Вера Федоровна Панова
Князь Андрей Юрьевич был храбр, решителен, по первому зову своего тятеньки спешил к нему на помощь, как бы худо у того дела ни складывались. Врезывался в гущу боя, разя неприятеля мечом, некогда меч этот принадлежал святому Борису.
И разумом силен был. То, что он задумал, было задумано им самим, без подсказки, в тайниках души полюблено, решено. Но когда пришло время свершиться задуманному, его твердое сердце дрогнуло. Безумным вдруг предстал ему собственный замысел. Невозможно показалось открыть его людям.
Вот сейчас они чтут Андрея Юрьевича, а в следующий миг возмутятся и объявят богохульником.
Без людей же исполнить задуманное было нельзя.
Одними своими руками тут ничего не сделаешь.
Кого позвать в помощники? К кому толкнуться?
Лишь один имелся человек, которому он не то что мог, но должен был непременно открывать любое свое помышление: его духовник поп Феодор. Был он из Владимира, где Андрей Юрьевич княжил тятенькиной волей. Когда тятенька, сев наконец-то на киевский великокняжеский престол, велел Андрею сидеть в Вышгороде, чтоб у него, у тятеньки, под рукой быть на всякий случай, — Андрей привез в Вышгород и этого попа.
С Феодором жилось веселей. Он даже грехи отпускал весело: легко, небрежно, ничего, мол, страшного в твоих грехах нет, подумаешь — делов. Осенил крестом — свеял с твоей совести всякое беспокойство: иди, князь, живи себе не тужи, чего там, мы умные люди.
Он книги читал. Другой читает и на память затверживает, а радости никому никакой. У Феодора же игривая мысль порхала вокруг прочитанного. Как-то он всё на свой лад передумывал и что-то свое выводил. Иной раз такое скажет — Андрей Юрьевич так и грохнет одобрительным смехом. Опять же приятно, когда твой поп статен, пригож, в цвете сил. Не семенит старческими немощными шажками, а пролетает по палатам орлом. На исповеди дышит на тебя свежим дыханьем здорового мужчины, у которого ни единой хворобы ни внутри, ни снаружи и во рту — тридцать два белоснежных целехоньких зуба.
На исповеди, с накрытой епитрахилью головой, Андрей Юрьевич и поведал этому человеку замышленное — без упора, между прочим — смотри, какая соблазнительная, ни на что не похожая пришла мне мысль, сам удивляюсь! И, сопя под епитрахилью, ждал: отзовется ли Феодор, ухватится ли за брошенное, или просто даст отпущение, что будет означать: а ну тебя с твоими мыслями, в эдакое ввязываться?.. Феодор на сей раз не спешил с отпущением, молчал. Потом сказал раздумчиво:
— Конечно, по доброй воле вышгородцы не согласятся.
— Какое согласятся, — сказал из-под епитрахили Андрей Юрьевич. — Встань будет великая.
Опять заговорил Феодор:
— Там в монастыре старичок есть, Микулич.
— Знаю его. Дряхлый и восторженный.
— Восторженный — это хорошо. Его монашки уважают.
— При чем это, что уважают монашки?
— При том, князь, — вдохновенным голосом ответил Феодор, — что он свидетелем будет, а монашки за ним свидетельницами.
— А что они будут свидетельствовать?
— Ну, мало ли… — сказал Феодор.
После исповеди Андрей Юрьевич пошел к своей княгине.
— Что, Кучковна, — спросил ее, — надоело в Вышгороде?
— Ох, Юрьич, таково надоело! — отвечала княгиня. — Как в походе живешь, не знаешь — развязывать узлы или погодить.
— Ну, потерпи еще. Теперь, если бог даст, недолго.
— Неужели домой вертаемся? Когда же, Юрьич?
— Того я не знаю, — сказал Андрей Юрьевич, — и ты об этом ни с кем не говори, а узлов лишних не развязывай, чтоб при надобности быстро подняться и ехать.
А поп Феодор пришел к своей попадье, такой же цветущей, как он, с глазами голубыми, выпуклыми и круглыми, как пуговицы на ее сарафане. Они сели пить сбитень. Разгорячась от сбитня, принялись целовать друг друга в пунцовые уста, и Феодор жарко шептал попадье на ухо, и попадья смеялась звонко и зазывно:
— Ах-ха-ха-ха!
Чудо, чудо!
Стала плакать в вышгородском женском монастыре божья матерь.
Тихо и невидимо плакала, и следы слез не сходили с ее ланит, начинаясь в уголках глазочек. Слезы переходили на подъятый лик младенца, к которому она льнула правой ланитой.
Первым дьякон Аполлинарий сподобился это увидеть и кинулся за священником Микуличем. Тот, конечно, затрепетал весь, и набежавшие монашки затрепетали, и народ потек прикладываться и ахать. То была икона древняя, много лет назад привезенная из Константинополя. Сказывали — ее писал евангелист Лука.
Не только вышгородцы — со всей округи толпы потекли. Такие вести вмиг разносятся.
Князь с княгиней тоже приходили приложиться, клали земные поклоны и большую раздали милостыню.
В церкви не прекращались акафисты и давка.
Слезы ее пахли елеем. Это особенно умиляло.
Дальше вот что произошло.
Утром Микулич открыл церковь, смотрит — не так что-то. Зажег свечи, огляделся — а матерь-то божья от стены отошла и посередке стоит!
Микулич пал ниц и долго не смел поднять лицо от пола. Когда же монашки поставили его на ноги, они сообща, с благоговейной молитвой взяли пречистую и на место водворили. Тревога тяжкая и скорбь легла им на душу, потому что темно было: к чему бы чудо это, какое и кому в нем указание? До сих пор владычица творила понятные чудеса: поднимала расслабленных, изгоняла бесов из кликуш, вернула зрение некоему слепому. Что она плакала — так как же ей, многомилосердной, не заплакать, когда кругом в Земле стенание и плач, половцы поганые покою не дают, и свои князья секутся без передыху, сплошь кровь, разорение… Здесь же была тайна. У иных маловерных даже явилась мысль, что разбойники хотели унести икону, да не успели и среди церкви кинули.
Но они эту мысль не разглашали, сами пугаясь своего маловерия.
На другое утро опять пречистую не на месте нашли, теперь еще дальше: почти у выхода в притвор стояла, и заплаканный взор, полный уныния, был обращен в синеву и зелень, видимые за порогом. Догадался Микулич и сказал, зарыдав:
— Заскучала у нас матушка, в другое место вознамерилась!
При этих словах у всех будто пелена с глаз долой. И запричитали, прося, чтоб смилостивилась, отменила свое намерение.
Но не вняла: на третье утро не стало ее.
По монастырю искали, по всему Вышгороду, в окрестностях. Не нашли нигде. Кто продолжал сбегаться и съезжаться на чудеса — приходилось поворачивать оглобли.
Когда шум приутих, уехал Андрей Юрьевич. Не известив тятеньку, не испросив его благословения, снялся со своей княгиней, с дружиной и обозом.
Лишь после стало известно, что владычица изволила отправиться с ним. Во главе ехала, в возке, запряженном четверкой лошадей. С нею в возке поп Феодор и дьякон Аполлинарий. Вкруг возка — крепкая стража. Следом верхом — Андрей Юрьевич, Феодоровым отпущением облегченный от грехов, державный, величавый. За ним княгиня и прочие. В конце поезда выглядывала из возка голубыми своими пуговицами смешливая попадья.
Почему Андрей Юрьевич, почтительный сын, самовольно оставил Вышгород?
Так близко был Киев и близки тятенькины сроки, и тятенька обещал ему, Андрею, оставить престол киевский.
Всю жизнь стремился тятенька к этом престолу. Недоедал, недосыпал всё мерял да резал, соображал, лукавил, заключал союзы, изменял, великодушничал, заваривал смуты. Со своими суздальцами врывался в Киев, киевляне подымались и прогоняли суздальцев вместе с тятенькой…
Ныне подходила пора Андреевой жатвы. Справедливой награды за верность. Лучшие годы были отданы тятеньке, его мечте. Как Андрей ему служил — ни один воин так служить не будет.
Как его тогда при осаде Луцка окружили немецкие наемники, и немец уж целил в него рогатиной, а с городской стены градом летели камни. Конь его вынес из вражьей тесноты, три копья торчали в конских боках, он домчал Андрея Юрьевича до своих и пал, добрый конь, — и все тогда обнимали Андрея Юрьевича и говорили, что он самый мужественный, а коня он похоронил с честью…
Другой раз, возле Перепетова, еще жесточе было сражение, и коня его ранили в ноздри, и тот храпел, взвившись на дыбы, и Андрея крючьями тащили с седла, а он держался, с него сбили шлем, вышибли щит…
Так-то мы сеяли.
И вот, пора жатвы подходила, а жнец, вместо того чтоб точить серп, погрузил княгинины узлы на телеги и покинул поле урожая.
Враги-сородичи, иступившие мечи и изломавшие копья в многолетней свалке вокруг Киева, увидели широкую спину самого страшного соперника, удаляющуюся прочь от злачных мест на скудный север.
Удивились враги-сородичи и задумались: какая здесь хитрость?
Или не хитрость?
Не ушиб ли бог Андрея Юрьевича?
Не может в здравом уме человек бросить поле перед урожаем.
Гадали родичи — не разгадали.
А оно и разгадывать было нечего.
Просто понял Андрей Юрьевич: предстоящий урожай — видимость. Призрак обманный.
Что будет с тем, кто после тятеньки сядет на великое княжение в Киеве?
Так сейчас все на него и навалятся.
Ни власти, ни устройства. Драка до конца дней.
Андрей Юрьевич и покойный Ольгович Игорь пробовали их мирить — никто и не слушал.
Игорь в монахи от них убежал — не помогло. Из церкви от обедни вытащили и кончили. Потом-то вопили, что он святой, платки мочили в его крови — на счастье. Закружили народ, раздергали в разные стороны, он уж сам не знает, кого ему надо.
И половцы под боком, как вечно взбаламученное море, им эта каша кровавая на пользу.
Пусть кто хочет снимает такой урожай. Небось не забогатеет. Андрей Юрьевич — домой. В Суздальскую Землю. Там Владимир на Клязьме, его удел. Суздаль милый, где родился и вырос. Именитый Ростов Великий. Ростов и Суздаль младшим братьям назначены… Ну, с братишками он поладит как-либо.
Четыре лошади играючи везли по летней сухой дороге возок, в котором ехала пречистая.
Подъехали к Владимиру. Владимирцев заранее известил посланный гонец. Город выступил навстречу с хлебом-солью, хоругвями и пением тропарей. Попы понадевали пасхальное облачение. Пречистую вынесли из возка. Слез на ее лике не было, она утешилась. Не замедлила исцелить одну из кликуш. Андрей Юрьевич сказал, поклонясь на все стороны:
— Православные, великая грядет к нам святыня, владычица чудотворная, апостолом написанная, возжелала в наши места, умолим же ее — да будет заступницей перед всевышним за нас, владимирцев, и всю Землю Суздальскую.
— Аминь! — отвечали православные, вслед за князем и попами бухаясь на колени.
Поехали в Суздаль.
Вдруг, верст через десять, стали лошади, везшие икону, — ни с места. Запрягли других: и те не идут. Истязать их кнутом перед очами заступницы отец Феодор воспретил — сказано: блажен, иже скоты милует. А словесные понукания не помогали нисколько. Пока возились, стало смеркаться. Разбили князю шатер и спать полегли — утро вечера мудреней.
Андрей Юрьевич заснул и увидел сон. Приснилась ему пречистая. Будто вошла она в шатер, держа в руке хартию. Под стопами у нее были облака. Она раскрыла уста и заговорила, и повелела не везти ее икону дальше, а оставить во Владимире, у добрых владимирцев, угодивших ей приемом. Там же, где стоит сей походный шатер, воздвигнуть каменную церковь во имя Рождества Богородицы и при ней учредить монастырь.
Так распорядилась она, о чем Андрей Юрьевич всех известил, выйдя из шатра утром. А из ее распоряжений, в своей благочестивой ретивости, домыслил дальнейшие свои поступки. Кроме того, что была воздвигнута требуемая церковь и основан монастырь, он на месте своего ночного видения построил село и в нем дворец для себя. Церковь украсил очень богато, позолотой и финифтью. Живописцы цветной росписью расписали стены внутри. Там временно, до построения подобающего храма во Владимире, поместили пречистую. Андрей Юрьевич учинил ей новый великолепный оклад: одного золота пошло пятнадцать фунтов, да жемчугу сколько, да драгоценных камней.
В память видения он приказал написать образ божьей матери с хартией в руке. Село, построенное на месте видения, в десяти верстах от Владимира, было названо — Боголюбово.
— Попадья, а попадья, — сказал отец Феодор, — почему у меня шелковых рубах нету? Ни разу ты мне не сшила шелковую рубашку.
— Федюшка, свет, — отвечала попадья, — так ведь я почему не шила? Потому что ты не приказывал.
— Вот я приказываю, — возразил Феодор, — сшила бы неотлагательно, и не одну, а полдюжины. Также пристало мне иметь платки шелковые для утиранья бороды и носа. Один платок, к примеру, синий, а другой коричневый, а для Великого дня — чисто белый.
Попадья заморгала круглыми глазами.
— А в доме, — продолжал вдохновенно Феодор, — завести свистелки, как у бояр, чтоб когда понадобится слуг позвать, то благопристойно посвистеть в свистелку, а не кричать на весь дом. Для Любима, к примеру, будет один свист, для Анки двойной, для Овдотьи тройной. И ты оденься понарядней, моя горлинка, ты у меня краше княгинь и цариц; пусть же перед всеми твоя красота просияет!
И дал ей мешочек, такой увесистый, что попадья спросила шепотом, взвесив на ладони:
— Ой, Федюшка, откуда столько?
— Князь пожаловал.
— Ой, Федюшка, хорошо-то как!
— Погоди, — сказал Феодор, — это начало. Будет еще лучше.
Что может быть прекрасней голубых очей!
Серые — невзрачно.
Зеленые на кошачьи смахивают.
Про другие сказано: черный глаз, карий глаз — милуй нас! Добра от них не жди.
В глаза попадьи Феодор смотрится, как в два веселых неба. В каждом отражается его благообразное лицо и красивая борода.
Нехорошо, что нет у них детей. Так пылко любятся, а деточек не дает бог.
А может, и это к лучшему?
Зато не вянет, юной и свежей пребывает попадья. Не иссякает пылкость Феодора, обоим дорогая.
Бог, он знает, что делает.
Стал Андрей Юрьевич устраиваться прочно на княжение во Владимире.
Город был молодой, небольшой. Многие жители — пришельцы из южных земель: люди, бежавшие от разорения, тяготевшие к мирным трудам.
На новом месте они работали усердно, с властью старались ладить, и не было во Владимире постоянного роптанья и маханья руками на вече, несносных Андрею Юрьевичу.
Желая увеличить число жителей, он разослал своих посланцев в Киев и другие южные города. Посланцы хвалили трудолюбивый город Владимир и его князя. Вот на кого уповать можно, они говорили; уж его-то рука вас защитит! Здесь вам — ни достатка, ни покоя; что ныне добыли себе в поте лица — завтра отнимут половцы либо свои же, у кого меч в руке; еще спасибо скажете, если голова на плечах уцелеет. Текут ли наши реки молоком и медом? Нет. И нигде не текут. Но какова б ни была наша жизнь, она устойчивей вашей, нет в ней безумия. А половцев у нас и не видать, они к нам не суются.
Послушав таких речей, уж целыми родами, а там поселениями стал являться народ во Владимир. Привозили имущество, пригоняли скот — если не ограбят в пути… Прежде всего, явившись, ставили себе дома для жития, и Владимир богат был искусными плотниками, и Андрей Юрьевич особенно их поощрял — он много строил, собирался строить еще больше.
А кроме того, они сеяли жито и лен, торговали, ремесленничали. Муж дубил кожи, ковал железо, точил ковши и ложки, жена пряла, ткала, вышивала; в каждой семье умели разное, от этого умения была польза.
Соревнуя Киеву, Андрей Юрьевич называл новые владимирские урочища старыми, привычными народу именами: Золотые ворота, Печерный город, Десятинная церковь, и народ с радостью подхватывал эти имена, как память о незабвенном Киеве. Речку, впадающую в Клязьму, назвали Лыбедью…
Более всего Андрей Юрьевич строил церквей и монастырей, теперь их созидали свои мастера. Русские живописцы писали иконы, русские резчики вырезали на камне крылатых зверей, и дев с тугими косами, и псалмопевца Давида, играющего на гуслях.
Молясь в церквах, Андрей Юрьевич вздыхал и плакал. Видя это, многие тоже плакали, умиляясь на князя.