Лирика в жизни Альфонса А - Данливи Джеймс Патрик 2 стр.


— Во-во, и я о том же.

Воскресный день как всякий выходной. По Кембриджу проехались, по Бретл-стрит, мимо безлюдия прудов Фреш-понд, Клей-Пит-понд, Спай-понд и безнадежно дальше — к озерам Мистик-Лейке, пока Ребекка не взмолилась: «Хватит. Разве нельзя поехать в какое-нибудь место поприличнее. Дались тебе эти пруды». Ребекку опекали тетки на Стейтен-Айленде, и многие годы за ней закреплено было на пароме сиденье. С прижатой к груди грудой книжек она взад и вперед бороздила водный путь у подножия вертикальных вершин урбанизации. Садилась так, чтобы весь ее вид — медные волосы, спокойная уравновешенность лица — всем, кто посмотрит, говорил бы: то-то же, я девушка серьезная, не то что там какая-нибудь фифа.

И вот неделя за неделей на выходные в Бостон, в наш добрый Бостон, где капусту косим. Друзьям сообщено уже, что да, да, думаем создать семью, да, беленький заборчик, ну я, конечно, по пивному делу, понятно, и Ребекка тоже школу не бросает, да, самое время. И в это самое же время у Альфонса А, едва он ощутит себя не на виду, вид делался отчаянно печальным. Вот так, тоскливо, вниз по суровым ступеням подъезда в Бруклине, через пропахший псиной воздух его беспутной комнатушки, и в постель. Свалиться навзничь и в облезлые остатки великолепия викторианского лепного потолка пробормотать: «О Господи, ну что они на меня навалились».

Весть о помолвке расползалась, шелестела шепотом, спеша от дяди к тете и по всяким прочим спесивым родичам с поджатыми губами, а у Альфонса А вокруг лодыжек смыкались, звякая цепями, кандалы. В мечтах его манили океаны, в проливах корабли и зеленая веселая весна в Дублине, где умереть еще не значит сдаться. А выжить — если здраво разобраться — не значит выиграть. И мечешься между приятелями, за чашкой чая умоляя, ну в самом деле, пока еще не поздно, объясни, что это будет. Ведь я же еще молод слишком — любить во исполнение контракта.

Шея Ребекки под поцелуями. Машина спрятана среди деревьев: укрытие грустным рукам под девственной одеждой. И тут ее слова: «Я ведь согласна, но сначала свадьба». И слова Альфонса: «Но послушай, мы ведь не дети, к тому же мне, как взрослому здоровому мужчине, необходимо жить нормальной регулярной жизнью». Ответ Ребекки: «Взрослые здоровые мужчины идут в десантники».

Молчание. Молчание. И в тот раз и потом, когда еще медлительней и монолитней оно наваливалось, одолевало одиночеством, пальцы Альфонса так и тянулись сомкнуться у нее на горле. Но вместо этого смыкались на баранке. Он резко разгонялся, и неизменно все это кончалось у крыльца какого-то блюстителя правопорядка, который в третьем часу утра в пижаме выходил, принимал тридцать долларов и -

— Сынок, так больше никогда не делай. Нехорошо, сынок.

Но вот уик-энд, когда все кончилось. Как горделиво улыбалась она голосам с трибун, когда Альфонса узнавали. Пока команда Йеля разносила Гарвард. У сгиба локтя Альфонса А, прильнув к нему, Ребекка взошла наверх и там кричала его команде, ободряя, лучась надеждой. Но наконец Альфонс сказал: нет, все пропало. Зато потом под длинными лучами послеполуденного солнца был долгий вечер со старинными друзьями. Когда, неуправляемо кружась, вплываешь в рукопожатия как в заводи, согласно суете случайных соприкосновений. Потом пили пиво, пели, обедали на крыше, покуда осень зябко запечатывала окна, а ветер гнал приливную волну и выворачивал деревьям ветви.

Уик— энд еще не кончился. Он продолжался поцелуем в гараже, запечатленным страстно за штабелем штор, с концом сезона снятых и брошенных сюда на зимнее хранение. Она еще сказала: «Ал, как хорошо мне, я так счастлива». В кильватерной струе этого счастья Альфонс прошествовал до третьей лестничной площадки, где, подставляясь под прощальный поцелуй, услышал:

— Чудесный день. Спасибо, милый. Альфонс про себя комментирует: теперь не пережать, пусть зреет, лишь бы не остыла. Потом у себя в спальне лежа слушает и ждет. На простынях, благоухающих хвоей.

За дверью сразу замер — рекогносцировка: нет ли движения в уснувшем доме. Ступеньки номер четыре и шесть скрипят, их избегаем. Площадку переходить по половице правой крайней: она надежно приколочена к балке. И осторожно со ступеньками номер два, шесть и семь. Считая в темнотище снизу вверх по ходу. Она же — есть надежда — лежит сейчас недвижно, ожидает, едва держась под нежным наваждением желания. Вслед за Альфонсом войти в тот круг сияющий. Вот, погляди, Ребекка, вот они — те, с кем тебе всегда хотелось водить компанию, и все это мои ближайшие друзья. Да, те, к кому можно пойти, когда нет денег на метро. И сегодня — как они все были Альфонсу рады, а старый тренер, тот даже обронил вполне серьезно:

— Ал, я хоть сегодня бы тебя на поле выпустил, ей-богу.

Совесть у Альфонса А была, и много чего говорила. Ведь ты мерзавец. Чуть покрасовался, покрутился в мишуре былой своей дешевой славы, и тут же этику в сторону, готов последние остатки моральных принципов в грязь втоптать. Ведущая рука Альфонса на перилах замерла, он занял оборону. Молчать. Жизнь — это джунгли. Может, морали у меня и маловато, но ведь у многих и того меньше. А вот досочка тут — тютю. Призанять у нее пришел просто. Что-нибудь типа зубной щетки. Ну и парой слов перекинуться. Про щетинки. Сначала постучать. Невоспитанность недопустима. Если я ввалюсь без предуведомления, она же может так рвануть, что потолок прошьет насквозь и с той стороны покатится по крыше и покрошит всю черепицу. Отчаянно рискую. Если бы я с такой же удалью держался в мире бизнеса, банк Чейз-Манхэттен ко дню рождения мне поздравления бы слал. И клерки — трое, пожалуй, — распевали бы:

С днем рожденья,

Альфонс А,

Будьте счастливы

всегда.

Ребекка в отдалении. Темно. Ее медные волосы черным-черны на белизне подушки. Время три часа утра. Альфонс А, обмундированный в халат, подкрадывается с фланга. Развертывая боевой порядок, движется вперед, вооруженный знанием каждого дюйма мягкой ковровой дорожки.

Вдруг села, будто на. пружине. Альфонсу слышно: набирает воздух, долго — признак паники, предвестие пронзительного крика. Губы разжать, выслать вперед спасительный свет своей улыбки. Этот корабль, дорогая, под дружественным флагом подплывает.

Встречен враждебно.

— Кто там.

— Я.

— Что ты здесь делаешь.

— Да ничего. Так просто.

— Нет, ты не так просто.

— Не надо так громко. Хочешь еще подушку.

— У меня две.

— Может, еще одну.

— Уйди.

— Ну пожалуйста. Можно мне тут побыть.

— Уйди.

— Ну пять минуточек.

— Нет, уходи.

— Нет.

— Я буду кричать.

— Лапушка, если ты крик подымешь, что обо мне подумают родные.

— Подумают, что ты блудливое животное.

— Ну, лапушка…

— Уйди.

— Ну можно мне просто побыть с тобой секундочку под одеялом. Всего секундочку. Я весь продрог.

— Уйди.

— Но слушай, мы же с тобой не первый день знакомы. Неужто у тебя совсем нет жалости. Маленькая репетиция свадебного па-де-де.

— Э, нет. Прежде поженимся.

— Ну, лапушка, ну ты же знаешь, я ведь пожалуйста, в любой момент.

— Ха. Ха. Ха.

— Ребекка, ты, что ли, не видишь, как мне-то плохо. На пять минуточек, погреться только. Я ведь совсем-совсем один. Все меня бросили. Как будто ты не понимаешь. Впусти меня к себе. В кроватку.

— Только после свадьбы.

Начало схватки было довольно заурядным. Руку — в зажим японским реверсивным хватом кисти. Ноги прижать коленом, чтобы не дрыгались. И то и дело на ухо слова какие-нибудь. Тихонечко, успокоительно: вот так… ну что ты, ну не надо… тихо, тихо. И тут ее рука выскальзывает из японского захвата и с грохотом отправляет на пол ночник. В такую минуту всегда бывает трудно поверить, что они это всерьез: так много раз бывало, что потом, месяц-другой спустя, ему говорилось, а ведь я, ты знаешь, и совсем была не против, зря только ты меня послушался и сдался. Вот он теперь и не сдается. Все простыни на полу вместе с лампой. И в лихорадке этой, в упоении некогда даже прислушаться к храпу Мирабели. Как она там, отделенная от них коридором.

— Какой ты грубиян, пусти меня.

— Ребекка, ну будь умницей, ну успокойся.

Из коридора лучик света, бледный такой, желтоватый. Тихонько втек. Перечеркнув белеющие мятые покровы ломкой тенью. Узорчатая битая гильза стакана. Сброшенным якорем хлопнула от сквозняка белая рама с решеткой жалюзи. В вышине аэроплан возник над Кембриджем. Сейчас переползет Чарльзривер и низко-низко через Бостонскую гавань — на посадку. Картонный маленький цилиндрик с порошком, картинка: дождик и девочка с желтеньким зонтиком гуляет по голубизне. Счастливые мгновенья, когда ты ничего не делал — вовсе ничего, — какой-то маленький оживший в памяти кусочек детства. Нашептывает еле различимо, что есть такие вещи, которым не случиться снова. Но вот — случаются.

Отец Альфонса заговорил тоном доверительно-печальным. Худой, костлявый человек в дверном проеме. В профиль прямо патриций. Длинные белые руки сжимают шнур халата. Столп общества. Он шевельнул губами, потом еще, и ветхая завеса тишины разъехалась, стянулась в паузы между словами.

— Даю тебе десять минут, и чтобы ноги твоей больше в этом доме не было.

На улице рассвет. Альфонс пихает пожитки в машину. Над плетенкой с книжками пыжится, пыхтит оскорбленно. Самый такой предательский момент: не надорваться бы. Вот еще маленький приемничек, прикупленный в армейской лавке, — скромненький способ снабжения себя послевоенной музыкой. Коробка с шерстяными носками, галстуками и наугад надерганной галантереей. Какие-то куртки с накладными плечами. Чтобы ходить по трибунам стадиона, будто бы ты великий футболист. Одно групповое фото, где они всем классом: запомнить каждое лицо и вовремя сворачивать с дороги, завидев на Мэдисон-авеню. И с этаким непоэтичным, тленным скоплением собственности Альфонс А отбыл. По улице Сигнальной, все прямо, все на юг, и вон из Бостона.

И вот зима в Нью-Йорке: лютые колючие ветра по каменным каньонам. Однажды в день тоски и мрака Альфонс из Бруклина через Гудзон откочевал на Манхэттен. Проложив мокрые следы по слякотному снегу, устлавшему любоскудную плоскость им только что покинутой пустыни. Его пивной начальник Гарри сказал Альфонсу: «Слушай, чтобы тебе не так было паршиво, я запишу, пожалуй, за тобой райончик в Восточном Бронксе». И вот Альфонс засел в новом своем жилище оттачивать стратегию кампании. По карте, прикнопленной к зеленой стенке. Тут наконец сгодился и военный лексикон. Который он в первые семьдесят два часа армейской службы почерпнул, да так и не сподобился с тех пор применить ни разу. Весь вечер Альфонс готовил в кухоньке на электрическом гриле, который то и дело отбрасывал его к стене ударом тока.

Ребекка превратилась в смутный силуэт. Должно быть, до сих пор ее сиденьице на Бруклинском пароме путешествует от Шестьдесят Девятой улицы и обратно. В надежде все же на какую-то поживу до брачного застолья он некоторое время продолжал таскать ее с собой на пьянки к приятелям, сидевшим развалясь в глубоких креслах и умудрявшимся ни разу к ней не обратиться за целый вечер. Только дымились китайские ароматические палочки да бутерброды-канапе с тарелки на столе уплывали во рты. Его спрашивали: «А что, Ал, говорят, твой старикан врезал тебе под зад коленкой. Халявная жратва отпала в капустном городке». И, запрокинув голову, Альфонс хохотал, пока ладонь сама не накрывала губы. В тот миг, когда Ребекка бросалась вон.

И как— то вечером на пароме по дороге на Стейтен-Айленд Ребекка взорвалась. Билеты он тогда им взял на палубу, где свежий воздух. Вдруг выдала: «Твои приятели просто мразь». И путь обратно через Нэрроуз, где черные воды течений, сталкиваясь, дымятся толчеей меленькой зыби у форта Джей. В густом тумане, все в огнях, встречное судно; Альфонс идет на полубак, взирает вдаль на тусклые бусы огней в отдалении. Потом уединенный ужин: кофе и сосиска в тесте, под бормотанье с места какого-то замшелого ревнителя общественной пользы и прогресса: «Нет, маловато у нас в Ричмонде похоронных контор, маловато». Слушать равнодушно.

Ночами Альфонс А спал как убитый и воскресал, только когда пора было вставать. И снова двигаться сквозь освещенные просторы Восточного Бронкса. Но прежде встать в нижнем белье неописуемого вида перед открытой дверцей холодильника. Ноги скрестив, в позе задумчивости сжевать ломтик ананаса и кофейного кекса с орехами.

А Гарри, грустноглазый и недокучливый его пивной начальник, — тот тихо веровал, что для такого парня, как Альфонс, преград не существует, ему бы только рукава повыше засучить да с места стронуться. Такая была радость для него, когда Альфонс вошел в его стеклянную клетушку в углу конторы и говорит:

— Мистер Г, я не хочу хвалиться перед ратью, но кажется, я мог бы в Бронксе продавать пива побольше.

Потом пошли недели действия, когда Альфонс прокладывал свой пионерский путь переселенца. Осваивал Тридцать Вторую улицу, Тридцать Третью и дальше к востоку. И сокрушал рекорды сбыта в заведениях Ханта, Клейсона и «Трогз Нек». И лишь однажды, в боковом проезде, где ребятишки возились в клубах пыли, Альфонс сломался. Лопнул и потек, как битое яйцо в кипятке. Глядя на свои коленки, вовсю светившие сквозь складку, с утра собственноручно заутюженную личным утюгом. Голову склонив на грудь, тыльной стороной ладони смахивал соленую влагу. Проехала патрульная машина с полицейскими, они на него глазели.

Однако на новом своем поле деятельности Альфонс лучился оптимизмом, правую руку выбрасывая от плеча, за нею устремлялся весь, блестел зубами, сжимал, подтягивал к себе свой путь к достатку. Для тех, кто замедлялся, терял инерцию, всегда доброе слово, — просто твой гусь чуток желает подойти еще в духовке. Про детишек спрашивал. Про кошечек и собачек. И даже не боялся тошнотного позыва, если в ответ вдруг упомянут далматинцев. Водил компании по кабакам, приговаривал: «Вперед, ребята, нам все дается с бою, но это честный бой, ребята, так вперед же». У светофоров, зажигавшихся зеленым, он снова повторял, приобернувшись в набитую битком машину: «Вперед, вперед». И старые друзья говорили: «Ага, вот, узнаем Альфонса. Он снова прежний».

Устыдясь своих недавних обиталищ, Альфонс еще раз переехал. В район восточных Шестидесятых, где от улицы отделился тремя форштевнями выступающих углом высоких окон и тремя этажами. Входя с улицы, ступал на черно-белые кафельные ступени между рядами кустиков самшита, и прямо в двери — тяжелая стальная филигрань по узорчатому стеклу. Через улицу напротив — какое-то восточное представительство, и черный опиджаченный его сотрудник, нисколько не таясь, каждое утро ждет, пока черный пудель, натягивая поводок, поднимет ножку на только что посаженное деревцо. В этом новом убежище, которое Альфонс старался не рассекречивать, по средам он проводил вечера, начищая свою коллекцию — викторианских времен весы; штуковины, которых у него уже скопилось три.

Но вот та самая среда. День только поворачивал к закату, когда Альфонс по пригородной Бостон-Пост-Роуд возвращался из Вестчестерских Высот. Он был слегка не в духе после одинокого визита в Бронксское отделение «Америкэн индиан». Досадовал, зачем индейцы вообще сдались пришельцам. День был закончен булочкой и кока-колой за столиком кафе в зоопарке. Детские воздушные шарики — синие, красные, желтые, застрявшие в ветвях деревьев. Те, у кого с мозгами напряженно, исподтишка подсматривают и тщатся остроумием перещеголять друг друга и других животных за решетками. Солнце слепит, оранжево сверкая в стеклах окон на верхних этажах по Пятой авеню. В плюще отчетливо постанывают пчелы, безрадостный рык идет из клеток с большими кошками. Всё покрывают ребячьи вопли: кому-то папочка надраивает попку.

И медленно Альфонс побрел домой, в свое жилище, поглядывая вверх, где между каменными серыми фасадами — небо. Так, словно именно оттуда пришло к нему решение на всякий случай делать деньги — вдруг они принесут счастье. И избегать женитьбы — вдруг она принесет цепи. Свернув в подъезд, возвысился над желто-голубым мозаичным геральдическим орлом на полу лифта. И обнаружил бледно-апельсиновый конвертик рядом с вечерней газетой на мраморном столике у двери. Сказал себе: ну, кто-то умирает, а может, уже умер.

Назад Дальше