Разговор с незнакомкой - Николай Иванов 24 стр.


«Да-да, телефонов должно быть обязательно два, — рассуждал Герасим Павлович, медленно бредя по тротуару. Из дома он вышел за два часа до начала своей новой работы. — А вдруг там один? Подсоединить второй, спаренный, Или, в крайнем случае, поставить просто аппарат. А кто спросит — мол, запасной, этот барахлит временами. Один аппарат должен быть белым — вместе с ним хорошо смотрится рабочий стол. Рядом надо поставить канцелярский прибор, но на таком расстоянии, чтобы не мельтешиться, пользуясь им, а с достоинством, слегка наклонясь, изящно и неторопливо брать ручку или что другое. В сторонке от стола, за шкафом, надо будет повесить зеркало». Герасим Павлович мысленно увидел в нем свое отражение, и сердце его сдавила щемящая, но сладкая грусть. Ах, почему бы ему не знать обо всем пораньше. Уж он бы отпустил бородку окладышем, как теперь модно, усы, небольшие, но заметные бачки. Уж он бы расстарался! А так — что? Выглядит он моложе своих сорока. И это обстоятельство не слишком-то устраивало его именно теперь, когда стоило быть посолидней, повнушительней. Все же — начальник отдела! А там, глядишь, — и в замы можно угодить…

Проходя мимо широкой витрины универмага, Герасим Павлович замедлил шаг, всмотрелся в свое отражение. Одет он был, что называется, с иголочки: темно-серый кримпленовый костюм жена достала по знакомству буквально накануне; рубашка, галстук и ботинки были вполне современны.

«В отделе, конечно, больше женщин, — подумал Герасим Павлович, и сердце его снова тягуче и сладостно защемило. — Но не без прослойки мужчин, очевидно… У-у, курильщики! Пусть только попробует, кто задымить в кабинете, нет, даже в отделе… На это — коридор есть. Впрочем, вы у меня и в коридоре не раздышитесь! Прежде всего — работа». Тон Герасим Павлович решил сразу принять деловой с подчиненными, серьезный. «Можно иногда и пошутить, конечно, не без этого… — прикинул он, — но и с этим надо осторожно, в меру, чтоб не переборщить, не ввести в заблуждение подчиненных — чтоб не забывали о субординации при всем при том. О панибратстве не может быть и речи».

И вдруг… Точно опомнившись, Герасим Павлович даже остановился от досады. Ах, опять он сутулится, опять семенит ногами… Что же делать с этой ужасной походкой?! Он столько думал об этом вчера, даже тренировался, оставшись дома один. И опять куда-то все подевалось. Размахался руками, как в строю… Он стряхнул с пиджака что-то невидимое и зашагал дальше, распрямившись, высоко неся голову, строго смотря перед собой, четко отмеряя шаги и как бы контролируя каждый из них. Нет уж — хватит! Теперь он будет следить за своей походкой ежеминутно, ежесекундно. Уж от чего, от чего, а от походки зависит и отношение к человеку окружающих. Как дважды два!

Вот так-то, важно и степенно, двигался Герасим Павлович дальше. Иногда, правда, он ловил себя на желании принять более удобное, привычное положение — опустить чуть-чуть ниже плечи, снять напряжение с уставших уже ног, — но он тут же, негодуя на себя, гнал подобные мысли прочь и с досадой вспоминал своего отца, однорукого сельского почтальона, и будто видел его, ссутулившегося и поспешавшего вприпрыжку с брезентовой сумкой на боку от одного дома к другому.

«Чертовы гены! — возмущался про себя Герасим Павлович. — Никуда, видно, от них не денешься». Узнав однажды это научное слово и его значение, он понял наконец, откуда у него эта неизысканная манера держаться. Не мог равнодушно думать он и об имени своем и снова недобрым словом вспоминал отца. Поскольку мать умерла при родах, всю вину Герасим Павлович перекладывал на плечи отца. Ну в школьные годы еще куда ни шло — Герка и Герка. А потом… Гера-асим! Не хватает еще Му-му ему на поводке.

Впрочем, Герасим Павлович по-своему любил отца. Прежде обо всех своих маломальских успехах он сразу же сообщал отцу, зная, что тот не удержится и в тот же час оповестит обо всем односельчан. Когда Герасим Павлович жил в районе, куда попал по распределению после техникума, он не оставлял мысль взять отца к себе, хотя и терзался сомнениями: ведь таким образом в лице отца он упразднит полпреда между собой и родной деревней. Но с тех пор как он попал в областной город и по надежной рекомендации был устроен на хорошую должность, отношение, его к отцу изменилось. Письма стали более сдержанными, без эмоций. О себе, о своей работе он писал скупо, вскользь, находя в излишнем откровении черты, чуждые интеллигентному человеку.

«Нет, все-таки сегодня надо написать отцу… — подумал Герасим Павлович. — Или не стоит пока…»

Додумать он не успел, так как едва не проскочил мимо подъезда своего нового управления. Отыскав на втором этаже кабинет начальника управления, он помедлил немного и постучал в дверь. Встретила его молоденькая чернявая секретарша.

— Вы товарищ Твердохлебов? — оживленно спросила она. — Я так и подумала. Виктора Ивановича вызвали на девять тридцать в главк. Пойдемте, я провожу вас сама…

Они спустились на первый этаж. Секретарша привела его в самый конец коридора. В последний момент Герасим Павлович успел снова подумать о своей осанке, на ходу одернул пиджак, распрямил плечи. Секретарша распахнула перед ним дверь. Переступив порог, Герасим Павлович оказался в небольшой комнате. У окна друг против друга стояли два стола. За одним из них сидела сухощавая женщина с ярко накрашенными губами, с короткой прической, из-под бурой окраски которой пробивалась седина. В уголке рта женщины была зажата длинная сигарета. Герасим Павлович заметил у стены еще один стол, а в глубине комнаты — покрашенную охрой дверь.

— Римма Яковлевна! — воскликнула секретарша. — Привела вам шефа… Прошу любить и жаловать — Герасим Павлович Твердохлебов! — Подмигнув женщине, секретарша исчезла.

— Будем знакомы… — кивнул Герасим Павлович.

Женщина придавила к пепельнице сигарету с окрашенным помадой фильтром, поднялась, подала ему руку.

— А где… а где же, простите, остальные?

— Все здесь, — улыбнулась женщина.

— Как то есть!

— Раньше в отделе была еще одна единица, но уже полгода, как ее забрали плановики, — простуженным баском доложила женщина.

— Так-с… сейчас я выйду к вам… — Герасим Павлович прошел через комнату, потянул за ручку дверь. Она не подалась.

— Знаете, это стенной шкаф… — услышал он позади.

Герасим Павлович обескураженно повернулся, подошел к столу.

— Да вы не тушуйтесь, все будет в порядке, — женщина прикурила от миниатюрной зажигалки новую сигарету. — Первый день всегда так — по себе знаю… Курите, — она пододвинула ему сигареты. — «Честерфильд» — американские!

Герасим Павлович машинально взял сигарету и отошел к окну. «Что-то не успел додумать, — соображал он лихорадочно. — Какая-то мысль ускользнула. Ах, да… отец. Ну, ничего, подождет отец!» — он резко повернулся.

— Римма Яковлевна, — так вас зовут?

— Так…

— Знаете что… с сегодняшнего дня курить следует в коридоре. — Герасим Павлович снова подошел к столу, положил рядом с зажигалкой сигарету.

— Пожалуйста… — пожав плечами, женщина пошла к двери.

Герасим Павлович сел за стол. Заметив, что телефонный аппарат стоит на соседнем столе, переставил его на свой и задумался.

И приснилось под утро мне детство. Солнечная, весенняя деревенька за Волгой. Вязы у околицы, ветхие скрипучие ветлы над водой у притихшего озера, упругие бархатистые головки камыша. Два порядка крутобоких, похожих друг на друга домов, уходящие по пригорку к темнеющей у горизонта роще. Стою я перед деревней и не могу переступить какую-то невидимую черту, напрягаюсь, силюсь сделать хоть шаг и не могу…

Сквозь сон чувствую, что солнце уже давно будит меня, упало горячими лучами через окно на подушку, печет голову, щекочет, но так не хочется мне уходить от деревни своей, из детства. Открываю глаза. Да, бывают сны, с которыми трудно расстаться. И душу обволакивает грусть, охватывает непонятная тревога, точно с моим сороковым годом уходит что-то дорогое, главное. И кофе вдруг утрачивает свой прежний вкус, и утренняя сигарета не так вкусна. А сердце стучит, стучит, торопится.

Через несколько минут я уже бегу по лестнице, перемахивая ступени через две на третью, вылетаю из подъезда. Успеваю опомниться на перекрестке. Сажусь в такси.

— В парк, — нехотя говорит шофер, кивая на табличку у ветрового стекла.

— В парк? — машинально переспрашиваю я. — Нет, не в парк, на вокзал…

— С ночи я, говорю… потому и в парк.

— Ах да… извините…

— Очень нужно? — спрашивает шофер.

Я молчу. И только когда машина затормаживает, попадая в поток перед светофором у площади трех вокзалов, я говорю ему, легонько тронув за плечо:

— Знаешь, дружище, давай — в Быково! В аэропорт… Ей-богу, оплачу в оба конца!

Шофер, покосившись на меня, пожимает плечами.

Мне повезло. И место нашлось для меня в самолете: кто-то в самый последний момент возвратил билет. И вылет не задержался, и небо было безоблачным. И вот уже позади два часа небесной дороги, и старенький потертый трамвай везет меня через весь город на окраину, где я выйду, как выходил когда-то много лет назад. И потом целый час буду идти пешком вдоль железнодорожной насыпи — по дороге моего детства.

Города не узнать. Новые дома и улицы, целые проспекты многоэтажных близнецов-башен. И я уже беспокоюсь, как бы мне не проехать, ищу приметы прежнего и не нахожу их. И все-таки каким-то десятым чувством угадываю нужную мне остановку. «Двадцатый квартал!» — слышу я, уже сойдя на тротуар, как объявляет кондуктор. Двадцатый… А раньше — песчаный холм, гора, откуда на многие версты окрест видны заросли садов и кучки рассыпанных меж ними домов, хутора и деревни известного когда-то помещика Телегина. Те самые, знаменитые «телегинские» сады, снабжающие город, да и не только город — Поволжье антоновкой и грушовкой, анисом и мальтом, шафраном, китайкой. А потом все эти деревушки — Воробьевка, Болдыревка, Калашниково и Березина-речка — объединились в ставший тоже вскоре знаменитым совхоз «Ударник», который, на зависть другим хозяйствам, имел на своих угодьях сады и овощные плантации, пасеку и поля зерновых, выгодно вел молочнотоварное производство и держал птицеферму.

Я прохожу коридором пестрых панельных пятиэтажек и выбираюсь к железной дороге. Вот она — панорама моего детства: зеленая лощина, окаймленная лесистыми холмами, сады, центральная усадьба совхоза вдалеке с белеющей на пригорке церквушкой, ряд вековых сосен вдоль дороги. Небо безоблачно. Зной. На ходу снимаю пиджак, вталкиваю в карман повлажневший галстук. Навстречу поднимается женщина в пестром выцветшем платке с коромыслом на плечах. Поравнявшись, она взглянула мне в лицо, прошла было мимо, потом остановилась и, рассматривая меня, поставила козыречком над глазами руку.

— Никак, Кинстинтин… — обронила она и смахнула рукой капельки пота со лба.

— Д-да… — Я не сразу узнал ее, бывшую соседку, многодетную вдову и единственную мать-героиню в деревне. — Я, тетя Наташа, я, здравствуйте.

— Эк ты… белый-то пошто такой, иде ж твои кудри?

— Выгорели, теть Наташ, выцвели на солнышке… — растерянно отвечаю я.

Она снимает коромысло, ставит в траву эмалированные ведра, прикрытые сверху пожелтевшей марлей.

— То-то я и вижу. Каким же эт ветром тебя сюды?

— На побывку, тетя Наташа, повидаться со всеми, заскучал что-то, да и у отца давно не был…

— Н-да… А тянет все ж в родну сторонку-то?

— Тянет.

— Н-да… а вот не всех, поди. Кто съехал-то с тобой или после тебя от нас по городам да по целинам разным, не кажут себя, не едут…

— Ваши-то часто приезжают?

— Они у меня поделились: четверо летом приезжают, четверо зимой. Токо Алешка не угадыват, полковника, слышь, дали ему, третий год уж, ну, у военных, сам знаешь раз на раз не приходится. Вот и получается у меня три праздника в году-то…

— А куда же это вы собрались в такую жару?

— Да вот… яблочки снесть надо. Пропадают… Засуха, а на них урожай, усыпано все округ дома-то… Вот и ношу. Продаю возле магазина по двугривенному за десяток, а то и так раздам заводским детишкам, намедни в детсадик снесла пару ведерок. Жаль, пропадает добро. А мне одной-то… да я и не гляжу на них. Ты приходи ко мне вечерком, Кость, я тебе наберу самых лучших, не обидь старуху…

— Загляну, теть Наташ, загляну… — Я помогаю ей поднять ведра, она идет, медленно ступая по горячему вязкому песку к остановке.

Бреду вдоль железной дороги. «Линией» называли мы ее в детстве. Так и звучит в ушах до сих пор: «Пойдем за линию?», «Айда с линии кататься на лыжах…».

А линию строили в 42-м… Для Сталинграда. Ни днем, ни ночью не прекращалась работа. Я уж и не знаю, строят ли теперь такими темпами, как в войну. Строили рабочие, солдаты, женщины. Вся тягловая сила совхоза была отдана линии, вся техника. Зато потом неслись по ней день и ночь составы с танками и «катюшами», с боеприпасами. А еще позднее — катили составы назад с покореженными фюзеляжами «фоккеров», обгоревшими «тиграми», белеющими крестами на броне, пленными, разглядывающими нашу деревню сквозь решетчатые окна теплушек. Вот она — наша линия. Теперь бегут по ней скорые и пассажирские, транзитные и литерные, постукивают на стыках, сверкая изумрудным отливом, электрички.

Шагаю по шпалам. Когда-то по ним мы бегали в школу. В нашей-то деревне была семилетка. С восьмого класса стали ходить в городскую школу — в поселок нефтеперегонного завода-крекинга. Каждый день пять километров туда, пять назад. И ничего, веселая была дорога. Ходили группами, поджидая по утрам друг друга на линии.

У переезда схожу с насыпи, иду вдоль по глинистой утоптанной тропинке. Стрелочник рассматривает меня. Нет, незнаком он мне. Не было тогда здесь ни переездов, ни железнодорожных будок.

Вскоре замечаю впереди низкорослую сгорбившуюся старушку. Через плечо ее перекинуты две внушительные авоськи, туго набитые свертками, консервными банками, батонами и буханками белого хлеба. Нагнав, без труда узнаю в старушке тетю Лену, возившую когда-то в нашу лавочку-кооперацию хлеб. Как сейчас вижу понурую пегую лошаденку, запряженную в телегу с высокой оцинкованной будкой, и тетю Лену, сидевшую впереди с кнутиком в руках. И как мы ждали эту будку, как высматривали за околицей, а увидев, сбегались к окошку кооперации и, установившись цепочкой, разгружали ее, передавая из рук в руки шершавые ароматные кирпичики ржаного хлеба.

— Тебя Лена, дайте-ка помогу…

Она останавливается, разглядывает меня.

— Да не-е… пошто тебе мараться, мил человек.

— Давайте-давайте… — Я едва ли не насильно отбираю у нее ношу, шагаю рядом, сойдя с тропинки на выжженную солнцем лебеду.

— Да чей же ты будешь, лыцарь такой?

— Не узнаешь, теть Лен? Константин я… Александров.

— Александро-ов? Кириллыча сын, что ли?

— Точно.

— А и правда… похож на отца-то, похож. Ой-е-ей! Лет-то уж сколько, как уехал…

— Лет двадцать, пожалуй. Как на целину подался после школы, так и не вернулся.

— Иде ж тебя носило-то до сей поры?

— В разных местах побывал… После армии на стройке работал в Сибири, а потом в университет поступил в Москве. После университета еще переучивался…

Назад Дальше