Разговор с незнакомкой - Николай Иванов 26 стр.


Принимала нас в первый класс осенью сорок четвертого года сухая сгорбленная старушка — Любовь Сергеевна Максимова. Первые свои закорючки, первые вычисления мы писали на грифельной доске вместе с ней. Но через два месяца она тяжело заболела и уже не вернулась в школу. Поначалу нас подселяли к старшим классам, рассаживая по трое, а то и по четверо за парту, случалось, что и попросту распускали домой.

А однажды вместе с директором в класс вошел невысокий подтянутый человек в военной форме, опирающийся на темную полированную трость, и увел нас от второклассников на «Камчатку». Рассадив всех по местам, он отошел к окну, отставил в сторону трость и, окинув парты быстрым, цепким взглядом, стал делать перекличку.

— А меня зовут Захар Владимирович, — сказал он, когда, хлопнув крышкой, опустился за парту последний по алфавиту. — Фамилия моя — Максимов, так что считайте, знакомство наше состоялось…

Так мы встретились с новым учителем — сыном Любови Сергеевны, вернувшимся с фронта и демобилизованным по тяжелому ранению. Захар Владимирович воевал танкистом, имел боевые ордена и медали. Мы, мальчишки, были вне себя от счастья, на переменах ходили гордо, на второклассников смотрели свысока. И, конечно же, уже в первый день нас трудно было выпроводить из школы домой. Мы окружили учителя и не отпускали его от себя дотемна. В тот день мы узнали о жестоких боях под Смоленском, где храбро сражался наш учитель и где был подбит его танк. Мы ждали от него рассказов о фронте, об атаках, схватках с врагом и на следующий день и были разочарованы, когда услышали от него:

— Все, братцы мои, о войне вы от меня больше не услышите ни слова. Война подходит к концу, будем перестраиваться на мирный лад. А вот сказки, всякие мирные истории — это пожалуйста, хоть до ночи, если, конечно, будете прилежно учиться.

Сколько же сказок мы узнали тогда, сколько всяких историй, фантастических приключений, легенд. Да таких, что и в книжке не встретишь. Значительно позднее, уже расставшись с Захаром Владимировичем (он вел нас до четвертого класса), я узнал, что сказки-то он нам рассказывал свои собственные, те, что придумывал для нас всю войну, придумывал перед боями, после боев, в затишье между атаками, о которых он так не хотел рассказывать.

Месяца через два к нему приехала из города невеста — стройная голубоглазая красавица, ставшая вскоре преподавателем английского языка. Звали ее Мария Васильевна.

Свадьбу играли в январе, в дни школьных каникул. Появлению нового педагога были рады и в школе и в совхозе — до сих пор в сельской школе иностранный язык не преподавали, а в графе свидетельства об окончании семилетки ставился прочерк.

Расщедрившись, дядя Никита выделил молодым на свадьбу тройку лошадей — единственную тройку, оставшуюся в совхозе; нашлись и бубенцы. До сих пор у меня стоит в ушах их звон, серебряный, протяжный и почему-то печальный.

— Захар Владимирович, а ведь я, ей-богу, не ожидал вас увидеть здесь, я слышал, что вы уезжали работать куда-то далеко, в глубинку…

Он насторожился, услышав свое имя, обронил на брюки пепел, привстал, стряхивая его.

— Д-да… я несколько лет работал в Хвалынском районе, но, простите, что-то не признаю вас…

— Захар Владимирович, а ведь я был самым эрудированным из ваших учеников, — говорю я с гордостью. — Однажды, рассказывая сказку, вы спросили, знает ли кто-нибудь, кто такая фея, и никто, кроме меня, не смог ответить.

— Вот как?

— Но зато я же был единственным, кто остался у вас «на осень» по арифметике в третьем или четвертом классе.

— Да-да-да… вы сидели на первой парте, у окна?

— Нет, Захар Владимирович, на последней. Так до конца школы и просидел на последней. А фамилия моя Александров, мальчишки звали меня Костан — что-то среднее от имени и фамилии.

— Ах вот так… Ваш отец был врачом в совхозе?

— Да.

— Помню отца-то вашего, светлый был человек. Да и вас теперь припоминаю. Бог мой, сколько… сколько же лет прошло! Ведь это был мой первый выпуск, когда вы учились… Уж и не знаю, как вас величать на «вы» или на «ты»?

— Да полно вам… — замялся я было. — Я ведь навсегда останусь вашим учеником… Скажите, а какие теперь у вас классы?

— Все те же. Вот через две недели первоклашек буду принимать, малышню… Учу ребят, да и сам учусь понемногу. Задачки уже не те приходится с ними решать, требования другие. Все, как говорится, течет… Ну, а насчет эрудиции — феей теперь их не удивишь, — они про космос знают больше иного взрослого.

— Захар Владимирович, а Мария Васильевна преподает… жива-здорова?

С его лица сошла улыбка, он жадно сделал последнюю затяжку, докурив до фильтра, смял пальцами сигарету, отбросил в траву.

— Думаю, что жива и здорова. Да только не здесь она, далеко…

Он помолчал с минуту, достал из кармана платок, промокнул влажный лоб, взглянул на меня, скомкал платок и спросил:

— Так ты, значит, помнишь, как я вам сказки рассказывал?

— Помню, Захар Владимирович, еще как помню. И про медведя-странника, и про хрустальный город, и про голубую розу…

— Если я на вопрос твой о Маше отвечу сказкой, не возражаешь?

Я улыбнулся.

— Захар Владимирович, разве могут возражать ученики, даже если они уже взрослые и седые?..

Жил-был на свете кузнечик. Почти такой же зеленый, как молодые побеги разнотравья на той полянке, где он жил. Кузнечик был молодым, резвым и жизнерадостным. Он радовался всему: высоким шелковистым травам, окружавшим его, голубому куполу неба, повисшему над лужайкой, золотому солнышку, пригревавшему его сверху, шелесту зеленых листьев, трепыхавших при порыве ветра на деревьях в конце лужайки. Но больше всего нравилось кузнечику, как поют цикады. Когда солнце скрывалось за деревьями и сгущались сумерки, а на небе зажигались первые звезды, кузнечик надолго замирал и слушал их песни. Он уже давно различал цикад по голосам и мог оценить, чья песня лучше.

При встрече с кузнечиком цикады приветливо здоровались, а когда наступал час пения, каждая втайне надеялась, что понравится ему больше своих подруг. Кузнечик был застенчив, нерешителен и никогда не приближался ни к одной из цикад ближе, чем на вершок. А может быть, он хотел встретить ту, которая лучше всех. Ту — самую-самую, что суждена только ему. Он много думал о ней теплыми звездными ночами, и маленькое сердце его стучало часто-часто, точно торопясь и поторапливая его…

Как-то вечером, направляясь домой, он прыгал среди высоких белоголовых ромашек. Цикады молчали. Они отдыхали, чтобы чуть позже, когда сверху опустится сумрак, наполнить музыкой и пением повисшую над лужайкой густую темную ночь. Он уже собрался нырнуть под лопух, в свой маленький дом, как вдруг услышал то, что заставило его оцепенеть. Неподалеку запела цикада. Такого голоса он еще не знал. Он сделал один прыжок, второй. И снова застыл, слушая и боясь шелохнуться. Цикада была совсем рядом — через несколько былинок от него.

В тот вечер он понял, что наконец услышал ту, которую ждал всю жизнь. Больше кузнечик не слушал других цикад. Он стал искать встречи с той, которая очаровала его с первой своей песни. Думая о ней, он засыпал и видел ее во сне. Проснувшись, снова думал о ней. Наконец сердце его не выдержало. Кузнечик закрыл глаза, прыгнул и через мгновение решительно постучал в ее двери…

В ее жилище было светло и уютно: в углу, возле постели горел, чуть подрагивая, светильник из кусочка гнилого пня. Цикада провела кузнечика к пушистому коврику, сплетенному из молодого зеленого пырея, и зажгла еще несколько фонариков. Он попросил ее спеть… Долго звучали тогда ее песни — и когда миновала полночь, и когда стали бледнеть и гаснуть звезды на небе.

…Кузнечик пришел к ней и на второй вечер, и на третий. Вскоре они стали жить вместе. В доме звучали песни, горели веселые фонарики, и кузнечику казалось, что он очень счастлив.

Но прошло время. И песни перестали его радовать. И цикада не была уже с ним нежна, как прежде. Кузнечик мучительно думал о том, что же произошло. Почему песни цикады, красивые, пронзительные, так щемящие душу прежде, звучат иначе. И почему цикада, его цикада, не любит его так, как когда-то. Долго искал он ответа и не мог найти. И только потом, когда прошло еще много времени и он уже перестал быть молодым, кузнечик понял, что прекраснее всего пела цикада самый первый раз, когда он не был знаком с ней. Но тогда ведь она пела не для него…

В сумерках я подхожу к дому Славки. На бревнышках у палисадника сидит паренек. Лет, наверное, четырех-пяти мальчуган. Белоголовый, курносый, и моргает, моргает голубыми своими глазенками — застеснялся.

И я узнаю в нем Славку.

— Ты Дима? — спрашиваю, присаживаясь перед ним на корточки.

— Дима-а…

«Эх, Димка, Димка… — мысленно спохватываюсь я. — Вот и перед тобой я оплошал, даже игрушку не привез тебе, а надо бы самую лучшую выбрать. Все — кувырком…»

— Дядя… — тихонько, чуть ли не шепотом выжимает он из себя, — ты правда из Москвы?..

— Из Москвы, Дим.

— И дедушку Ленина видел?

— Видел, Дима, в Мавзолее. Давно, правда, уже…

— И Кремль?

— Конечно.

— А какой он, Кремль, красный?

— Не совсем. Скорее — красно-коричневый. Старинный. И очень красивый. Такого ни в одной стране нет…

И тут что-то защемило мне душу. Да так защемило — чуть не до слез. Было уже когда-то все это. Было… И августовский вечер, и горка бревен у этого же палисадника, и разговор о Москве. Мне тринадцать лет. Я сижу на бревнах и распутываю леску, поджидая Славку.

— Мальчик! — слышу вдруг, кто-то зовет меня от дороги. Поднимаю голову и вижу девчонку. Золотоволосая, стройненькая, в белых носочках, — все это, точно фотография, навек отпечаталось в моих глазах, — она стоит у обочины и рассматривает меня.

— Как тебя зовут? — спрашивает она, подходя ближе.

— Коська…

— А меня — Тамара. А фамилия Евстратова. В школе меня зовут Фридрих Ева. У нас у всех какие-нибудь прозвища. Генку Солдатова например, зовут Генрих Солдат…

— Это где ж?..

— В Москве.

— В Москве-е?!

— Ну да. Я сегодня утром приехала с бабушкой. Мы все каникулы будем здесь. У ее родственников, у Акимовых в общем…

— А не врешь?

— Вот уж! — вспыхнула она.

Я хорошо знал дядю Лешу Акимова, совхозного бригадира, но никогда не предполагал, что к нему может кто-то приехать из самой Москвы.

— Надо же, из Москвы… — потупился я, окончательно запутывая леску.

— Ты «Двух капитанов» читал?

— Не до конца. Сеструха увезла в городскою библиотеку, а в нашей нет. Мировая книжка!

— Ну так я тебе дам, я привезла с собой. А потом будем играть в «двух капитанов», идет?

— Как это играть?

— Я буду Катя, а ты… — она оглядела меня с ног до головы оценивающе, — ну, а ты, само собой, — Саня.

— А Славка?

— Какой еще Славка?

Я кивнул на забор. Там в огороде выкапывал червяков для рыбалки Славка.

— Ну… Славка пусть будет Ромашкой.

— Не-е… он не такой.

— Ну так кем же ему быть? Пусть будет Валей Жуковым. Он животных любит?

— Любит. И цветы он любит сажать, вон, гляди, сколь под окном вырастил…

Так я встретил свою первую любовь. Напрочь была заброшена рыбалка, городки и все остальные мальчишеские забавы. Мы играли в «двух капитанов», мы играли в «дальние страны», в «путешествия», мы разыгрывали необыкновеннейшие приключения в джунглях, благо роща была неподалеку — за озером. Но самое главное — со слов маленькой москвички я впервые узнал и полюбил Москву.

Как же горьки были мои тайные слезы, когда она уехала. В тот день мать, как на грех, увезла меня в город. Надо было покупать обновки к школе. И я не смог даже проститься с нею, записать ее адрес. Не смог я и превозмочь себя, попросить адрес у ее родственников, которые, кстати, вскоре уехали из совхоза.

Где ты, отчаянная златокудрая девчонка, королева моего детства? А ведь ходим сейчас по одним улицам, ездим в одних вагонах метро. И, может быть, очень часто проходим мимо друг друга.

…— А я-то слышу, кто тут беседы беседует… — скрипнув калиткой, со двора вышел дядя Петя, в самотканой старинной рубахе, в мягких хромовых сапогах, в углу рта его дымилась газетная самокрутка. — Димк, ты что же гостя в избу-то не ведешь? А ну пошли-пошли…

Через несколько минут мы сидели в передней, или в горнице, как называют здесь самую большую комнату дома.

Знакомая мне с детства, потемневшая и отполированная временем столешница заставлена закусками. И тетя Клава, мать Славки, казавшаяся когда-то мне самой молодой из наших матерей, а теперь седенькая, похудевшая, все ставит и ставит на стол тарелки, вазы, розетки.

— Ну, будем… — поднимает наконец дядя Петя стакан с темной, настоящего вишневого цвета настойкой.

Мы выпиваем. Тетя Клава, смочив губы, отставляет стаканчик, подперев ладонями подбородок, грустно рассматривает меня.

— Время-то, время мчит… — вздыхает она. — Давно ли вы со Славкой в сараюшке ночевали у нас? Будто вчера… — она тут же спохватывается, пододвигает ко мне тарелки, вазу с пирожками.

— Ты кушай, кушай ты. Счас Юля придет, она за огурчиками пошла на дальний огород, там-то посвежее у нас, мураши. Огурчиков подрежу, ты кушай. — Согнутым мизинцем она убрала из уголка глаза слезинку.

Послышалось, как за окнами резко затормозила машина, и сразу же раздался протяжный трубный сигнал. Тетя Клава поднялась, отодвинула тюлевую занавеску на окне. Но стучали уже в дверь.

— Хозяева! — окликнул через мгновение от порога громкий грудной голос. — Говорят, у вас здесь гость заморский. Подавайте его нам! Да и сами собирайтесь, карета подана…

— Ну, все… — сник было дядя Петя. — Теперь уж ты не отвертишься — свадьба.

— Дядь Петь, я того… что-то не могу один, стесняюсь. Давай-ка — вместе…

— А что! — встрепенулся он, приглаживая на затылке волосы. — Вот только старуху уговорить…

Столы были расставлены в саду, прямо под яблонями. На яблонях же были укреплены мощные электрические лампочки, освещавшие застолицу.

Свадьба звенела уже не первый час. Уже откричали многократное «горько». Уже и невеста отсела от жениха и что-то нашептывала подружке, на виду у всех подкрашивая синей тушью ресницы. А жених, грузный лысый мужчина с брюшком, оставшись на месте и степенно покуривая, разглядывал гостей.

Гости же, точно забыв о первопричине праздника своего, расселись кучками, шумели, веселились, кто как мог, громко обсуждая в каждом уголке свое.

А меня все толкал в бок локтем захмелевший Саня Соболев и спрашивал:

— Помнишь, как на танцы-то ходили на Центральное? И-ех! Было! А помнишь, как раньше, а? Выпьешь сто грамм — и тебе весь вечер хорошо! А теперь? И-ех!

Потеснив легонько, сел между нами Василий Федорович Соболев, его отец, сменивший в свое время в совхозе дядю Никиту, а теперь персональный пенсионер.

— Ну как там жизнь, в столице-то? — спросил он, обняв меня одной рукой. И, не дождавшись ответа, продолжал: — А кино-то твое глядели мы, глядели, как же… Да что-то сурьезны больно картины-то, и не про нашу жизнь. А смешную, как «Волга-Волга», не умеешь, что ли, признайся честно?

Я открыл было рот, но и тут он не дал мне ответить.

— Ну ладно-ладно, это я так… Ты вот что скажи мне: Гагарина видел?

— Видел, Василий Федорович, и поговорить довелось с ним.

— М-да… Сокол был, как же. А красивый какой! И ведь наш! Учился он здесь и летал. Давай за него, а? — Он пододвинул мне стаканчик, взял себе, но тут же отставил стопку к середине стола и поднялся. — Не будем красное, чернила-то эти. Счас я беленькой принесу…

— Во… дядь Вась, есть… — опередил его Сашка Малышкин, мой однокашник, женившийся когда-то на голубоглазой сельской красавице Томке — Славкиной сестре. Он протянул нам через стол бутылку «Столичной» и, когда Василий Федорович разлил водку по граненым стопкам, со вздохом произнес:

— Ну, поехали… как сказал Гагарин.

Я стою, прижавшись к тяжелой сучкастой калитке, и сжимаю рукой прохладное кольцо запора.

Звезды, недавно сверкавшие на середине неба, теперь светятся раскаленными угольками где-то у его края.

На этой скрипучей калитке, повиснув на кольце, я ребенком катался под незлобивый окрик матери. За это кольцо я открывал ее в десять, и в двенадцать, и в пятнадцать лет. И в семнадцать, когда возвращался вот также на рассвете.

Назад Дальше