Разговор с незнакомкой - Николай Иванов 30 стр.


То, что он увидел, на время парализовало его. На сцене был… Сорокин. Невредимый, живой Сорокин ходил по сцене, говорил…

Заканчивалось последнее действие. Митя узнавал знакомые мизансцены, давно уже выученные наизусть реплики и не мог поверить в происходящее. Сорокин — Незнамов, положив на плечо Шмаге руку, прохаживался по сцене такой знакомой, своей походкой. Вот он остановился, рассуждает. Только голос звучит чуть мягче обычного. Но глаза, глаза! Лихорадочный, неподдельный сорокинский блеск нетрезвых глаз гипнотизировал зал. Нет, не тот, трактирный, пьяный, а именно этот сценический…

Устоявшаяся, густая тишина сковала зал. Где-то в недрах Митиной души начиналось прозрение. Потихоньку он стал осознавать чудо, волшебство, творящееся на сцене. И верил и не верил. Нет, такого он не только не видел никогда, но и не слышал о подобном…

— Господа, я предлагаю тост за матерей…

Нет, это выше вдохновения, ярче божьей искры, отданной избранному. Слова звучали набатом. Кончен монолог. Сорокин — Незнамов выходит из-за стола. Молча обводит взглядом людей.

— Господа, я мстить вам не буду, я не зверь. Я теперь ребенок.

О, знаменитая сорокинская пауза! Сколько раз, как и теперь, сквозь нее из зала прорывались рыдания.

Он прячет на коленях у матери голову. Затем медленно-медленно приподнимается. В глазах — вместе с огнем немые, остановившиеся слезы.

— Матушка! Мама, мама!

У Мити перехватило дыхание. Молчали актеры. Молчал оцепеневший зал. Дернулся и медленно пополз занавес. Десятки рук протянулись к нему, придержали, не дали двигаться дальше. И сразу же в едином гигантском порыве налетел ураган человеческого неистовства.

Не помня себя Митя перешагнул через барьер ложи, стал пробираться к сцене. Плотная, бесчисленная гуща людей выдыхала одно лишь слово: «Зорев!»

— Зо-о-оре-ев! — бурлила, готовая развалиться на части, галерка.

— Зо-о-рев! — неслось отовсюду и сливалось воедино.

И вот множество сильных рук оторвало его от сцены, подняло высоко и так, над головами, понесло к выходу. Федор с высоты улыбался виновато, растерянно озирался вокруг, точно ища спасения. Рядом кружился Грошев и причитал, приговаривал:

— Задавят ведь… убьют, задавят они у меня его…

Позднее, когда поутихли страсти, Митя увидел, как бледная, похудевшая Анечка уронила головку на грудь Федора и замерла.

…Утром собирались в дорогу. Укладывались, упаковывали костюмы, реквизит. По двору бродил Грошев, торговался с грузчиками, понукал каждого, кто попадался ему на глаза, торопил актеров. Чуть позже полудня все были готовы. Кое-кто укатил на пристань с извозчиком, остальные пошли пешком, медленно шествуя за двумя повозками с передвижным театральным скарбом. В руках провожающих желтым и пунцовым огнем светились первые тюльпаны.

Рядом с Федором шла Анечка. Он отдал ей полученные за спектакль деньги. Она кротко улыбалась, растроганная, прижимая их к груди, но тут же, забывшись, роняла кредитки на мостовую, ей возвращали, она принимала не глядя и тянулась, тянулась к нему. Звонко стуча сапожками о булыжник, она не отставала ни на шаг и все крепилась, прищуривая глаза, несла окаменевшую на лице, грустную свою улыбку. И лишь потом, когда ударил колокол и стали убирать трап, не удержала слез, побежала берегом, споткнувшись, упала на колени, быстро поднялась, ветер растрепал ее волосы, парусом развевая за спиной. Долго еще было видно ее с кормы. И даже потом, когда растаяла вдали белая церковь, покосившиеся дома по-над берегом, прибрежные ракиты, продолжала мерещиться ее фигурка, одиноко склонившаяся над водой.

Первые чайки, приблизившись в низком полете к теплоходу, проплыли некоторое время в воздухе почти вровень с палубой и на лету, теряя скорость, отстали.

Мимо Дмитрия Арсеньевича прошлепал в резиновых сапогах, таща на весу мокрую швабру, мальчик-матрос.

— Эй, морячок… — окликнул его из каюты сонный голос — К городу, что ль, подплываем?

— Пройдем шлюз, а там уж недалеко…

— Как там насчет рыбки сушеной, можно разжиться?

Дмитрий Арсеньевич не слышал ответа. Сверху, требовательно покрикивая, спланировала новая стая чаек. Со средней палубы бросили куски хлеба. Птицы, перегоняя друг друга, метнулись к пище.

Хозяйство в доме вела Марфа, женщина в годах, старая дева, которую, несмотря на возраст, даже мальчишки звали просто Марфой. Сестры совершенно не походили друг на друга. Марфа как мне казалось, из года в год носила одно и то же синее платье в горошек. Но суть даже не в одежде и манерах, несхожи они были и внешне. Марфа — белобровая, рябоватая, с серо-зелеными глазами. Тетя Аня же была брюнеткой с волоокими карими глазами, довольно тонкими чертами лица и тяжелой косой, красиво уложенной на затылке. Напоминала она мне царевну из сказки. Гордая ли красота тети Ани или то, что она старалась меня не замечать, — а душа моя требовала подтверждения кажущейся ее доброты, — действовали на меня так, что я боялся остаться наедине с ней, и дружа с Марфой, старался помочь ей по дому. С братьями я почти не играл, потому что они, сговорившись, чаще всего нарушали правила, а я предпочитал честную игру. Любил бывать я на кухне, где, примостившись неподалеку от Марфы, читал ей вслух или наблюдал, как она возится у печи.

— Тетя Марфа, а почему вы… замуж не вышли? — спросил я ее как-то, собравшись с духом.

— Да сватался тут за меня один из местных… — сиплым баском, как-то даже обрадованно ответила Марфа. — Худого не скажу, хорош был мужик. И карактером смирный, и крепкий… Мы уж было и сговорились с ним, что перейду к нему хозяйствовать. Жена у него, вишь, померла, а и оставила его с ребятами одного. Переходи, грит, ко мне, Марфа, баба ты, вижу, справная, хозяйственная. А что болтают тут про тебя, умом, мол, не вышла, дак то твоя сестрица виноватая. Ей, грит, выгодно, что ты у ей живешь, дом на себе держишь, вот и пускает слуха всякие, будто не все у тя дома… — Марфа покашливает, голос ее прерывается, затем снова журчит чуть простуженно, я слушаю и едва ли понимаю детским своим умом, чем делится со мной эта добрая женщина.

— А ить и верно поди, не без того… Уж она меня вон как отговаривала — будь здоров! — когда я ей о мужчине том поведала… А и бог с ней — что теперя об том говорить. Живется мне здесь не худо, считай — сама себе хозяйка! Да и мужик тот уж поженился… — вздыхает Марфа и после небольшой паузы переключается на другое: — Василь Василич, мил человек, очень любит нашу Нюру. Мать твоя сказывала, что невеста у него была в городе, артистка, что ли… А встретил Нюрку — и весь свет она ему затмила, перебила актерку тую… красотой взяла, обходительностью. Ничо не скажешь, живут дружно, он в ей души не чает… Его тут все, как один, уважают. Поделом… Бывалочи, судит какого крестьянина за то, что тот сенца колхозного охапку взял для коровы голодной, судит, а сам плачет, добрая душа. Жалко ему, вишь, того крестьянина в тюрьму отправлять… Меня он часто жалует. Нет-нет да и поднесет какой подарочек. И от Анюты иногда что перепадет. Она, считай, всех жен начальства обшивает. Рукодельница она у нас уродилась: и плиссировку всякую умеет, и кружева…

Сама тетя Аня заглядывала к нам на кухню редко, и лишь для того в основном, чтобы распорядиться насчет обеда для ожидаемых гостей. А гостей принимать она любила. И гости приглашались только избранные, те, кто пользовался влиянием в городке: прокурор, председатель райпотребсоюза, главный врач и так далее. Безусловно, приглашением занималась тетя Аня сама.

Приглашенные были давно знакомы и в застолье ни в чем не стеснялись друг друга. Хорошо выпив, закусив, садились за преферанс или устраивали довольно шумные танцы под патефон. И конечно же, в центре внимания была всегда тетя Аня.

Нам, детям, в таких случаях накрывали отдельный стол, но в одном же зале с гостями. Я не мог оторвать глаз от тети Ани — так она была хороша — и видел, что дядька мой тоже любуется ею. За столом у них всегда затевался шутливый спор: дядя, притворно сердясь, отбирал у нее стаканчик, уговаривая пить поменьше, а тетя Аня ласково трепала его за волосы и называла «мой котик». Захмелев, она могла забраться на стол и под общий восторг, под возгласы, сплясать «русского».

— Ох и жена у вас, Василь Василич! — слышалось со всех сторон.

— От дает! Ну и молодец!

А он, стыдясь за нее и в то же время гордясь ее красотой и удалью, с напускной строгостью уговаривал:

— Анечка, слезь сейчас же! Слышишь, Анюта?! Кому я сказал! Ой-е-ей, бессовестная! Слезь, говорю, упадешь ведь…

Но ни один поступок тети Ани не вызывал и тени осуждения. Она так покоряла всех, завораживала, что даже женщины, забывая о ревности, подыгрывали ей, прихлопывая в ладоши.

Время от времени появлялась Марфа, меняя посуду, ставила на стол холодец или пельмени — фирменные блюда дома. Застолица продолжалась. И потом, когда нас уводили спать, лежа в постели, я еще долго слушал пронзительный звонкий голос тети Ани и нестройный хор гостей.

Когда приближалось время отъезда, тетя Аня по традиции шила мне в подарок рубашку. И в тот раз дня за два до поезда она вышла из своей комнаты с «сантиметром» в руках и, подозвав меня, стала снимать мерку.

— Какую же ты хочешь рубаху, — спрашивала она меня, держа во рту английскую булавку, — серую или в полосочку?

— Не знаю, — мямлил я, уставившись в пол. А откуда мне было знать тогда, что я хочу, если до сих пор выбирать не доводилось.

Руки тети Ани быстро сновали позади меня, касаясь плеч и лопаток.

— И что ты так горбишься? — приговаривала она, легонько сжимая мне плечи.

Рубашку она мне шила серенькую, скромную, кажется, такие тогда назывались тольдиноровыми. Примеряя ее на меня, уже готовую, она спрашивала:

— Ну что ж ты все молчишь, как бирюк?.. Нравится хоть рубашка-то?

— Да…

— Вот и носи… да вспоминай, как гостил у дядьки. Домой-то приедешь, скажи матери, что брат ее прибаливать стал. Пусть повременит… не присылает тебя больше. Самим не легко сейчас — работает-то он один. Не слепая, должна понимать, как все дается теперь.

— Скажу… — чуть слышно обещал я.

Собирали прощальный обед.

— Ну и жена у меня! Золото! — восклицал дядя, увидев на мне новую рубашку. — Ишь, как быстро спроворила… А что, Анечка, он вроде бы округлился у нас малость, как думаешь? Вон и щеки порозовели. Мать встретит — не узнает. Ты давай-ка, дружок, приезжай к нам почаще, мы тебя приведем в норму. А то, как цыпленок, синий приехал, все жилочки видно. Летом приезжай — безо всяких!

— Хорошо, — машинально отвечал я. — Приеду…

Тетя Аня сдержанно улыбалась, посматривая на меня, пододвигала ближе ко мне еду.

На вокзале, помогая мне внести в вагон чемодан и сетку, наполненную свертками и кульками, припасенными Марфой, дядя еще раз напоминал, чтобы я приезжал непременно на лето. Я молчал, мучительно мечтая, чтобы скорее тронулся поезд.

…Дома я передал матери просьбу тети Ани. В тот момент я еще не предполагал, чем это может для меня обернуться.

— Врет она все! — возмущалась мать. — Барыня она, легкачка — вот кто, ребенок ей, видите ли, помешал, объели ее! Ну погоди, вот я напишу Василию — он ей покажет…

Рассерженная, обиженная до глубины души, мама моя не замедлила написать дяде письмо.

В ответном письме дядя Василий убеждал и упрашивал ее «не обращать внимания на Анечку и всенепременно присылать меня летом», грозя даже, что если этого не произойдет, он приедет за мною сам.

— Ну вот, все и уладилось!.. — вздыхала мать. — А ты расстраивался, глупенький. Я-то уж знаю — Василий у нас добряк, душа-человек…

Приближалось лето, и на душе у меня становилось все неспокойней. Тетя Аня не любила меня, теперь я знал это. Но за что?! Что я ей сделал плохого? — спрашивал я себя. Чем мог вызвать ее недовольство? Чувствуя детским сердцем обиду и унижение, я все-таки верил, что все еще можно поправить. Наверное, я делал что-то не так. Теперь же — постараюсь заслужить ее доброту. Она поймет, что я люблю ее, и по-другому посмотрит на меня! Обязательно по-другому отнесется ко мне, ведь я же ни в чем перед ней не провинился…

Долго таким образом убеждал я себя, и когда наступили каникулы, послушался мать, снова поехал к дяде.

В доме ничего не изменилось. Тетя Аня, как прежде, почти не замечала меня. Я же всячески старался добиться ее расположения. Заметив в окно, что она приближается к дому, я выскакивал во двор и принимался в который раз мести его березовым веником, выгребая из густой травы мусор и щепки. Тетя Аня проходила мимо, не повернув ко мне головы. «Ничего, ничего», — успокаивал я себя. Мне стало казаться, что и молчит-то она потому, что начала понимать что-то такое, что было недоступно ей прежде и уж теперь-то все пойдет по-другому.

Назад Дальше