Разговор с незнакомкой - Николай Иванов 6 стр.


— Благодарю вас. — Александр Дмитриевич, придерживая двумя пальцами, поворачивал по столешнице пустой стакан. Что-то в этой женщине привлекало его, может быть, интриговало даже, ему было приятно сидеть с ней рядом, говорить. — А мы могли бы быть с вами коллегами… — раздумчиво проговорил он. — Некоторое время и я учился в медицинском.

— Вот как… — искренне удивилась она. — И что же вам помешало в дальнейшем?

— Долгий это разговор, Наталья Сергеевна, и не простой. В общем, отец мой был врачом и мечтал, чтобы я тоже надел белый халат. И я надел, не особенно задумываясь над тем, что делаю. И в результате — занял чье-то место. А пока опомнился, три года пролетело.

— Понимаю.

— А знаете что?! — оживился вдруг Александр Дмитриевич. — У меня идея: сдайте-ка вы мне в аренду недельки на две ваш терем. Я вам так натоплю — до будущего года хватит. Плата, разумеется, вперед…

— Плата с кого, с вас или с меня? — хитро прищурившись, спросила она. — Если с меня, ничего не выйдет. Зарплата моя невелика и вся рассчитана. А от пенсии я отказалась.

— Ну, Наталья Сергеевна, — обескураженно развел он руками.

— Я предпочитаю джентльменские отношения. Топите, живите — и никаких плат. Подвиньте-ка мне сигареты, молодой человек…

Так он поселился в этом маленьком финском доме. По утрам делал лыжную пробежку. Обходил по кругу небольшой поселок, затем вдоль просеки по утрамбованной старой лыжне добегал до станции и возвращался назад, раскладывал на стареньком письменном столе свои бумаги. Иногда ему удавалось работать до сумерек. Тогда он наскоро обедал и шел на станцию за газетами, возвращался уже затемно. Включал настольную лампу с пестрым абажуром. На полке в комнате, где он работал, оказалось изобилие старых, даже старинных, журналов. Подшивка «Нивы» за 1902 год, две дореволюционные подшивки «Вокруг света».

В то утро он по обыкновению сел за стол. Но к бумаге так и не смог притронуться. Верхнюю часть его окна пронизывали яркие, не по-зимнему горячие солнечные лучи, падая на стол, они отражались стеклом, белыми листами бумаги, били прямо по глазам. Александр Дмитриевич посидел несколько минут, зажмурив глаза и подставив лицо теплым лучам. Потом решительно встал и пошел одеваться.

Далеко позади остался поселок, и уже кончилась лыжня, проложенная им за последние дни, а он все шел, прихлопывая лыжами стылый снег. И остановился только тогда, когда его тесно окружили березы. Александр Дмитриевич огляделся. Со всех сторон был густой, белейший березовый саван. Под ногами чистый снег, впереди и по сторонам — березы. Все белое, сливаясь, превращалось в сплошное полотно, в густое белое марево. Александр Дмитриевич ощутил вдруг, что он буквально растворяется в этом нереальном ледяном и призрачном мире. Посмотрел вверх и увидел темные ветви, контрастным рисунком лежавшие на голубом фоне. И снова посмотрел перед собой, подошел к березе, прислонился к иссиня-белесой коре. «Какая холодная белизна кругом, — подумал он, касаясь щекой глянцевой прохладной кожицы ствола. — Прямо стерильная какая-то… Березовый мороз… Какой березовый мороз… настолько белый…» — Александр Дмитриевич задумался, стараясь подыскать метафору. Долго, до рези в глазах, смотрел вдоль прямого гладкого ствола вверх. И слова вдруг сами сцепились в тугую крепкую цепочку:

Такой березовый мороз,

Настолько белый —

Губы стынут…

И купол неба опрокинут

На руки белые берез.

Потом он долго шел от дерева к дереву, останавливался, переводя дыхание, потрясенный все еще окружавшим его белым пронзительным мраком. И уже не мог остановиться, повторял про себя, шептал, стараясь застолбить в памяти пришедшее к нему внезапно и так легко к радостно:

Дыхание твое ловлю.

А ты не слышишь,

Ты не знаешь,

Как над землей звенит:

«Люблю!» —

В березке каждой отзываясь.

Мне этот миг необходим,

Ведь в чувствах человек не волен…

Кончился березняк. Александр Дмитриевич сделал петлю вокруг чащи и вышел на собственную лыжню. В сознании его все еще звучала последняя строфа. Но как ни повторял он ее про себя, как ни искал мучительно рифму — все куда-то ушло так же внезапно, как появилось. «Не волен… не волен… не волен…» — стучало в его висках и с каждым ударом лыж по насту. И потом, позже, когда он сумерничал в комнате у окна, допивая остывающий чай, он уже против воли своей, скорее уже машинально, продолжал искать рифму «Не волен… не волен… болен…» Боже мой, я действительно болен. Взгляд его упал на белое, точно залитое сахаристой пленкой стекло. Долго и пристально смотрел он на это стекло, пока узоры на нем не шелохнулись, не поплыли в сторону, принимая иную, причудливую форму. Постепенно в мыслях он оказался далеко отсюда, — там, в Осташковом тупике, в маленькой комнате на чердаке, возле такого же примороженного окна. «Как же ее все-таки зовут?» И снова на память пришли те же имена. Ксения, Вера? Варенька? Елизавета? А может быть, мы тезки? Тогда Александра, Сашенька? Нет, я все-таки болен… Болен… болен… А почему бы и нет? Ведь в чувствах человек не волен… Но — болен. Болен! Я болен именем твоим… Вот в чем дело.

Александр Дмитриевич встал и, обойдя стол, прислонился горячим лбом к стеклу. Прежде чем записать на бумагу, он мысленно повторил всю строфу:

Мне этот миг необходим,

Ведь в чувствах человек не волен.

Я болен именем твоим —

И значит, безнадежно болен.

Отложив ручку, снова подошел к окну. Сердце обволокло щемящее чувство удовлетворения. И он уже не мог унять себя, своего этого чувства, своих мыслей. И следующие строчки возникли свободно и скоро, точно они давно уже были рождены и просто на время, ненадолго забыты.

И мне легко теперь болеть.

Я не желаю излечиться…

Я знаю, песня повторится,

Лишь вовремя ее запеть.

Долго стоял он у окна, прислушивался к тишине. Седые пряди сигаретного дыма, поднимаясь вверх, едва не сливались с узором на стекле.

Потом он опять мысленно разговаривал с Незнакомкой. Он рассказал ей про березовый остров. Про стену деревьев, слившихся в огромное белое полотно.

Знаешь, я никогда не видел подобного. Сказочный, неземной какой-то мир. Неужели мы так всю жизнь и будем открывать для себя Россию? А хочешь, я расскажу тебе про другие березки? Про маленькую березовую рощу за околицей села, где были мы с мамой в эвакуации. Не так далеко от того села был громадный стальной мост через Волгу. Немцы бомбили его чуть ли не ежедневно. Но ничего не смогли сделать. Не дали наши истребители, наши зенитки.

Только потом, через много лет, узнал я историю той березовой рощицы. Тридцать лет минуло после страшной войны. Мирно спало село в одну из тихих июньских ночей. А на рассвете людей разбудил необычайной силы взрыв. Собравшись за околицей, увидели они поверженную рощу. Более тридцати лет пролежали в земле, в песчаном грунте, огромные бомбы. Березки, успевшие вырасти после войны, поднимались все выше и выше. А корнями своими уходили все глубже и глубже в землю, к ее живительным сокам, пока не встретились с губительным металлом, пока не нажали на детонаторы. И отдали жизни свои, чтобы спасти людей…

Я недавно был там. Ни пня не осталось от березок тех, ни корешка. Но стоит чуть поодаль от бывшей рощицы засохший после взрыва столетний дуб. Огромный, с заскорузлыми седыми ветвями, застывший на пригорке, точно памятник самому себе и геройски погибшим сестрам. Который год уже стоит. Не трогают его люди…

Александр Дмитриевич прошел на кухню, поставил на плиту чайник. На улице вьюжило, и через форточку на подоконник намело добрую пригоршню снега. Александр Дмитриевич слепил снежок, сжал ледяной, обжигающий ладонь комок. Бросил его в форточку. Достал с полки чай, открыл новую пачку и вдруг снова вспомнил комнату Незнакомки. «А где же она себе готовит чай? — неожиданно подумал он. — Вообще пищу, ужин, завтрак? Не святым же духом…» Мысленно прошелся взглядом по предметам, что были в ее комнате. Софа, стол, шкаф для одежды. Ага, сразу же за шкафом, вспомнил он, была плотная серая штора. Прежде он думал, что она прикрывает нишу в стене. Скорее всего, за ней — небольшая подсобка. Он представил себе, как она приносит оттуда чашку с чаем, ставит на письменный стол. Садится и раскрывает книгу. Рядом — старинная фотография, сосновая ветка… И он припомнил «разговор» с Незнакомкой, начало своей исповеди.

На чем я тогда остановился? Про Ивана что-то хотел… Да… Так вот, рассказал он мне все только через сутки. В дороге. Ехали мы тогда долгим сибирским трактом в Красноярск за продовольствием. Загрузились, как сейчас помню, кулями с мукой, консервами, концентратами разными, сахаром и крупой — и в обратный путь. И когда через тайгу катили по-над Енисеем, остановились у родничка. Попили, передохнули. Тут-то и поведал он мне, что стряслось с ним. Беда, говорит, со мной, Александр, и вздохнул, закуривая. Девчонку, оказывается, он встретил. Там же, на футболе, во время поездок этих коллективных. Да такую, говорит, что — дай бог! С трудом познакомился, Раисой назвалась. А дальше — «да», «нет», «не знаю», «простите, я занята». Описал он мне и внешность ее. Стройная, легкая, говорит, как птица, глаза огромные, агатовые, и волосы тугой волной спадают ниже пояса. И представил я, каких же великих трудов душевных стоило замкнутому обычно, тихому Ивану заговорить с той девчонкой. А теперь вот — бессонные ночи. И мысли, мысли сплошные. Думы… И попробовал утешить я его, скаламбурил. Такую-то беду, говорю, Иван, руками разведу. Легко тебе, сказал он, непривычно сурово взглянув на меня, и, отбросив окурок, шагнул к машине. И — как отрубил. Замкнулся, до дома ни слова. Решил я поехать на этот футбол с ребятами. Сразу же, в первый выходной. На стадионе Иван сначала исчез куда-то. Только после перерыва между таймами разыскал я его на другой стороне трибуны. Пробрался поближе и сел чуть поодаль, наискось от него. На одной скамье с ним сидели две девушки, склонившись друг к другу, о чем-то разговаривали. Конечно же я сразу узнал Ее. И понял, что Иван прав. С ним действительно беда. А может быть, наоборот — счастье, самая земная, но самая высочайшая радость, радость любви? Или все-таки горе, неразделенная любовь? Признаюсь, в первые минуты я просто растерялся. Поразила какая-то непривычная, не встреченная мною еще в жизни тонкость, пожалуй, даже изысканность черт лица этой девушки. Длинные темные ресницы оттеняли яркие, сияющие каким-то магнетическим отчаянным светом глаза ее. Белизна кожи и плавные дуги густых бровей подчеркивали выразительность этих глаз.

После игры, когда собрались домой, сел я к нему в кабину. Разговорились. Высказал я ему свое мнение, посочувствовал. То-то и оно, вздохнул он тяжело, не по мне деревце. И посоветовал я ему тут же, пожалев, впрочем, что не оборвал себя на полуслове. Брось, сказал я ему, отступись, стоит ли забивать себе голову. Мало ли девчонок к нам ходит в городок на танцы. И близко, и девушки уважительные, приветливые, не чужие, так сказать. А Иван метнул на меня сверкучий свой взгляд и опять умолк. Ни словом не обмолвились больше за всю дорогу. Наутро укатил он на вороном «газике» куда-то на дальний элеватор. Нас же срочно бросили на сплав леса. Неделю не виделись мы с Иваном, долгую, ненастную и уже морозную сибирскую неделю. А однажды ночью, едва-едва я успел задремать, с трудом угревшись под двумя байковыми одеялами и телогрейкой, как почувствовал, кто-то толкает меня в плечо. «Будь другом, проснись, дело есть…» — услышал я шепот Ивана. Поднялся, набросил на себя телогрейку, и пошли мы в палатку дежурного. Была у нас такая, где бодрствовали круглосуточно. В ту ночь дежурил как раз мой земляк Вовка-Вольдемар. Увидел он, что мы засели с Иваном у тусклого аккумуляторного фонарика, и залег на скамейку, попросив разбудить, когда разойдемся. А Иван достал из-под бушлата конверт, разукрашенный, с розочками, из него извлек голубой листок бумаги, тоже с какими-то примитивными вензелями, и протянул мне. Оказалось, каким-то чудом удалось ему добиться свидания с Раисой в будни, более того — он добыл ее адрес и теперь просил проверить ошибки в его первом любовном послании. Я развернул листок. «Во первых строках своего небольшого письма я спешу сообщить, что жив, здоров, чего и вам желаю», — было написано там, и далее так же, в том же духе. Позднее мне доведется узнать, что это обычный, вполне нормальный стереотип армейских писем, особенно к девушкам, дружба с которыми завязалась в результате эпистолярного знакомства, «заочницами» их называли в то время.

Не сразу мне удалось убедить Ивана, что такое письмо нельзя посылать Раисе ни при какой погоде. Он слушал, молчал, не перебивая меня, не возражая ни одному слову. И чем дольше, чем убедительней говорил я, тем больше он сникал. И тут-то, видимо, и пришла она, та ночная, та роковая минута, страшным крестовым знамением осенившая его и мою жизнь. Я рассказал ему, каким примерно, на мой взгляд, должно быть первое письмо к ней. Он загорелся. Я увлекался все более и более, вся эта история взяла меня, что называется, за живое. Ну, а как же иначе, друг ведь в беде, рассуждал я тогда. Короче, засиделись мы до рассвета. И я сам набросал Ивану черновик, конспект довольно большого письма. Что это было за письмо? Ну, по тем нашим временам, вероятно, целое произведение. Там были и стихи. От Пушкина и до Северянина. Есенин, разумеется, шел особняком, поскольку Иван землячествовал с семьей поэта. Там были и экскурсы в музыку, и малое эссе о суровой, экзотической природе, окружавшей ее, столь легкую и нежную, рожденную едва ли не для райских кущ. Там, наконец, была ода ее красоте, ее чарам…

Вышли мы из палатки, когда над вершинами голубых елок подымалось яркое, просвечивающее сквозь легкое морозное марево солнце. Вместе с нами вышел на морозец заспанный, довольно и хитро улыбающийся Вольдемар. До подъема оставалось около часа. Но мы так и не прилегли. Все говорили, говорили. Неожиданно для себя я почувствовал, что сам увлекся, буквально заболел всей этой историей и понял, что так же, как Иван, буду с нетерпением ждать ее продолжения.

Через три дня Иван отыскал меня на дальнем току. Работали мы на сортировке зерна в ночную смену. Гулко и монотонно шумели агрегаты. Из-под дощатого навеса в тусклом подрагивающем свете лампочки выбивались густые клубы пыли. Дождавшись, когда кончится моя «вахта», Иван утащил меня далеко в сторону от тока. Мы забрались в полуразвалившийся саманный сарайчик, где хранился старый полевой инвентарь, какие-то химикаты.

Обжигая руки, он светил мне спичками. А я читал письмо от Нее. Письмо было интересным и неожиданным для меня. Я понял, что «лед тронулся». Девушка была заинтригована. Вкратце она сообщала о себе, о том, что закончила в этом году десятый класс и поступила на курсы медсестер, мечтает стать врачом. Дальше обильно цитировались Есенин, Лермонтов и… свои стихи. Что это были за сочинения — трудно теперь сказать. Но что-то там все-таки было. Чувствовалось, что человек не без способностей, да и по стилю письма, по языку можно было уже судить об эрудиции и интеллекте. В финале, помнится, она усомнилась в искренности наших с Иваном слов в том письме, где речь шла о ее чарах. Все, мол, любят говорить комплименты. Что-то в этом духе.

Здесь же, на току, мы сочиняли ей ответ. Столько лет прошло, а все еще помню какие-то строчки из того письма. Велико, видимо, было мое вдохновение и жажда помочь другу, когда я выводил на листках от записной книжки: «Вы недоверчивы, как Людовик XIV… А сколько змеиного яда на Ваших прекрасных устах! Но я готов пить его, как нектар, сбираемый пчелами с душистых весенних цветов. Дайте же еще одну порцию яда!» Высокий штиль, как видишь — мы тоже не лыком шиты. В то же утро Иван отправил письмо. А через несколько дней я увидел их уже на стадионе вместе. Они сидели в сторонке и, склонившись друг к другу (как когда-то она с подругой), тихо о чем-то говорили. Может быть, о чем-то молчали. Потом Иван провожал ее домой. А вечером, уединившись, мы снова обсуждали с ним «наши» дела. Кроме писем, надо ведь было делать что-то еще. И в силу своих скромных возможностей и познаний я старался научить своего друга хотя бы какому-то минимальному этикету. Начали мы с того, чтобы правильно произносить, не искажать и не коверкать в разговоре русские слова, с чистых носовых платков, с цветов, что несут на свидания. Поначалу скептически относившийся к подобным условностям, теперь Иван проникся глубочайшим доверием ко всему, что я ему пытался передать. Больше молчал, не переспрашивал. Вздыхая, молча кивал на мои слова. Встречи его с Раисой даже при взаимном желании не могли быть частыми. Работали мы по двенадцать — четырнадцать часов в сутки — разгорелась тогда небывалая в Сибири первая целинная страда. И завязалась у них бурная переписка. В письмах мы втроем обсуждали новости и проблемы искусства, вели разговоры о живописи, о всевозможных течениях, с вопросами, ответами, с мнениями, не забывали о музыке и о театре, но прежде всего — о поэзии. Она присылала много своих стихов. Я отвечал ей — своими, Иван тут же старался заучить их, переписывал в записную книжку. В школьные годы я не раз пытался писать стихи. Не один я, видно, прошел через это. Но участие в переписке захватывало меня все более и более. И потоком пошли вдруг стихи.

Назад Дальше