Я отдавал себе отчет в том, что думал слишком много. Я, тот, кто принял решение не думать вообще.
Я слишком много философствую. Вот в чем моя ошибка. Если бы я этого не делал, то жил бы счастливо. Нельзя философствовать, если ты не великий философ. Но и великие философы, если они действительно великие, — пессимисты. Или же они приходят к умозаключениям, которые нам постичь не дано. Или предлагают нам раскрепоститься, дать волю своим желаниям. Но к чему мы тогда придем? Добрая половина людей привыкла подавлять свои желания. В противном случае, дав выход своей неудовлетворенности, они просто поубивали бы друг друга, а возможно, покончили бы с собой. Но они ничего этого не сделают — помешает полиция. Исключение составляют разве что революционные периоды, когда люди уничтожают друг друга, убеждая себя и других, что делают это во имя грядущего — во имя лучшей жизни, которая якобы наступит после этой бойни. Революция порождает тиранию, причем очень быстро, и тогда уже тотально подавляются все желания, даже самые неистовые. Огромное же количество людей и не собираются раскрепощаться: они не признаются себе в своих желаниях, или эти желания недостаточно сильны, или вовсе отсутствуют. Интересно, а у меня есть желания? Вероятно, все же есть. Но они спят. И я не стремлюсь их разбудить. Чего же я хочу? Чтобы меня оставили в покое. Чтобы желания других не будоражили меня, не увлекали за собой. Но более всего я хочу не иметь никаких желаний. Хорошо хоть влечение к противоположному полу угасло. Навсегда, надеюсь. Да и не таким уж сильным оно было. Что и спасло меня от женщин. Однако у меня осталось желание пить вино. Оно слегка возбуждает, получаешь легкое удовольствие от жизни. Иначе все бы угасло, и я бы уже умер.
Я часто говорю себе, что меня делают несчастным газеты. По всей планете — мятежи, убийства, землетрясения, пожары, анархия и террор — словом, массовая бойня. В результате я постоянно мрачен. Видимо, газет я читаю слишком много. Больше не буду их читать. Мы живем — или существуем — в последнем уголке планеты, еще не охваченном огнем. Воспользуемся же этим шансом. «Вам не совестно жить без цели?» — спросил меня однажды Пьер Рамбуль или Жак, не помню уже кто. Копаясь в себе, я обнаружил, что по этому поводу совесть меня не мучит. Что лучше — агитировать, чтобы люди уничтожали себя, или оставить их в покое, дать им возможность жить и умирать так, как они того хотят? Нет необходимости отвечать на этот вопрос.
У гостиничной горничной есть сестра, тоже горбатая, сказала она мне, но моложе и работы не боится, потому что, если не считать горба, она совершенно здорова. Горничная дала мне ее адрес; женщина жила неподалеку от Шатильонских ворот, где я поселился.
Я взял свой последний чемодан и окончательно распрощался с хозяином гостиницы. Вызвал такси. Посмотрел на улицу, на людей, выходящих из бюро — было уже время обеда. Многие из моих бывших коллег обедали в столовой, организованной патроном совместно с хозяевами других небольших предприятий. Я тоже несколько раз ходил обедать в эту столовую, там готовили очень вкусный салат из картофеля с сельдью. Моросил легкий дождь. Я сел в такси.
Мне потребовалось немало времени, чтобы проехать почти через весь Париж. Какая толчея! Какие пробки — и это в то время, когда большинство людей должно, по идее, работать. От Северного вокзала до проспекта Шатильон — большое расстояние. Одни улицы сменялись другими, все они были похожи друг на друга и люди тоже — десятки тысяч похожих друг на друга людей шли, бежали, как будто у каждого была какая-то определенная цель. Так целеустремленно бегут лишь собаки — словно знают, куда. На мосту Сен-Мишель дождя не было. На улице Эколь облака рассеялись и выглянуло солнце. Но всюду, всюду — одни и те же одинаковые люди. Как будто один или два человека размножены в бесконечном количестве. Когда я подъехал к своему дому, было десять минут второго. Я вошел в дом, неся чемодан, поздоровался с консьержкой и ее мужем. Это была чета пенсионеров: он крупный, толстый, красный, она маленькая, седая, взгляд, естественно, недоверчивый, вид сварливый. Я ее уже видел во время своих предыдущих посещений. Она выполняла свою роль самозабвенно, искренне веря, что родилась консьержкой и никем иным и быть не могла, даже женщиной.
— Пришла ваша домработница, мсье, — сообщила она мне, — я дала ей ключ, она у вас в квартире.
— Да, я ее просил прийти, — подтвердил я.
Подняться по лестнице с моим чемоданом нетрудно. Чемодан был легким.
— Мой муж вам поможет…
— Спасибо, не нужно.
— Вы действительно не хотите, чтоб я помог вам с чемоданом? — переспросил муж консьержки.
Как я уже говорил, квартира моя находилась на четвертом этаже, слева. Поднявшись, я позвонил. Открыла Жанна, домработница. После темноватого подъезда большая комната показалась мне необычайно светлой. Я посмотрел в окно. Облаков уже не было, над крышами домов сияло чистое голубое небо. Я стоял у окна, выходившего на улочку. Возле дома беседовали две пожилые женщины, чуть подальше — два пенсионера. Я подошел к другому окну, выходившему на проспект Шатильон. Толпа, шум, автобусы. Я вновь ощутил эту разницу — между покоем провинциальной улочки и суетой проспекта.
— Знаете, мне был нелегко, — сказала Жанна.
— Да, — ответил я, — паркет натер очень хорошо. Смотрите, не поскользнитесь. Я люблю, когда паркет сияет. Буфет чистый, блестит. Спасибо, Жанна.
Она помогла мне снять пальто и повесила его на вешалку, стоящую в коридоре.
— Нужно переставить вешалку, мсье. Негоже ей быть рядом с кухней. Пальто может пропахнуть жиром. Я купила у мясника мясо, эскалоп. Хотите, приготовлю?
— Нет, — сказал я, — нет. Завтра. Положите его в холодильник. Вы же придете завтра? Убрать кровать и все остальное. Я люблю чистые простыни, не терплю грязной посуды.
— Да, — ответила она, — конечно, вряд ли все это было чистым в гостинице, где вы жили.
— Поэтому я и хочу все переменить. Не надо распаковывать чемодан, — остановил я ее, — это можно сделать завтра.
Мне не терпелось посетить ресторанчик на углу улицы.
Я спустился вниз, рассматривая истертую ковровую дорожку. Трудно определить, какого цвета она когда-то была. В фойе я встретил консьержку. В ответ на мою улыбку она проскрежетала зубами — гримаса труднообъяснимая. Должно быть, я еще не заслужил ее симпатии, требовалось какое-то время, чтобы она ко мне привыкла. Я открыл стеклянную дверь, которая вела в коридор, прошел по нему и, выйдя на улицу, повернул налево, на спокойную улочку, затем снова свернул налево — и вскоре оказался на шумном проспекте. Люди на остановке ждали автобус, большинство возвращались на работу после обеденного перерыва. Подъехал автобус, и люди устремились к открывающимся дверцам: неподалеку от моего дома находились предприятия, разные бюро. Я поздравил себя с тем, что мне больше не нужно втискиваться в автобус, спешить на обед, торопливо глотать, спешить с обеда. Я толкнул дверь ресторанчика. Почти все столики были заняты, за ними сидели рабочие, мелкие служащие. Как раз кто-то встал и ушел, освободив столик на одного человека, максимум на двух, в углу, возе окна. Я прошел к нему и сел спиной к залу — не люблю смотреть, как люди едят. Пусть уж лучше передо мной будет окно. Официантка забрала тарелку и прибор ушедшего господина. Ушла, быстро вернулась, поменяла скатерть, залитую красным вином, поставила чистые тарелки, положила приборы. Я сделал заказ: филе из сельди с картофелем в масле, говядину по-бургундски и камамбер[3], а также полбутылки божоле.
— Нет, пожалуй, принесите мне полную, — передумал я. — Если останется, пусть будет на завтра, я собираюсь обедать здесь ежедневно.
Движение на улице было беспрерывным. Мимо проезжали желтые, черные, красные машины, изредка мелькали такси, проходили мрачные пешеходы; две девушки-служащие были одеты в очень короткие платья, яркие цвета которых сильно контрастировали с их невеселыми, озабоченными лицами — они наверняка возвращались на работу, возможно, мысли их занимали и другие проблемы. Погода скорее была неважная. Хотя дождя не было.
Думаю, тогда я впервые по-настоящему рассматривал улицу. Зрелище было интересным. И даже захватывающим. Столько разных лиц и столько, по сути, одинаковых мыслей на этих лицах. Парень с подружкой, размышляющие, где провести приближающиеся каникулы, нежеланный ребенок, который появится на свет, уже родившиеся дети, которых отдают в ясли, потому что папа и мама работают. Старики, все еще вынужденные работать. Старик на пенсии с женой, тоже пенсионеркой, деньги оба получают небольшие, думают о смерти, до которой осталось совсем немного — она уже протягивала им свою руку. Как это любопытно… И так проходят века. Школьники, учителя. На других улицах, в других кварталах — богатые люди. Но я ведь тоже богатый человек, сказал я себе с ощущением счастья. Богатый человек в этом квартале бедных. Я мог бы жить в другом районе, например в шестнадцатом округе, в доме с красивой лестницей и любезной консьержкой. Мною владели, с одной стороны, меланхолия, грусть, усталость, некоторое отвращение, а с другой — удивление. Да, я с удивлением смотрел на то, как люди едут или идут, спешат суетятся, копошатся. Так, значит, мы куда-то движемся, как это странно! Мне принесли филе сельди с политым маслом картофелем, и это вывело меня из состояния задумчивости. Принесли и божоле, я налил себе стаканчик. Когда я подносил его ко рту, облака разошлись и солнечные блики заиграли на белой скатерти моего столика, на тарелке с салатом и бутылке. Я выпил стаканчик одним глотком, и во мне самом будто солнце взошло. Она должна быть, такая радость, когда ты всего лишь наблюдаешь в стороне. Я еще молод, впереди у меня может быть еще много солнечных дней. Я обернулся и посмотрел на людей в зале. В изменявшемся освещении они тоже изменились. Я уткнулся носом в тарелку. Я пришел пообедать, как обычно, по привычке, аппетита никакого не было. Теперь же я был голоден, я стал голодным в одно мгновенье, из-за солнца. С аппетитом ел мясо, сыр, выпил всю бутылку, заказал совершенно ненужный кофе — кофе я не люблю. Именно поэтому я его и заказал, а еще шотландское пирожное со взбитыми сливками. Какое-то время я сидел за столиком, смотрел на людей, на улицу, как если бы никогда раньше не видел ни улицы, ни спешащих людей. Чувствовал я себя блаженно. Мне не хотелось уходить, но уже было нужно это сделать: я оставался в зале один. Я с сожалением встал, поблагодарил на выходе хозяина и оказался на улице. Мысль о том, что я могу продолжать рассматривать улицу и людей у себя дома, стоя у окна и даже лежа на диване, наполнила меня ликованием. Я повернул за угол, прошел по тихой улочке, мимо домиков с садиками и, снова испытав ощущение, что совершил большое путешествие, вошел в свой дом. Консьержка отодвинула занавеску, посмотрела на меня и снова ее задернула. Я поднялся по лестнице, на третьем этаже встретил даму, выходящую из квартиры с собачкой — та при виде меня залаяла. Дама успокоила собачку, затем обратилась ко мне:
— Извините, мсье, она лает только на незнакомых, потом быстро привыкает.
— Ничего, мадам, ничего.
Я поднялся еще на один этаж и позвонил в свою квартиру. Жанна не открыла. Значит, она уже ушла. Тогда я открыл дверь своим ключом. Вошел. Даже в прихожей было светло, так была залита солнечным светом жилая комната. Домработница хорошо потрудилась: все просто сверкало — паркет, стол, буфет. И тут я вспомнил, что не купил вечернюю газету. Снова вышел из квартиры и спустился вниз. Консьержка посмотрела на меня из-за своей занавески. Я дошел до угла улицы, повернул налево, затем снова налево: продавец газет и сигарет располагался на другой стороне проспекта. Я подождал, пока автобусы и два мотоцикла остановятся на красный свет, перешел улицу, купил газету, снова подождал, пока остановится транспорт. Затем перешел улицу, свернул направо и через несколько метров снова направо. Вошел в дом. Консьержка опять выглянула из-за своей занавески и задернула ее, заметив, что я на нее смотрю. Я поднялся на второй этаж, и мне захотелось выпить у себя на диване чего-нибудь горячительного. Я забыл попросить Жанну купить что-нибудь в это духе. Снова спускаться? Несколько мгновений я колебался. Затем все-таки решил выйти. Спустился в фойе, посмотрел в сторону консьержки, надеясь, что она меня не заметит. Однако занавеска задрожала.
Я прошел по коридору, повернул налево, через несколько метров снова налево, прошел мимо ресторанчика, в котором обедал, — на углу был магазин, где продавали спиртное. К моей радости, он не закрылся. Я купил бутылку коньяку, повернул назад, прошел мимо ресторанчика, повернул направо, дойдя до угла, обогнул его и вошел в дом с самым достойным видом, какой только мог на себя напустить, спрятав, естественно, бутылку. Консьержка только глазами сверкнула из-за своей занавески. Я поднялся на второй этаж, постоял немного на лестничной площадке, чтобы отдышаться, затем поднялся на третий этаж, снова постоял на площадке, восстанавливая дыхание. Потом, держась за перила, поднялся на четвертый этаж. Подошел к двери своей квартиры (она слева), поискал ключ в правом кармане. Его там не было. У меня заколотилось сердце. Я пошарил в левом кармане. Ключ был там. Я вспомнил, что положил его туда. Поставил на коврик бутылку, отпер дверь, вошел, закрыл дверь на ключ. На площадке я никого не встретил, все, наверное, были на работе. Я вошел в жилую комнату. Поставил бутылку коньяку рядом с диваном, положил газету, вернулся в прихожую, снял пальто и шляпу. Прошел в большую комнату, взял в буфете стаканчик, закрыл дверцу, пошел к дивану, обогнув стол. И вытянулся на голубом диване у окна. Приподнялся, чтобы; снять туфли, снова вытянулся на диване. Привстал, чтобы налить коньяку в стаканчик, который вынул из буфета, закрыл бутылку, выпил стаканчик в два глотка, взял газету и снова вытянулся на диване. Посмотрел на свои зеленые носки. На первой странице газеты сообщалось об авиакатастрофе. Где-то над Тихим океаном исчез самолет со ста двадцатью пятью пассажирами на борту и семью членами экипажа. Я стал рассматривать фотографии стюардесс. По фотографиям трудно было определить, были ли они красивы. Рост одной — метр шестьдесят семь, второй — метр семьдесят два. Обе блондинки. Это была одна из крупнейших катастроф в истории авиации. Давно таких не случалось. Я представил себе стюардессу, чей рост был метр шестьдесят семь. Метр семьдесят два — это, пожалуй, многовато для женщины. Возможно, она была похожа на Люсьенн. У нее, наверное, были красивые ноги, и синяя униформа ей очень шла. А какие глаза — голубые или карие? Скорее голубые, она ведь англичанка, а не американка. Я летал на самолете всего лишь два раза. Один раз в Марсель, но оттуда возвращался поездом, потому что в самолете чувствовал себя не совсем уверенно. Во второй раз в Ниццу, навестить умирающую тетю. В этот раз я был более спокоен. Зрелище было красивым: мы летели в голубом небе, над облаками. Но возвращался я опять не самолетом, а на автомобиле, со знакомыми. Пожалуй, мне нужно отправиться в более длительное путешествие, и я могу себе это позволить, ведь теперь я богат. Слетаю в Японию, Южную Америку. Отдохну там несколько месяцев, говорил я себе, возможно, год, а после, быть может, начну новую жизнь, полную приключений и удовольствий, но не сейчас. Я еще не готов к долгим хождениям, телефонным звонкам, заполнению различных бумаг для получения паспорта. Нужно купить дорожную одежду. Красивую одежду. Но позже. Лежа на диване, я видел, голубое небо, вот отчего у меня возникло желание сесть в самолет. Однако и на диване мне было совсем неплохо. Я снова начал читать газету: в очередной раз — похищение ребенка, и то тут, то там потихоньку идет война. Я эгоист, признался я себе. Я был счастлив, что никакая война меня не коснулась. Как хорошо, что у меня нет детей — не за кого бояться, не над кем дрожать; но именно сейчас, сейчас я был счастлив прежде всего потому, что не должен ходить на службу. Никто не может обязать меня это делать. Я выпил второй стаканчик коньяку, взглянул на небо, встал, чтобы посмотреть на людей, идущих по проспекту, затем, направившись к другому окну, снова посмотрел на тихую улочку с ее домиками. Выпил третий стаканчик коньяку, закрыл бутылку, поставил ее в буфет. Походил немного, обогнув несколько раз стол. Свет, коньяк, свобода — все это вызывало ощущение необыкновенной легкости. А что если выйти? Подъехать к бюро, подождать у входа бывших коллег? Хорошо бы! Времени еще достаточно. Я снова вытянулся на диване. Лежал так несколько мгновений. То открывал глаза, то закрывал их, это был сон без сна. И наконец заснул по-настоящему.