Прекрасная девушка поняла и этот взгляд, и это признание моего сердца; ее молчание как бы говорило мне взволнованно:
«Я тебя слушаю, я тебя слышу, я тебя понимаю!»
И поскольку молодость и старость говорят на разных языках, родители Дженни ничего не увидели, ничего не услышали; правда, время от времени г-н Смит поглядывал на супругу с многозначительной улыбкой.
– Ну, что, мать, – произнес он, наконец, – не находишь ли ты, что наш обед заслуживает больших похвал, нежели завтрак; что мы все сейчас чувствуем себя естественнее, свободнее; что мы все сейчас более радостны, не исключая Дженни, которая этим утром, кажется, хотела закрыть глаза, чтобы не видеть нашего дорогого гостя, заткнуть уши, чтобы его не слышать, а теперь смотрит на него снизу вверх и ловит каждое его слово?
Дженни опустила глаза и покраснела так, что роза в ее волосах, казалось, побледнела.
– И отчего же это все? – продолжал старик. – Оттого, что мы объяснились, оттого, что каждый из нас думает, говорит и поступает искренне.
– Это правда, отец, – согласилась г-жа Смит, – чего ты хочешь: я словно сошла с ума!
– Дженни, – обратился к дочери старик, – ты тоже придерживаешься мнения твоей матери? Тебе уже не по себе в обществе господина Бемрода с тех пор, как ты узнала намерения нашего дорогого соседа?.. Так отвечай же!
– Да, дорогой папа, – пробормотала Дженни. – Но разве вы не изъявляли желания, чтобы я спустилась в погреб за бутылкой старого кларета,[228] которую вам прислал граф Олтон в свой последний приезд?
– Ей-Богу, твоя правда, Дженни, и я не могу понять, как это я забыл по-праздничному встретить нашего дорогого соседа… Иди, Дженни, иди… и мы выпьем за невесту ашборнского пастора.
Вставая из-за стола, Дженни слегка покачнулась.
– Ну же, ну же! – продолжал старик. – Ведь на ногах твоих уже нет тех проклятых туфель без задника, из-за которых ты спотыкалась… Так что иди, дитя мое, иди!
Дженни вышла, но перед этим глаза наши встретились.
В своем взгляде я послал ей мое сердце; она скрестила руки на груди и ушла, не закрыв за собой дверь, покачивая головой, словно растерянная нимфа.
– Э, да что происходит с нашей девочкой? – встревожилась мать.
– Что с ней происходит? – подхватил пастор. – Хорошенький вопрос! Она все еще взволнована твоими утренними намерениями, за которые я еще раз прошу у вас прощения, мой дорогой коллега…. Но не стоит за это сердиться на нее, на это дорогое мне Божье создание: это я допустил ошибку, рассказав ей о вас слишком много хорошего… Ладно, ладно, женушка, не надо краснеть по такому поводу: каждая мать, любящая свою дочь, желает ей счастья, и ты сказала себе: «Моя Дженни будет счастлива, если станет женой господина Бемрода!» И поверьте, дорогой сосед, моей Дженни вовсе не стоит пренебрегать, ведь, осмелюсь теперь сказать, это доброе, чудное дитя, и, кто бы ни был ее супругом, он будет сжимать в своих объятиях честное и чистое существо… Если ее мужем станете не вы, я буду об этом искренне сожалеть… Однако, хватит говорить об этом и простите нас.
Произнося эти слова, старик протянул мне руку. Я почувствовал, что больше не в силах хранить мой секрет: сердце мое было переполнено.
Я взял руку пастора и, поднося ее к губам, воскликнул:
– Отец мой, это я прошу вас простить меня! Я вас обманул, я вам солгал, когда сказал, что люблю другую женщину… Женщина, которую я люблю, это Дженни, это ваша дочь! И люблю ее так сильно, что, если вы откажете мне в ее руке, я этого не переживу!
Мать вскрикнула и привстала.
– О Боже! – воскликнула она. – Да что это он такое говорит?
– Прекрасно! – сказал пастор. – Вот это совсем другое дело!.. Так это мою дочь вы так любите, что умрете, если мы вам откажем?
– О, на этот раз я не лгу… На этот раз я говорю вам истинную правду!
– И вы ей что-то сказали об этой перемене во время вашей прогулки?
– Кое-что… да… – пробормотал я в ответ.
– И как она это приняла?
– Она сказала мне, что еще меня не любит, но не будет делать ничего такого, что помешало бы ей полюбить меня.
– О отец, отец!.. – воскликнула г-жа Смит. – Это же соизволение Божье!
– Ну-ка, помолчи, жена! Все это слишком серьезно.
– Дайте слово, мой дорогой Бемрод, что вы ни словечком не обмолвитесь Дженни о том признании, которое вы только что нам сделали…
– Но, дорогой господин Смит…
– Ваше честное слово…
– Даю его вам.
– А теперь – обещание.
– Какое же?
– Что вы в течение недели не будете навещать нас и не будете пытаться заговорить с Дженни.
– Да ведь она подумает, что я ее разлюбил!
– Позволяю вам сказать, что таково было наше требование.
– Но к чему столь долгое отсутствие после всего того, что я сказал ей о моей любви?
– Да ведь вы сейчас сами заявили, будто сказали ей лишь кое-что!
– Простите… простите… я сделаю все, что вы пожелаете.
– Тсс! Идет Дженни!
И правда, я услышал ее приближающиеся шаги, а вскоре появилась и она сама, держа в руках бутылку, послужившую предлогом для ее отсутствия – отсутствия, во время которого было так много сказано!
– Итак, дорогой господин Бемрод, – неожиданно произнес г-н Смит, – теперь вы признаетесь, что Лейбницу предпочитаете Локка?[229]
– Нет, – пробормотал я озадаченно, – такого я не говорил…
– Значит, наоборот, это Лейбницу вы отдаете предпочтение перед Локком?
– Такого я тем более не говорил…
– Однако необходимо стать на сторону или того или другого, – продолжал г-н Смит, забавляясь моим замешательством.
– Трудно, – ответил я, – сделать выбор между двумя людьми, из которых один был назван мудрецом, а другой – ученым.
– О, вовсе не об их личных достоинствах спрашиваю я вас; речь идет о нравоучительном смысле двух философских систем. Локк в своем «Опыте о человеческом разуме»[230] отвергает гипотезу о врожденных идеях; он рассматривает душу с момента ее рождения как чистую доску; все наши идеи, по Локку, проистекают из опыта по двум каналам – через ощущение и через размышление. Лейбниц, напротив, утверждает, что в человеке душа и плоть не живут одна без другой, что между этими обеими субстанциями существует гармония столь совершенная, что каждая из них, развиваясь согласно присущим ей закономерностям, претерпевают изменения, которые в точности соответствуют изменениям другой. Это и есть то, что, как вам известно, он называет предустановленной гармонией. Он не только говорит вместе со школьной истиной: «Nihil est in intellectu quod non prius fuerit in sensu[231]», но и присовокупляет к сказанному: «Nisi ipse intellectus[232]». Хорошо ли вы чувствуете всю важность этого «Nisi ipse intellectus»?
Я, дорогой мой Петрус, очень хорошо понимал, а тем более в такой момент, важность завязавшейся между мной и пастором Смитом дискуссии о материализме[233] и фатализме[234] Локка, с одной стороны, и спиритуализме[235] Лейбница – с другой, дискуссии, продлившейся до обеда и давшей Дженни полную возможность думать о том, что ее волновало.
К тому же, хотя мы и осушили бутылку кларета, все забыли поднять тост за здоровье будущей супруги пастора Бемрода.
После обеда, когда г-н Смит отдыхал или делал вид, что отдыхает, а г-жа Смит занималась домашними делами, я подошел к Дженни.
Она показалась мне слегка недовольной. Наверное, ей показалось неучтивым, что в ее присутствии философствовали.
– Дорогая Дженни, – прошептал я вполголоса, – позвольте мне сказать: есть одна вещь, которую мне очень хотелось бы увидеть и которую вы забыли мне показать.
– Что это за вещь? – спросила Дженни.
– Это комнатка с белыми занавесями, с мебелью, обтянутой кретоном[236] в розах… Уж не думаете ли вы, что мне не любопытно рассмотреть во всех подробностях то святилище, где вы молились Богу, сотворившему вас столь милой, столь доброй, столь любящей, и все это для моего счастья, хочется надеяться?..
– Мой дорогой сосед, – отвечала она, – вы, кто знает так много, знаете и о том, что мужчине не следует переступать порог комнаты, где живет девушка, если только этот мужчина не приходится ей братом или женихом.
– Вот-вот! Разве вы мне не говорили, что уже любите меня как брата и не станете препятствовать собственному сердцу, если ему вздумается полюбить меня по-иному? Только подумайте, дорогая Дженни, что мне предстоит целую долгую неделю прожить, видя вас лишь через эту благословенную подзорную трубу, – а это, увы, слишком недостаточно для меня с тех пор, как я увидел вас вблизи и столь о многом с вами разговаривал!
– Целую неделю мы не будет видеться? – спросила Дженни, остановив на мне свои удивленные прекрасные глаза. – Это почему же?
– Потому что ваш отец заставил меня дать такое обещание.
– Но с какой целью?
– Спросите отца об этом сами и постарайтесь его уговорить, чтобы он вернул мне мое слово, поскольку, клянусь вам, Дженни, неделя – это чересчур долго!.. Вот почему, дорогая Дженни, я хотел бы вас видеть не только издалека в вашем окошке, где вы появитесь всего лишь несколько раз, не так ли? Вот почему я хотел бы вас видеть не только телесным взором, но также, если окошко будет закрыто, духовным взором…
– Пусть будет так, – сказала она, – но с разрешения матушки.
И подойдя к доброй женщине, возвратившейся на цыпочках, чтобы не разбудить г-на Смита, который, быть может, и не спал, Дженни тихо сказала матери несколько слов, а г-жа Смит ответила в полный голос, подняв глаза к Небу:
– Действуй, дитя мое, действуй… Твой отец, а он – сама мудрость, разве не сказал сегодня утром: «То, что входит в намерения Всевышнего, исполняется всегда независимо от вмешательства или невмешательства человека»?
Госпожа Смит подошла к нам и поцеловала Дженни в лоб.
– Идите, – сказала она, – раз вы хотите видеть комнату вашей сестры, ваша сестра покажет ее вам.
Я последовал за Дженни, и, когда я выходил, мне показалось, что пастор Смит приоткрыл один глаз и обменялся взглядом с женой.
XXI. Конец моего романа
Эта комната была та самая, которую я видел издалека и о которой грезил, даже не видев ее: то было настоящее лебединое гнездо.
Я поочередно поприветствовал все предметы обстановки – кретоновые занавеси с розовыми цветами, бело-голубые фарфоровые вазы.
Занавеси кровати я поцеловал.
Дженни смотрела на мои действия то смеясь, то улыбаясь: я был первый посторонний мужчина, вошедший в ее комнату.
В открытое окно вливались пылающие лучи прекрасного заходящего солнца; почти горизонтальные, они проникали в глубь комнаты и, отражаясь до бесконечности в зеркале, словно разбивали его вдребезги.
Девушка села у окна и, не говоря ни слова, оглядела горизонт.
Там лежала деревня Ашборн.
Среди всех тех далеких окон, которые с любопытством рассматривала Дженни, я узнал окно моей комнатки, открытое так же, как окно Дженни.
Хотя она ни о чем меня не спросила, я сказал ей, указывая рукой:
– Вот оно – то, что сплошь покрыто виноградной лозой.
Она улыбнулась:
– Это очень далеко для тех, у кого нет подзорной трубы…
– Я бы передал вам свою, Дженни, но, поверьте, при этом я потеряю слишком много!
– О, это не имеет значения, – откликнулась она, – у меня острое зрение, и я увижу вас, когда вы покажетесь в своем окне.
– Дженни, вот уже пять дней, как я только там и находился, а в течение недели, когда мне запрещено приходить сюда, я нигде больше и не буду.
– Посмотрим, – сказала Дженни.
– Это означает, дорогая моя возлюбленная, – воскликнул я, – что и вы сами будете у своего окна?..
– Разве я живу не в этой комнате? – улыбнулась девушка. – Если только матушка не возьмет меня во второй раз в Честерфилд, чтобы приобрести для меня другой наряд…
– О Дженни, надеюсь, ей не понадобится ехать в Честерфилд, чтобы его заказать: белое платье и венок из флёрдоранжа[237] можно найти где угодно.
– Стоп, господин мой брат! – остановила меня Дженни. – Вы говорите о нашем браке, словно я уже дала на него свое согласие…
– Это правда, – пришлось согласиться мне, – я забыл, что имею право о чем-либо просить только через неделю.
– И вы так уверены, что через неделю получите ответ?
– Дженни, – сказал я ей с мольбой и в голосе, и во взгляде, – я на это надеюсь!
– И поскольку надежда – одна из трех христианских Добродетелей,[238] я вовсе не хочу отнимать ее у вас.
– О Дженни, Дженни! – вскричал я, беря ее за руку. – Как вы добры и как я вас люблю!
Дженни, высвободив свою руку, поднесла указательный палец к устам.
– Тихо, господин мой брат, – сказала она, – эта комната не должна слышать подобные слова, и, поскольку, как я понимаю, вы за себя не отвечаете, пожалуйста, спустимся в гостиную. Впрочем, время уже позднее; с сегодняшнего утра вы не видели своих прихожан, а ведь кто-нибудь из них может нуждаться в вашей помощи.
Девушка сказала правду: я забыл даже час, до которого мне можно было оставаться в Уэрксуэрте.
Я вздохнул, глазами и сердцем попрощался с каждым предметом в этой комнате и вышел.
У пастора как раз закончился его полуденный отдых, а г-жа Смит завершила свои дела по хозяйству; оба ожидали меня в гостиной.
Так же как их дочь, они явно полагали, что мне пора удалиться.
Впрочем, даже в состоянии счастья бывают минуты, когда человек испытывает потребность остаться наедине со своими мыслями.
Прощаясь, я обнял пастора и его жену и поцеловал руку их дочери.
Господин и госпожа Смит проводили меня до двери, напутствовав словами:
– Через неделю!
Я искал глазами Дженни, чтобы и ей сказать – если не голосом, то хотя бы взглядом – «Через неделю!», но она скрылась.
Первым моим чувством была досада, я почти готов был обвинять ее.
Мы расставались на целую неделю, а Дженни не побыла со мной до момента моего ухода!
Неужели у нее нашлось более срочное дело, чем сказать мне: «До свидания»?!
Я громко вздохнул и тихо прошептал:
– О Дженни, Дженни! Неужели ты не могла уделить мне еще хотя бы минуту, хотя бы секунду?! Минута радости так драгоценна! Секунда счастья – такая редкость!
Неожиданно я хлопнул себя по лбу, распрямил грудь, на губах моих вновь заиграла улыбка, и я ускорил шаг.
Я торопился уйти, я спешил обогнуть угол дома и выйти на главную дорогу!
Ко мне вернулась надежда!
Дженни рассталась со мной, чтобы подняться в свою комнатку; Дженни должна сидеть у своего окна.
О, как забилось мое сердце, когда я обернулся!.. Если только ее там нет!..
Но, слава Богу, она там была.
Я так встрепенулся от радости и с таким пылом протянул к ней руки, что она отшатнулась от окна.
Я застыл на месте, умоляюще скрестив руки на груди.
Дженни осторожно снова подошла к окну.
Солнце уже почти скрылось за горизонтом; его последний луч упал прямо на девушку, образовав вокруг нее огненный ореол и облачив ее в золото.
Дженни и сама не подозревала, насколько она была прекрасна в эту минуту.
Она была похожа на одну из тех отправляющихся на Запад католических девственниц, что изображали итальянские художники шестнадцатого века.[239]
Я возблагодарил Господа за то, что он дал мне возможность принадлежать к реформатской церкви;[240] я возблагодарил его и за то, что он даровал мне возможность обладать этим бесценным сокровищем.