Дочь сказала мне:
«Таково правило, принятое в доме господина Уэллса».
Да, но было еще кое-что, о чем эти скупые распределители любви не подумали. Дело в том, что девицы Уэллс видели свою мать ежедневно; дело в том, что ежедневно они ей давали то малое, что было позволено моей дочери дать мне лишь в конце месяца.
Не предъявлено ли в доме столь точных расчетов моему бедному материнскому сердцу долговое обязательство? Так почему бы не выплатить этот долг в срок?
Сидя рядом с Бетси, я, вместо того чтобы благодарить Бога, благословлять Провидение, упиваться своим счастьем, просила, требовала, тихо укоряла.
И все же разве я не должна была прочесть в устремленных на меня прекрасных глазах моей дочери все то, чего она не осмеливалась сказать?
Разве в нежном пожатии ее руки я не должна была вновь обрести ее любовь, которую она не отваживалась высказать?
Да; но прозрачность ее глаз, но дрожание ее руки, не были ли они проявлением лихорадки, пылающей лихорадки под этой ледяной внешностью?
Лихорадка, пожирающая ледяную статую, – не выглядело ли это странным и пугающим?
И еще этот повторявшийся время от времени сухой, нервный кашель, который я слышала не только на улице и в церкви, но зловещее эхо которого звучало еще и в глубине моего сердца; этот кашель словно предупреждал меня, что ребенок нуждается во всяческих заботах своей матери; этот кашель внушал мне страх еще больший, чем все остальное в этом доме, где мать не осмеливается любить своего ребенка.
О, если бы служанка вышла из кабинета хоть на минуту; если бы в эту минуту подальше от ее глаз я смогла обнять мою дочь, пересадить ее со стула мне на колени, прижать ее к сердцу, поцеловать ее в лоб, в щеки, в губы, обласкать ее всю! Боже мой, если бы она могла всегда быть рядом со мной, чтобы я имела право обращаться с ней как мать с дочерью! Боже мой, если бы я могла быть к ней холодной!
О дитя мое, твоя мать шестнадцать лет твоей жизни обращалась с тобой как с чужой, и вот теперь Господь ее наказал.
Часы прозвонили два часа дня.
Служанка встала.
– Боже мой! – вскричала я. – Что это значит?
Я испугалась, как пугается заключенный, который при каждом шуме, раздающемся в тюрьме, всякий раз, когда открывается дверь, думает, что это пришли объявить ему смертный приговор.
Бетси побледнела и сильнее сжала мою руку.
– Мне надо вас покинуть, добрая моя матушка, – сказала она.
– Покинуть меня? Но почему? – спросила я почти растерянно.
– В два часа десять минут в доме господина Уэллса обедают.
– Боже мой, так ты проголодалась? – в своем эгоизме спросила я.
Слеза увлажнила ресницу Бетси.
– Меня больше не спрашивают, проголодалась ли я, люблю ли я, – ответила она чуть слышно. – В два часа десять минут в доме господина Уэллса обедают, вот и все.
– Имейте в виду, мисс Элизабет, – вмешалась служанка, – вы рискуете опоздать к обеду.
– О нет, нет, будьте спокойны, – откликнулась, вся дрожа, Бетси, – передайте, я сейчас буду.
Служанка на мгновение остановилась; наконец, услышав звук открывающихся дверей, она сама двинулась в коридор, объявляя:
– Мисс Элизабет сейчас придет.
На один миг, на одну секунду мы остались одни.
Как только сопровождаемая взглядом Бетси служанка скрылась за дверью, бедное мое дитя обвило руками мою шею, прижало меня к своей больной груди и из глубины ее стесненной души вырвался крик:
– О матушка моя! Добрая моя матушка!
Затем, она поневоле прошептала слова, которые были долго затворены в ее сердце:
– Как я несчастна!..
– Что ж, – откликнулась я, – пиши мне каждый день, рассказывай мне обо всем, дитя мое.
– В доме господина Уэллса пишут только один раз в неделю и госпожа Уэллс читает письма.
– Но ведь если это госпожа Уэллс!.. – воскликнула я.
– О, – промолвила Бетси, – лучше бы их читал ее муж… Однако, тсс, тише, матушка!
И моя дочь, прежде чем попрощаться со мной, подставила мне лоб для поцелуя так же, как она это сделала при встрече.
Я надеялась, что она уйдет, а я останусь одна.
Боже мой, здесь нечего было красть – в этой комнате с серыми стенами, с занавесями из белого муслина,[535] с четырьмя плетеными стульями.
Можно было лишь смотреть на стул, где она сидела, можно было целовать то место стены, на которое опиралась ее голова, – вот и все.
Такого утешения меня лишили.
– Сударыня, – заявила служанка, – по вашей вине мисс Элизабет заставит себя ждать, и за это ее будут бранить.
Нашло же это бессердечное существо что мне сказать!
– Бранить тебя, моя Бетси! Бранить моего ребенка! Бранить ангела! О, нет, нет, не браните ее… Как мне отсюда выйти? Куда, куда мне идти?!
Я совсем ничего не помнила и не видела, куда мне надо идти.
Служанка, с недоумением воспринявшая мою взволнованность, наверное, сочла меня сумасшедшей.
Все же она меня пожалела и пошла впереди.
Пока она двигалась, повернувшись к нам спиной, я улучила минуту, чтобы взять руку дочери и горячо ее поцеловать.
Наша неумолимая тюремщица тут же повернулась.
– Я здесь, – напомнила она, – я здесь, И я пошла за ней следом.
О, Бог мой, почему эту религию называют реформатской? Ведь даже в католических монастырях нравы не столь суровы!
Во всяком случае, туда уходят ради любви.
Холодность в отношениях матери с дочерью – это куда хуже, чем ненависть между чужаками!
Не помню, как я оказалась на улице; я почувствовала только, как дверь вытолкнула меня наружу, и услышала, как она закрылась за мной.
Будь ты проклят, дом-гробница! Возможно ли, чтобы за пятнадцать фунтов стерлингов в год мать оставила тебе на съедение свою живую дочь?!
К себе в комнату я вошла со словами:
– Несчастная, а не пойти ли тебе в служанки, чтобы вытащить свою дочь из этой могилы?!
XX. Что может выстрадать женщина (Рукопись женщины-самоубийцы. – Продолжение)
Увы! Напрасно я собирала сведения, напрасно искала – я ничего не нашла.
Прошло две недели.
Свидание оказалось настолько мучительным, что я предпочла бы не видеть мою дочь, чем свидеться с ней таким образом снова.
Я получила от дочери два письма.
Она восприняла нашу встречу так же как я, поскольку не заговорила о следующем свидании.
Я сразу заметила, что эти письма прошли цензуру г-жи Уэллс.
Можно ли представить себе подобную мать? Мать, встававшую между любовью другой матери и ее дочери?!
В каждом из писем Бетси писала, что ей лучше.
Но для того чтобы я поверила таким утверждениям, эти письма должны были бы сами быть живыми, в то время как передо мной лежали всего лишь трупы писем.
Поэтому, ничуть меня не успокаивая, они глубоко меня печалили. Подобно блуждающим огонькам, пляшущим на могилах, огонькам, в которых чувствуется не тепло жизни, а дыхание смерти, эти письма, казалось мне, приходят сюда из загробного мира.
Прошло три недели, а затем и месяц.
Я получила от Бетси еще два письма.
Последнее пролежало два дня, но я так его и не открыла. Зачем?.. Однажды утром в мою комнату вошел незнакомец. Я держала в руке это письмо Бетси, собираясь его развернуть.
Из конверта выступала часть письма, содержащая его последнюю строчку; наверное, то была фраза, которой Бетси завершала и все предыдущие письма: «До свидания, матушка; мне все лучше и лучше, и я очень счастлива у господина и госпожи Уэллс».
Как уже было сказано, в комнату вошел незнакомец.
– Вы мать мисс Элизабет? – спросил он.
– Да, сударь.
– Мисс Элизабет, проживающей в Милфорде в торговом доме господина Уэллса и компании? – продолжал он.
– Да, сударь, – подтвердила я. – Вы от моей дочери?
– Нет, сударыня, но я пришел, чтобы поговорить с вами о ней.
– О Боже! – вырвалось у меня. – Уж не стало ли ей хуже?
Он не ответил и молча огляделся, словно пытаясь определить благосостояние дома, куда он вошел.
Все содержалось в такой чистоте, что наша нищета могла показаться некоторым достатком.
– Сударыня, я врач из Милфорда, – заявил незнакомец.
– О сударь, что привело вас ко мне? – вся задрожав и сделав шаг к нему, спросила я.
– Человечность, сударыня.
– Садитесь, сударь, и рассказывайте, прошу вас.
– Сударыня, меня вызвали к господину Уэллсу…
– К Элизабет?
– Нет, сударыня… к одной из девиц Уэллс, которая заболела оспой.
– О Боже мой, и моя бедная Элизабет заразилась этой страшной болезнью?
– Нет, сударыня… но, прохаживаясь по дому, я имел случай увидеть вашу дочь…
– И что же, сударь?
– Не думаю, что воздух Милфорда хорош для нее.
– Увы, сударь, – прошептала я, – счастлив тот или та, кто может выбирать, каким воздухом дышать! Мы-то совсем не из их числа!
– Тем не менее, сударыня, – продолжал врач, – если этот воздух оказался бы роковым для вашей дочери, не могли бы вы кое-чем пожертвовать ради нее?
– Кое-чем пожертвовать? – воскликнула я. – О, если, нужно, я пожертвую собственной жизнью!
– Похоже, вы живете в достатке, – заметил врач. «Если я признаюсь ему в нашей нищете, он не будет говорить так откровенно», – подумала я. Однако и лгать мне не хотелось.
– Говорите со мной так, сударь, как если бы мы были богаты, – предложила я.
– Что же, если бы вы были богаты, сударыня, – продолжил мой гость, – то позвольте мне сказать, поступили бы весьма неразумно, разрешив вашему ребенку, такому слабому здоровьем, сидеть по десять часов в день, согнувшись над конторскими книгами. Таких условий и хорошее здоровье не выдержит, а у нее здоровье отнюдь не отличное.
– Значит, вы, сударь, считаете мою бедную девочку очень больной, не так ли?
– Я этого не говорю, сударыня; я говорю, что, сидя в закрытом помещении, уставая от работы, она губит себя; что и вне дома морской воздух убивает ее; ей был бы полезен климат более мягкий, такой, как на юге Франции или в Италии.
– Так юг Франции или Италия могли бы ее излечить?
– По крайней мере, это, быть может, помешало бы болезни развиться. Так что, если вы мне верите, соберите все ваши средства…
– Все наши средства, сударь! – вскричала я в отчаянии. – Но все наши средства не превышают трех гиней!
– О несчастная женщина! – в свою очередь воскликнул врач. – Что же я наговорил?! Что я наделал?!
– Таков ваш долг, сударь… Вас, людей науки, не касается, беден больной или богат; вы указываете, что необходимо предпринять, вот и все. Итак, теплые края, юг Франции или Италия, иначе моя дочь погибнет?
– Я этого не говорю… Если только она сможет вернуться сюда… воздух этой долины, зажатой двумя горами, не плох. К тому же заботы любящей матери – это уже великое дело в глазах Всевышнего.
– О, этими заботами, сударь, дочь не будет обделена, пусть даже мне придется просить милостыню! В конце концов, кто откажет мне в посильной помощи, когда я протяну руку и скажу: «Будьте милосердны, я мать и прошу ради дочери!»?
– Хорошо, – сказал врач, – вижу, что, к счастью, появился здесь вовремя и обращаюсь к сердцу одновременно нежному и сильному. Насколько в моих силах, я буду вам помогать моим лечением, моими визитами, моими советами; но… вашей дочери необходимо вернуться сюда, и чем скорее, тем лучше.
– О! – воскликнула я. – Только этого я и прошу, сударь; причем сразу же, сейчас же… Если бы вы знали, насколько этот наказ отвечает моим желаниям и как ваша воля согласуется с моими чувствами! Но вернут ли мне мою дочь господин и госпожа Уэллс?
– Это моя забота… Только пусть вас не пугает то, что я им скажу ради того, чтобы они решили разорвать контракт с мисс Элизабет, и особенно постарайтесь сделать так, чтобы она ничего не узнала об угрожающей ей опасности.
– Это будет тем более легко, – заверила я врача, – что она ни о чем не подозревает.
Я открыла письмо, которое держала в ту минуту, когда вошел врач, и, дочитав его до конца, сказала ему:
– Взгляните-ка! И прочла:
«До свидания, матушка; мне все лучше и лучше, и я очень счастлива у господина и госпожи Уэллс».
– Да, – прошептал врач, – это великая благодать, что Бог умиротворяет несчастных, которых он поразил этой болезнью; его милосердная рука мягка даже по отношению к тем, кого она убивает!
– Кого она убивает! – повторила я. – Значит у вас, сударь, нет никакой надежды на спасение моего ребенка?
– Ни в коем случае не отчаиваться – наш долг, сударыня… Когда вы хотите, чтобы ваша дочь возвратилась сюда?
– Сегодня же, если возможно… Судя по вашим словам, нельзя терять ни минуты.
– Сегодня это просто неисполнимо; завтра это будет трудно, а послезавтра – возможно.
– Послезавтра? – воскликнула я. – Но это очень долго!
– А когда вы рассчитывали увидеть дочь?
– Что ж, вы правы; сердце непоследовательно, тем более сердце матери: оно чувствует, но не рассуждает. Так когда же она сможет вернуться из Милфорда?
– А как она туда добралась?
– Я сама ее туда привела. Увы, дорогое мое бедное дитя, я хотела не расставаться с ней как можно дольше; она сидела верхом на осле, а я шла рядом, но часть пути она проделала пешком.
– Тогда ваша дочь была еще сильна?
– О Боже мой, значит, она так ослабела за эти два месяца?
– Я ничего не утверждаю; я задаю вопрос самому себе.
– Я пойду… я пойду забрать ее; я ее поддержу, я понесу ее на руках, если потребуется.
– Хорошо. Послезавтра в два часа пополудни будьте на окраине города; я передам вам вашего ребенка, и с того дня ухаживать за ней будете вы.
– Ах, сударь, – удивилась я, – кто же внушил вам беспокойство о нашей участи?
– Мой долг врача, сударыня. Ваша дочь оказалась одинокой, потерянной, отторгнутой от той обстановки, где она жила раньше и где, вероятно, она сможет еще пожить; то ли случайно, то ли по воле Провидения я встретил ее на моем пути; я вновь приведу ее к отправной точке. Постарайтесь сделать все возможное, чтобы она забыла два месяца, проведенные в доме господина Уэллса – два месяца без тепла, два месяца без солнца! Это очень тяжело для растения столь нежного и хрупкого.
– С Божьей и вашей, сударь, помощью я сделаю все, что смогу.
– Что же, в таком случае послезавтра в два часа пополудни будьте на окраине Милфорда.
И с этими словами врач удалился.
А я несколько минут не могла даже шевельнуться.
Дверь за неожиданным гостем закрылась; я оказалась в одиночестве, как это было до его прихода, все еще держа в руке письмо дочери.
Действительно ли ко мне приходил человек или передо мной было одно из тех мрачных привидений, что предвещают бедствия?
Этот человек не оставил ни малейшего следа; голос, звучавший у меня в ушах, да тревога в моем сердце – вот и все, что осталось от его визита.
Но, надо сказать, за всем этим у меня в душе трепетало какое-то радостное чувство.
Я вновь увижу мое дитя, я смогу обнимать Бетси сколько мне захочется и по своей воле смогу прижимать ее к груди; я больше не увижу перед собой длинное и худое лицо служанки, то и дело произносившей: «Мисс Элизабет, примите во внимание! Мисс Элизабет, поостерегитесь!»
Так что начиная с этой минуты я буду заниматься только моей Бетси.
Все предметы, которые она оставила дома, возвратились на свои прежние места.
Утром того дня, когда она должна была вернуться, все в доме ждало ее, как будто она только что вышла из комнаты и вот-вот должна была вернуться.
Намного раньше времени я вышла из дома, намного раньше времени я сидела под кустом на обочине дороги, устремив взгляд на поворот дороги, из-за которого должна была появиться Бетси.
Наконец, пробило два часа.
Я встала.
По прошествии нескольких минут показалась Бетси.
Тщетно врач советовал мне сохранять спокойствие – не ради себя, а ради нее.
Увидев дочь, я сразу же забыла этот совет; я помчалась к моей девочке с распростертыми объятиями, обняла ее, прижала к груди; я приподнимала ее и ставила на землю, лишь бы она была в моих руках; мои губы искали ее рот, ее глаза, ее лоб.