Обитатель лесов (Лесной бродяга) (др. перевод) - Ферри Габриэль 24 стр.


— По существующим на войне законам, я ваш пленник, — сказал он, гордо поднимая голову, — и мне хотелось бы знать, что вы станете делать со мной?

— Вы свободны, Диац, — сказал Фабиан, — свободны с условием, которое, впрочем, ни в каком случае не нанесет ущерба вашей свободе.

— С условием, но с каким? — дернул бровью искатель приключений.

— Чтобы вы никому не говорили о существовании этой золотой долины.

— Пусть богатства этой долины останутся навсегда похороненными в этих пустынях, — ответил Диац, — я клянусь не выдавать никому их существование.

— В таком случае вы можете удалиться, — сказал Розбуа.

— Нет, если вы позволите, я останусь еще здесь, — возразил искатель приключений. — Мне хотелось бы слышать, в чем вы обвиняете этого человека. Я сниму с него оковы, но клянусь, что он не сделает даже попытки спастись бегством.

Розбуа согласился на эту просьбу. Педро Диац подошел к дону Эстевану, глаза которого еще светились гордостью, но при виде спутника выражение грусти отразилось в чертах его лица.

Диац снял оковы, наложенные на дона Эстевана, уверяя, что он не убежит, и оба подошли к охотникам.

— Граф Медиана, вы видите, я вас знаю, — сказал Фабиан, подходя с обнаженной головой на расстояние двух шагов к испанцу, который также остановился, — и вы, в свою очередь, должны знать, кто я.

Дон Антонио стоял прямо и неподвижно, не отвечая своему племяннику.

— Я имею право стоять пред королем Испании с покрытой головой, этим преимуществом я намерен воспользоваться и в отношении вас, — сказал он. — Я имею также право отвечать только тогда, когда нахожу это нужным, и этим я намерен тоже воспользоваться. Считаю нужным предупредить вас в том.

Несмотря на этот гордый ответ, дон Антонио невольно подумал, сколь большая разница между юношей, ставшим теперь его судьей, и тем ребенком, который двадцать лет назад плакал перед ним в кроватке спальни замка Эланхови. Юный орел стал могучей птицей и держал теперь его в своих когтях.

Взоры обоих Медиана встретились, подобно двум скрестившимся мечам, между тем как Диац, стоя в стороне, смотрел с удивлением, смешанным с уважением, на приемыша гамбузино Арелланоса, который сразу так вырос в его глазах.

Дерзкий искатель приключений с нетерпением ждал разъяснения разыгравшейся перед ним драмы.

Фабиан горд от природы не меньше, чем дон Антонио.

— Пусть будет так, — ответил он, — но, может быть, вам не следует забывать, что право сильного сейчас не пустой звук.

— Вы правы, — возразил дон Антонио. Несмотря на кажущееся спокойствие, он внутренне содрогался от гнева и горя. — Потому-то я и буду отвечать на ваши вопросы, но лишь для того, чтобы сказать вам: я знаю о вас более того, что некий злой дух вернул вас к жизни, чтобы вы воздвигли преграды между мной и той целью, которую я лелею.

Бешенство мешало ему продолжать.

Запальчивый юноша побледнел при этих словах дона Антонио, но снес терпеливо обиду, нанесенную ему убийцей его матери.

— Итак, кроме этого, вы не ведаете ничего? — сказал Фабиан. — Вы не знаете ни моего имени, ни моего звания? Разве я лишь тот, кем кажусь вам сейчас?

— Быть может, вы еще и убийца, — ответил дон Антонио, повернувшись спиною к Фабиану и показывая таким образом, что не желает больше отвечать.

В продолжение этого разговора двух людей, сродных по крови и равно необузданных по своей природе, канадец и Хозе стояли в стороне.

— Подойдите сюда, — сказал Фабиан, обращаясь к Хозе, — и объясните ему, — сказал он, пытаясь казаться спокойным, — объясните, кто я! Расскажите все этому человеку, язык которого называет меня именем, принадлежащим только ему одному.

Если бы дон Антонио еще питал какое-нибудь сомнение относительно замыслов тех, в чьих руках был, то теперь всякие сомнения должны были у него исчезнуть при виде мрачного выражения лица Хозе.

Усилие, с которым он, по-видимому, преодолевал свое бешенство и ненависть, пробудившиеся при виде испанского дворянина, породило в нем мрачное предчувствие.

Дон Антонио вздрогнул, но не опустил взора и оставался непоколебимо горд и спокоен, пока Хозе не заговорил.

— Эх-хо! — сказал последний, стараясь придать своим словам шуточный оттенок. — Стоило же посылать меня ловить тумака к берегам Средиземного моря, чтобы наконец встретиться в трех тысячах миль от Испании со мной и племянником, мать которого вы убили. Я не знаю, угодно ли будет дону Фабиану де Медиана даровать вам прощение, что же касаемо меня, — прибавил он, ударяя прикладом своей винтовки о землю, — то я поклялся не давать вам никакой пощады.

Фабиан глянул на Хозе повелительным взором, будто приказывая ему подчиниться на сей раз воле другого.

Потом, повернувшись к испанцу, юноша воскликнул:

— Граф Медиана! Вы стоите здесь не перед убийцами, а перед судьями, и Хозе этого не забудет.

— Перед судьями! — воскликнул дон Антонио. — Право судить меня я предоставляю только равным мне, а таковыми я не признаю ни беглого каторжника, ни нищего, присваивающего себе не принадлежащий ему титул. Здесь нет ни одного Медиана, кроме меня, и потому мне нечего отвечать.

— И все-таки я буду вашим судьей, — возразил Фабиан, — но судьей беспристрастным, потому что, клянусь Богом и солнцем, которое нас озаряет, что я с этого мгновения не чувствую больше ни огорчения, ни ненависти к вам.

В словах Фабиана было столько убедительной истины, что лицо дона Антонио сразу утратило мрачное выражение. Луч надежды озарил его, ибо граф Медиана знал очень хорошо, что пред ним его наследник, которого он даже оплакивал однажды. Потому дон Антонио спросил менее сурово:

— В каком преступлении обвиняют меня?

— Вы тотчас узнаете это, — отвечал Фабиан.

Глава XXV

В американских пограничных странах существует закон, гласящий: «Око за око, зуб за зуб, кровь за кровь».

Закон этот называется «законом Линча».

Среди пустынь, окружающих американские границы, этим законом руководствуются с неумолимой строгостью как белые меж собой, так и индейцы в отношении белых, не говоря уже о белых в отношении индейцев. Этому же суду приходилось подвергнуться и дону Антонио де Медиана.

Торжественность мгновения, когда он предстал перед своими судьями, еще более увеличивалась окружающей мрачной картиной.

Фабиан указал дону Антонио на один из плоских камней, лежавших разбросанными на равнине и походивших на могильные памятники, а сам сел на другой.

— Обвиняемому непристойно сидеть в присутствии своих судей, — сказал испанский дворянин с горькой усмешкой. — Поэтому я буду стоять.

Фабиан молчал. Он ждал, пока Диац, единственный беспристрастный судья, присядет на камень.

Диац сел вблизи, так что мог все слышать и видеть. Он сохранял холодный и спокойный вид присяжного, намеревающегося составить свое мнение после судебного исследования, которое должно произойти в его присутствии.

Фабиан начал:

— Вы тотчас услышите, граф, в каком преступлении обвиняют вас. Я здесь только судья, выслушивающий доклад и произносящий затем или приговор или оправдание.

После этих слов он на мгновение задумался и затем продолжал:

— В самом ли деле вы тот дон Антонио, которого все знали до сих пор под именем графа Медиана?

— Нет! — отвечал граф твердым голосом.

— Кто же вы такой? — спросил Фабиан со странным удивлением, которого не мог скрыть: его возмущала мысль, что один из графов Медиана прибегает ко лжи.

— Я был графом Медиана, — отвечал дон Антонио с высокомерной усмешкой, — до тех пор, пока мой меч не приобрел мне другие титулы. В Испании теперь называют меня не иначе как герцогом Армада. Я мог бы оставить это имя в наследие тому из нашего рода, которого мне вздумалось бы усыновить.

— Хорошо, — сказал Фабиан, — теперь герцог Армада узнает, в чем обвиняется дон Антонио Медиана. Говорите, Розбуа, скажите, что вы знаете, но ни полслова лишнего!

Последнее замечание было совершенно не нужно. В мужественном лице исполинского канадца, стоявшего неподвижно опершись на винтовку, выражалось столько спокойствия и достоинства, что при виде его не родилось бы даже и тени мысли об измене.

Розбуа приподнял голову, медленно снял свою меховую шапку и обнажил широкое и благородное чело.

— Я скажу только то, что знаю! — произнес он тихо. — В туманную ноябрьскую ночь 1808 года я находился матросом на «Альбатросе», французском люгере, бывшем отчасти корсарским, отчасти контрабандным судном. По договоренности с начальником пограничной стражи в местечке Эланхови мы бросили якорь близ бискайского побережья. Не стану рассказывать, как нас прогнали от берега ружейными выстрелами, хотя мы приближались с дружественными намерениями; достаточно сказать, что, когда мы старались попасть на наше судно, я услышал детский крик, раздававшийся, как чудилось, из недр самого океана. Крик шел из покинутого всеми челнока. Мы стали грести в направлении к челноку, притом с опасностью для собственной жизни, ибо на челнок был обращен жестокий ружейный огонь бандитов.

В челноке лежала женщина, утопая в крови. Женщина была бездыханна, а возле нее находился ребенок, тоже умирающий.

Я взял ребенка к себе, ребенок этот — граф Фабиан. Повторяю, я взял ребенка к себе, а убитую женщину вынес и положил на берег. Кто совершил преступление — мне неизвестно. Я сказал все, что знаю.

После этих слов Розбуа надел шапку и молча сел.

Торжественное молчание последовало за этим показанием. Фабиан опустил, на мгновение ресницы, но через минуту опять глянул холодно и спокойно на Хозе, которому наступила очередь говорить.

Хозе встал и приблизился к графу Медиана на два шага. Теперь на лице испанца выражалось твердое намерение сказать лишь то, что повелевали долг и совесть.

— Я понимаю вас, граф Медиана, — сказал он, обращаясь к Фабиану, который в его глазах один имел право на этот титул. — Я забуду, что я по милости этого человека принужден был провести долгие годы в ссылке между отребьем человеческого общества. Когда я предстану пред Всевышним Судьей, пусть Он повторит те слова, которые я теперь скажу, — я выслушаю их и не раскаюсь в том, что сказал.

Фабиан кивнул в знак согласия.

— В ноябрьскую ночь 1808 года я стоял на часах на берегу Эланхови. В ту пору я был карабинером и королевским пограничным стражником на испанской службе. Трое мужчин подплыли с моря и вышли на берег. Наш начальник продал одному из них право высадиться на берег в том месте, где это было воспрещено. Я упрекаю себя в том, что сделался соучастником этого человека; я получил от него взятку за мою преступную слабость. На другой день в замке не оказалось ни графини Медиана, ни ее малолетнего сына: они покинули замок ночью. Утром графиню нашли убитой, молодой граф исчез вовсе. Некоторое время спустя явился дядя ребенка. Он завладел поместьями и титулами своего племянника: ему отдали все. Я воображал, что дал согласие только на проделку контрабандистов, перевозивших запретный товар, но невольно я содействовал убийству. Я потом упрекнул графа в этом преступлении — пятилетнее пребывание на галерах в Цеуте было возмездием за мою смелость. Теперь, вдали от власти тех подкупленных судей, пред ликом Божьим, нас зрящим, я обвиняю, как и тогда, стоящего здесь человека, который присвоил себе имя графов Медиана, в том, что он убил графиню. Он был одним из трех лиц, вторгнувшихся в замок. Я сказал все. Пусть убийца, если может, уличит меня во лжи!

— Вы слышали? — спросил Фабиан, — Что можете вы, граф, сказать в свое оправдание?

В ту минуту, когда Фабиан произнес эти слова, послышался крик с той стороны, где водопад низвергался в пропасть.

Мгновенно все обратили взоры в ту сторону, и им показалось, что они видят сквозь покров, образуемый водопадом, человеческий образ, паривший над пропастью и потом в падении описавший черную линию.

Могильная тишина последовала за этим криком, который раздался в то самое время, когда в Туманных горах послышались глухие раскаты грома.

Эта сцена вполне соответствовала характеру действующих лиц. Черные коршуны кружились над их головами и, как бы предчувствуя, что скоро получат добычу, смешивали свои резкие звуки с отдаленными раскатами грома в горах.

Когда прошло первое изумление, Фабиан повторил свои последние слова:

— Что можете вы сказать в свое оправдание?

В груди графа Медиана шла борьба совести и гордости. Гордость победила.

— Ничего! — отвечал дон Антонио.

— Ничего? — спросил Фабиан. — Может быть, вы не понимаете той ужасной обязанности, которую мне предстоит исполнить?

— Я понимаю ее!

— А я, — громко воскликнул Фабиан, — сумею ее исполнить! Но прошу вас — оправдайтесь; я стану благословлять ваши слова, хотя кровь моей матери взывает о мщении. Поклянитесь мне именем Медиана, которое принадлежит нам обоим; поклянитесь мне вашей честью, блаженством вашей души, что вы не виновны, и я почту себя счастливым поверить вам.

После этих слов Фабиан ждал с невыразимой боязнью ответа Медиана, но последний молчал, неподвижный и мрачный.

Тогда Диац подошел к судьям и обвиненному.

— Я выслушал, — сказал он, — с нераздельным вниманием обвинения, произнесенные против дона Эстевана де Арехиза, о котором я также знал, что он пользуется титулом герцога Армада. Смею ли выразить откровенно мое мнение?

— Говорите, — сказал Фабиан.

— Одно мне кажется сомнительным. Я не знаю, совершено ли в самом деле этим благородным кавалером то злодеяние, в котором его обвиняют, но, допуская справедливость всего этого, все же рождается вопрос: имеете ли вы право судить его? По законам нашей границы, только ближайшие родственники убитого имеют право требовать крови виновного. Дон Тибурцио прожил свою юность в этой стране, я знавал его приемышем гамбузино Марка Арелланоса. Кто докажет, что Тибурцио Арелланос сын убитой женщины? Как мог бывший матрос, этот охранник, находящийся теперь здесь, признать после стольких лет в стоящем здесь юноше ребенка, которого он видел только одно мгновение, и то в туманную ночь?

— Отвечайте, Розбуа, — холодно сказал Фабиан.

— Во-первых, должен вам сказать, что я видел ребенка, о котором идет речь, не только одну минуту в туманную ночь. Я в течение двух лет после того, как избавил его от неминуемой смерти, прожил с ним вместе на корабле, на который я его перенес. Черты сына не могут врезаться сильнее в память отца, чем черты этого ребенка запечатлелись в моей. Сказать ли теперь, как я его узнал? Когда вы путешествуете в саванне, где нет дорог, вы сообразуетесь с течением ручейков, вы обращаете внимание на вид деревьев, на характер их стволов, на покрывающий их мох и звезды небесные. Если вы в последующее затем время года — двадцать ли лет спустя или раньше — возвратитесь туда, неужели вы не узнаете звезду, дерево или ручей, несмотря на то что дождь увеличил или солнце наполовину иссушило ручей; несмотря на то что ствол его стал толще, что мох на нем стал чаще и гуще, что полярная звезда переменила свое место?

— Без сомнения, — возразил Диац, — человек, привыкший к саванне, не будет введен в заблуждение подобными переменами.

Канадец перебил искателя приключений и продолжал:

— Разве вы, встретив в саванне незнакомца и перекликнувшись с ним птичьим зовом, не сказали бы: «Этот человек из наших!»

— Конечно.

— Следовательно, и я мог узнать в муже ребенка, как вы в разросшемся дереве — знакомое деревцо, как вы узнали ручеек, некогда тихо журчащий, а теперь, от прибытия дождевой воды, катящий свои воды дико и шумно; я узнал ребенка с помощью фразы, забытой им в течение двадцати лет только наполовину.

— Но встреча все-таки очень странная! — прибавил Диац, почти уже убежденный истиной, оттенявшей слова канадца.

— Неужели Господь, — торжественно заговорил Розбуа, — Господь, доверяющий бурному ветру, опустошительному потоку и перелетной птице семена деревьев и растений, необходимых на пропитание человеку, для перенесения их с места на место с целью воспроизвести эти деревья и растения иногда на расстояния в сотни миль от тех, которые дали им существование, — неужели Господь не может свести двух существ, созданных по его подобию?

Назад Дальше