Тысячелетняя ночь - Радзиевская Софья Борисовна


Софья Борисовна Радзиевская

Юная бабушка, кто вы?

Как замечательно, что рукописи не горят. И как грустно, что подтверждающий это правило опыт с романом «Тысячелетняя ночь» длился целых полвека.

Я едва начал ходить в школу, а уже помню, как в нашей казанской коммуналке собиралась дворовая детвора послушать про Робин Гуда. Бабушка (ей тогда уже было под семьдесят) написала эту повесть ещё до войны по договору с Детгизом, не написала — выдохнула одним махом, так, будто побывала в XII веке и всё там своими глазами высмотрела. Наше ребячье жюри, разумеется, горячо одобрило рукопись, а бабушке в очередной раз было отказано в публикации. Объяснялось это так: во-первых, место действия не страна Советов, а «туманный Альбион», во-вторых, XII век, а история для советского читателя актуальна только после 17-го года, в-третьих, всем известно, что Робин Гуд был простым йоменом, то есть, выходцем из гущи народной, а по бабушкиной версии он барон, феодал проклятый, словом, не наш человек.

Не умея и не желая «пробивать» свои книги (а для многих писателей этот, подчас единственный, талант и открывает путь к известности), она смирилась с тем, что «Тысячелетняя ночь» никогда не увидит свет, и оставила повесть в её черновом, несколько сыром виде. Её волновала уже новая историческая тема — о четырёх поморах, занесённых бурей в 1797 году на дикий заполярный остров Шпицберген и проживших во льдах целых шесть лет. Испытания Робинзона Крузо бледнеют по сравнению с тем, что пришлось пережить им. Она пыталась ответить на вопрос: что такое человек в этом огромном мире и так ли уж ограничены его возможности?

Вообще мне кажется, что жизнь самой бабушки, начавшаяся в XIX веке и закончившаяся во времена перестройки, вместила в себя несколько самостоятельных и очень насыщенных событиями жизней. Да и сама она словно бы соединила в себе нескольких людей, каждый из которых был по-своему глубок.

Она была полиглотом, то есть свободно владела всеми европейскими языками и ещё шестью — пользуясь словарём. Это позволяло ей в подлиннике читать редкие рукописи и добираться до ценнейших источников знаний.

Она была энтомологом (закончила в Петербурге Бестужевские высшие женские курсы), автором учебного пособия, которым на протяжении нескольких десятков лет пользовались студенты. Исследуя природу Средней Азии, она верхом изъездила многие горные районы. Спустя годы ей приходилось слышать сложенную горцами легенду о хрупкой русской женщине, не уступавшей в скачках бывалым аксакалам и с удивительным искусством стрелявшей из «короткого ружья». Легенду о самой себе. Увлечение энтомологией было так серьёзно, что в поисках большой и яркой, как птица, бабочки — голубого махаона — она отправилась в Маньчжурию, где попала в руки жестоких хунхузов и спаслась только благодаря своей необыкновенной находчивости.

Вот как она сама описала тот случай в автобиографической повести «Голубой махаон»:

«Хунхузы меня окружили, начальник перевёл им, что я сказала.

Они качали головами, тыкали пальцами в моих бабочек и жуков и что-то повторяли.

Начальник снова повернулся ко мне.

— Ты нам лекарство сделай.

Я украдкой посмотрела на баночку с цианистым калием, висевшею у пояса. Это морилка для насекомых, но смертельный яд и для людей.

“Что если… Нет, не могу!”

— Я сама лекарства готовить не умею, — продолжала я, всё больше входя в роль. — Я в Петербург везу, там продаю.

— Шибко жаль, — покачал головой начальник.

…Пошли. Начальник пешком, рядом со мной, разговариваем. А я то в одну сторону отбегу, то в другую, ловлю насекомых, в морилку складываю. Мне не мешают. И не обыскали меня. Это хорошо, пистолет при мне.

Рассказала я и про свою “сиротскую жизнь”, и как на доктора трудно учиться, а идём уже час, второй начался.

— Что же, говорю, точно сама с собой рассуждаю, не пора ли домой?

А начальник улыбается:

— Нет, пойдём с нами.

— Ну, ладно, с вами веселее, ещё на ту сопку пройдём, может быть, ещё каких насекомых найду.

Начальник опять с тем хунхузом переглянулся. С чего бы это? И тут я почувствовала — надо кончать. Как? Теперь самой себе следует правду сказать. Вон там скала нависла над тропинкой, в ней углубление. Если в него заскочить — я точно в пещерке буду, только спереди ко мне подойти можно. Оттуда стрелять удобно: пять пуль им, а последняя — себе.

И горше всего в эту минуту была мысль — никто не знает, что я сейчас должна умереть. Если бы хоть кто-нибудь знал — было бы легче.

Иду, думаю так, а кругом такая мирная красота. Но всё ближе эта расселина в скале… И это — конец.

Я засунула руку в карман и тронула предохранитель. Всё! Вот и скала… И тут я остановилась. Остановился и начальник. Посмотрел на меня с удивлением.

— Я дальше не пойду, — сказала я громко. — Меня капитан Симановский прогонит, куда я денусь? А ты мне дай проводника домой, чтобы не заблудиться.

За меня словно говорил кто-то другой, а я сама себя с удивлением слушала.

Что за глупость? Какой проводник? Стрелять надо. А сама всё говорю…

Теперь мне ясно, что тогда я бессознательно старалась отдалить самое страшное. Браунинг я потихоньку уже начала вытягивать из кармана… Но начальник не дал мне договорить. Он вдруг протянул руку, дотронулся до моего лба, улыбнулся совсем по-другому, хорошо улыбнулся, и сказал:

— Пойдёшь домой. Дам проводника.

Я так и остановилась на полуслове. А один из хунхузов уже сошёл с лошади, ему начальник что-то сказал, поманил меня рукой и пошёл по тропинке обратно.

У меня вдруг ослабели колени, я чуть не села на землю, но сдержалась».

Потом выяснилось: хунхузы приняли девушку за слабоумную, потому что не испугалась, не плакала и не молила о пощаде. А обидеть богом обиженного в тех краях считалось тяжким грехом.

Её интерес и любовь к природе были всегда конкретны — дома у неё жили ручной волк, барсёнок, большой говорящий попугай. Я уж не говорю о бесчисленных собаках и кошках, кем-то обиженных или искалеченных и бережно ею выхоженных.

Она прекрасно играла на фортепиано, профессионально рисовала, была рассказчиком, способным обворожить любого собеседника. Мне как журналисту приходилось выслушивать тысячи людей, но столь искромётно образной, правильной, логически точной устной речи я не встречал больше ни у кого.

Её живой голос и сейчас со мной, он записан на двух больших круглых магнитофонных кассетах. Там всего два эпизода из её жизни, обсказанных так искусно, что всё происходившее цветным веером разворачивается перед глазами.

Я вижу юную Софью в пору гражданской войны, живущую в мире прекрасных книг, чуждую всякой политике. Но она возмущена безобразной сценой: красноармейцы венчали несчастного попа с лошадью. Она пишет об этом в газету. Большевики заносят её в чёрный список как опасного государственного преступника, ей грозит арест. Спасаясь, она вместе с дедушкой Фаней, мужчиной двухметрового роста и силищи неимоверной, бежит в отряд Булата Балаховича. И ещё одна сказка рушится: Балахович, бывший человеком одного с ней светского круга, представлялся бабушке блестящим офицером, благородным и справедливым, а оказался обыкновенным разбойником, промышлявшим в смутное время грабежом. Ей грозит роль наложницы, мужу — «случайная» смерть. И снова бегство и путешествие по заблудившейся в историческом тупике, больной и голодной стране.

Второй эпизод — это прыжок в конец 30-х годов. Бабушка едет из Ташкента в Москву на приём к самому Сталину, чтобы спасти брошенного в тюрьму человека. Его, работника службы «Заготзерно», арестовали как злостного вредителя: обнаружив в хлебном амбаре мучного клеща, решили — нарочно развёл, чтобы людей травить. Чем в ту пору могло обернуться заступничество, известно: шансов последовать за «врагом народа» было куда больше, чем снять навет. К Сталину её, конечно, не допустили, а учинили допрос. Некий человек, как вспоминала бабушка, «с лицом Малюты Скуратова», полузакрыв тяжёлые воспалённые веки, тихо и зловеще спросил, может ли она доказать невиновность арестованного. Она не задумываясь отвечала: «Я каждый день на ваших глазах буду съедать полную миску мучных клещей. Они безвредны». Кажется, только тогда он её заметил и оглядел с головы до ног. Палачи тоже иногда могут позволить себе такую роскошь, как великодушие. Он её отпустил. А вскоре вернулся и тот, чью жизнь она спасла.

Бабушка была удивительно сильным человеком, абсолютно равнодушным к лести, деньгам, славе. Её внутренний мир, будто храм редкостной красоты и гармонии, во всём своём многообразии ярких интересов, привычек и чёрточек, выстоял наперекор беспощадному времени, гнувшему и ломавшему людей, менявшему общественную моду и вкусы, обесценившему альтруизм и благородство. В ней всё это сохранялось до конца дней, до последнего вздоха, до последней строчки. На 97-ом году жизни попав в одну из московских больниц, как она считала, ненадолго, «для профилактики», она дописывала книгу, которую начала ещё в годы войны — о диких съедобных растениях. Причём начинала своеобразно: она ездила в трамваях и делилась с людьми своими знахарскими секретами, чтобы они могли прокормиться и выжить в лихую годину. Эта книга тоже ещё не опубликована.

Каким она была писателем, судите сами — тут я, как, впрочем, и во всём, что касается бабушки, слишком пристрастен. Скажу только, что ею написаны десятки книг, в которых мир людей и мир природы, как и в ней самой, неразделимы. В её внутреннем космосе одинаково значимы и очень серьёзная жаба, каждый вечер приходившая на террасу человеческого дома послушать музыку (рассказ «Том-музыкант»), и киргизская овчарка, измученная в поисках мальчика, с которым её насильно разлучили, опускающая в прохладный арык истерзанные лапы (повесть «Джумбо»), и старый Мук, наш обезьяноподобный предок, которому бы по нынешним временам и Нобелевской премии было мало, ведь он научился добывать огонь («Рам и Гау»).

Конечно, я читаю её книги немного иначе, чем вы. В голосах родившихся в бабушкином воображении героев я слышу её неповторимую интонацию. Кому-то могут показаться придуманной красивостью слова юного графа Гентингдонского, будущего Робин Гуда, объявившего, что ради спасения друзей он добровольно сдаётся рыскающим по лесу слугам шерифа. Но я-то знаю — это она. И когда маленький, дрожащий от каждого шороха полузверёныш Рам вдруг остаётся в лесу с больным стариком, вопреки законам орды, которую инстинкт самосохранения гонит вперёд, побуждая бросать всех, кто не в состоянии идти с ней, я опять слышу — это она. И потревоженная в берлоге белая медведица, пощадившая мальчика, и взрослый охотник, ответивший ей тем же («Остров мужества») — это всё попытка достучаться до наших с вами сердец и — без дежурной морали — поселить в них благородство и искренность, которые, как она считала, и есть истинное богатство в жизни, а остальное — дым, суета сует.

Мне удивительно повезло — жить рядом с таким человеком, любить его, быть первым слушателем и критиком всего им написанного. Ещё студентом я довольно опрометчиво поклялся, что роман «Тысячелетняя ночь» увидит свет. Слово надо держать. Набравшись литературного опыта, я бережно отредактировал рукопись. Теперь она попадёт в руки детей тех читателей, которым когда-то предназначалась.

«Период средних веков называли иногда тысячелетней ночью. Но во всяком случае, ночь эта сияла звёздами. В ней восходили и заходили созвездия невидимые для нас в ту пору, когда на голову людей падают яркие лучи полуденного солнца».

Уланд

Пролог

Узкая лесная дорога пробиралась между такими могучими дубами, что ветви их почти смыкались над головами путешественников и в жаркий полдень на ней было тенисто и прохладно. Следы подков явственно отпечатывались на её сыроватой поверхности, но не вилась за ними лента-путь трудолюбивого колеса[1]. Густой орешник, окаймляя дорогу, делал эти глухие места ещё более живописными, а заодно и удобными для нападения разбойников, которыми в то время кишели английские леса.

На вершине одного из самых высоких дубов вдруг что-то зашевелилось: испуганный дятел сорвался с ветки, а на его месте в рамке из листьев показался мальчуган лет восьми. Рубашка на нём была такая рваная, что походила скорее на сетку из разноцветных полос, обрамляющих дыры различной величины, шапку чёрных густых, как грива, волос уж конечно не тревожил гребень, а живые карие глаза выделялись на загорелом лице скорее блеском, чем цветом.

Мальчик уцепился за ветку, болтая свободной ногой, приставил козырёк ладони к глазам и взволнованно закричал:

— Блестят, Улл, как жар горят! Сейчас с горы вон спустятся и тут будут. Вот посмотреть!

— Гуг, — боязливо отозвался снизу второй голос, — бежим в лес подальше…

— Нет уж… Никогда таких красивых рыцарей не видел… Беги сам, если хочешь.

— Тогда уж и я не побегу, Гуг, — уныло заключил второй мальчик и, вынырнув из кустов, подошёл к дереву. На нём были такие же лохмотья, а голос столь похож, что можно было подумать: уж не разговаривает ли кто шутки ради сам с собой?

— Слезаю, Улл, — донеслось сверху. — Сейчас они будут здесь — вот здорово-то!

В несколько быстрых и ловких прыжков мальчик спустился. И тут самый внимательный наблюдатель не смог бы сразу их различить: прямой тонкий нос, тёмные глаза и небольшой красивый рот Гуга в точности повторялись на лице его брата. Вот только взгляд первого мальчика был более смелым и всё выражение лица его дышало независимостью в отличие от робкой мягкости Улла. Но лёгкое это различие затушёвывалось одинаковой дикостью лесных неприрученных зверьков, сквозившей в их голосах и движениях.

Место для наблюдения было выбрано удачно: дорога здесь расширялась, так что всадники — они как раз показались из-за поворота — ехали по двое в ряд. Мальчики, собравшиеся было юркнуть в спасительную ореховую гущину, так и застыли от восхищения: в переднем ряду ехал высокий пожилой рыцарь в коричневом дорожном платье и жёлтых сапогах с загнутыми носами. Лёгкая дорожная кольчуга из мелких колец защищала его тело, спускаясь почти до колен, кольчужная же сетка падала с коричневой шапочки на плечи, оставляя открытым только весёлое румяное лицо. Рядом с рыцарем на стройном вороном коне ехал красивый юноша в зелёном бархатном костюме и шапочке с длинным фазаньим пером. Кольчуги на нём не было, и острые глаза мальчиков успели заметить на его спине плохо скрытый небольшой горб.

Господ окружали слуги, блистающие панцирями и оружием, видно было, что путники могли постоять за себя.

Тесно прижавшись друг к другу и едва дыша от волнения, мальчики смотрели на них, не сознавая собственного убожества, ещё более разительного вблизи господской роскоши и блеска. Братья так и остались бы незамеченными, но конь горбатого юноши, поравнявшись с развесистым кустом, из-под которого они выглядывали как из норки, вдруг захрапел и подался в сторону: блестящие огоньки ребячьих глаз показались ему подозрительными.

— Что там такое, Эгберт? — вскричал пожилой рыцарь и привычно быстро схватился за рукоятку меча. Горбатый юноша приметно вздрогнул и, не отвечая, посторонился, пропуская отцовского коня поближе к подозрительному месту — похоже, избыток храбрости его не тяготил. Но тут же в глазах его сверкнуло любопытство:

— Ей богу, — воскликнул он высоким резким голосом, — в жизни не видал двух борзых щенят более похожих друг на друга, чем эта пара!

Наклонившись с седла, горбун минуту внимательно рассматривал застывших от неожиданности детей.

— Пет, — сказал он, вдруг выпрямляясь, — спрячь-ка эту дичь в мешок, я устрою с ними дома кучу весёлых выдумок, — и, не интересуясь тем, как будет выполнено его приказание, поскакал дальше.

В смертельном ужасе ребята как зайцы кинулись в лес и лишь после долгих поисков слуги наткнулись на одного из них, забившегося в дупло старой ивы над ручьём.

— Дрянь этакая, счастья своего не понимает! — ворчал озлобившийся от долгой беготни Пет и, грубо вытащив мальчугана из дупла, толкнул его так, что он жалобно вскрикнул и заплакал. Тотчас же кусты зашевелились, из них выскочил Гуг и со сжатыми кулаками кинулся на Пета.

Дальше