Глава XIII
Его милость шериф Стаффордский сегодня был сильно в духе. Дело в том, что сэр Уильям Фицус, граф Гентингдонский, обратился к нему с требованием — призвать к суду безбожного преступника барона Гью Гисбурна. Сэр Уильям обвинил Гисбурна в ночном нападении на его замок, в грабеже и в убийстве жены его, благородной госпожи Элеоноры. Он требовал справедливого суда и казни преступника. «А имущество богомерзкого и преступного барона чтобы было отобрано в казну, и замок разрушен до основания, как воровское и разбойное гнездо», — так заканчивал свою жалобу граф Гентингдонский.
Шериф изволил плотно позавтракать жирным пирогом с перепёлками и, добавив к нему ещё румяную баранью ножку, щедро погасил вызванную трапезой жажду несколькими кубками густого и сладкого испанского вина. Но настроение милостивого шерифа было далеко не милостивым, и это уже испытали на себе все домашние, включая повара (за пережаренную баранину), слугу, подававшего яства (за разлитое вино), и дворецкого (за недостаточный блеск любимого золотого кубка).
— Клянусь костями святых угодников, — раздражённо ворчал шериф, с некоторым трудом соединяя на громадном животе пухлые, украшенные перстнями пальцы, — клянусь мощами преподобных Урбана и Гугона — для этого гисбурнского выродка черти давно уже накалили в аду железные вилы. Зацепи они его под девятое ребро за его проклятые шутки! Но чёрт побери мою душу, если я, осудив его, выпью спокойно хоть один кубок моей любимой мальвазии, как пью её сейчас… — шериф протянул пухлую руку к кубку, стоявшему на столе, как бы торопясь использовать последние минуты безопасности.
— Этот Иуда, — продолжал он вслух размышлять, — сумеет подсыпать в него чего-нибудь, сваренного по науке старой цыганки. А нет — так подстережёт меня отравленная стрела или ядовитая колючка воткнётся в собственной постели.
Новый глоток вина не в силах был смягчить горечи мыслей, и шериф с тяжёлым вздохом забарабанил пальцами по мягкой, обтянутой зелёной кожей ручке просторного кресла.
— Голова идёт кругом! — пожаловался он самому себе и точно, вставая с кресла, несколько пошатнулся. Это, однако, могло быть приписано как мрачной тени гисбурнского разбойника, так и особо убедительному действию нового бочонка великолепной мальвазии.
Однако нахмуренные брови шерифа вдруг разошлись и на надменном лице показалось даже некоторое подобие весёлой улыбки.
— Эй там! — громко крикнул он. — Биль, ленивая скотина, седлать коня живо и скакать к отцу…
— …Амвросию, — договорил мягкий голос за его спиной.
Шериф обернулся быстро, насколько это позволяли тучность и мальвазия. В глубокой амбразуре двери стоял небольшой сухонький человечек в чёрной сутане священника. Золотой крест блестел на его груди, на голове белела аккуратно пробритая круглая плешка — тонзура, а лицо с острым тонким носом и бегающими мышиными глазками являло смесь ума, лукавства и лицемерия.
— Отец Амвросий! — воскликнул шериф и с весёлым смехом, покачнувшись, грузно опустился в кресло, из которого только что с немалым трудом выбрался. — Отец Амвросий, разрази меня громы небесные… хорошо, хорошо, не буду, — поспешил он добавить, видя, как сухонькая ручка поднялась кверху с мягкой укоризной. — Я хотел сказать, что ты, святой отец, являешься всегда чертовски… удивительно вовремя. В жизни у меня не было большего затруднения, и я сам собирался обратиться к тебе, когда ты так удачно…
Скромно улыбаясь, священник перешёл комнату и опустился на стул против шерифа. Вмиг перед гостем появились, вместе с прочими яствами, дымящийся пирог с перепёлками и золотая чаша.
— Удивительная работа, — медленно произнёс отец Амвросий, как бы не обращая внимания на только что сказанные слова. Тонкие пальцы его, жадно охватив чашу, повернули её к свету, а быстрые глаза так и впились в изящную чеканку.
— Прекрасно — чаша эта будет твоей, преподобный отец, — нетерпеливо воскликнул шериф. — И возвеселит твою душу, если ты только рассеешь туман, окутавший мой разум.
Мышиные глазки вспыхнули, но тут же блеск их был погашен опущенными ресницами.
— Я слушаю тебя, — ласково проговорил священник и, поставив кубок на стол, снова взял его в руки — уже наполненный.
Умение слушать встречается ещё реже, чем умение говорить. Отец Амвросий, настоятель монастыря в Стаффорде, обладал и тем и другим даром в совершенстве. Скрестив руки и покачивая головой в такт довольно-таки бессвязной речи шерифа, он, казалось, весь обратился в участливое внимание.
Весеннее солнце, с трудом проникая в узкую щель окна, освещало громадную толстую фигуру шерифа во всём великолепии его зелёного бархатного платья с белым кружевным воротником. От ярких бликов на одежде и выпитого вина лицо его точно пылало, для пущей выразительности он иногда толстым кулаком ударял по столу с такой силой, что сухонький монашек каждый раз, вздрогнув, слегка передвигался в громадном кресле с высокой резной спинкой, а глаза его обегали мощную фигуру собеседника с тонкой насмешкой и затаённой завистью. В собственной же его тщедушной фигуре не было ничего округлённого: острый нос и подбородок, острый пронзительный взгляд. Даже небольшие тонкие уши, плотно прилегавшие к голове, вверху слегка отгибались неуловимо острыми концами.
— …И разрази меня горячка, я хочу сказать — помилуй меня, пресвятая богородица, если я знаю, что мне делать — как не прогневить короля и не вызвать месть проклятого разбойника.
Завершающий удар кулаком покачнул стол так, что золотой бокал на нём подпрыгнул и отозвался тонким прозрачным звоном. В этот момент солнечный луч, пробравшийся в глубину мрачной комнаты с каменными, увешанными оружием стенами, упал на дубовый поставец для посуды. В ярком свете на покрытых хитрой резьбой дверцах выступила смеющаяся головка лукавого языческого божка. Пурпурный огонь мальвазии, выпитой из золотой чаши, не вскружил головы отца Амвросия, но придал взгляду его лукавый блеск, напоминавший этого смеющегося фавна.
— Так, — произнёс он задумчиво и, вздохнув, окинул взглядом грузную фигуру рассказчика. — Часто я думаю: велика милость господня, но почему твоему благоутробию отпущено столь много даров телесных, какие приличествовали бы и моему сану и званию. — Он с грустью поднял в воздух сухонькую руку.
— Дело, дело прежде всего, достопочтенный отец, — нетерпеливо воскликнул шериф. — Как одновременно спасти честь и спокойствие, а может быть, и жизнь?
— Честь, спокойствие, жизнь? — монах покачал головой. — Трудное это дело — суметь позаботиться о них одновременно. Право, не знаю, что и посоветовать…
В наступившем тяжёлом молчании острый взгляд монаха, казалось, ощупывал растерянное красное лицо собеседника и его беспомощно вытаращенные глаза под нависшими густыми бровями.
— А слыхал ли ты, досточтенный шериф, — снова медленно заговорил он, — сколь высоко почитаются тягости благочестивых пилигримов, дающих обет посещения святого гроба господня? Его святейшеством папой прощаются такому добродетельному человеку все грехи, мало того — останавливаются опасные ему судебные дела, ибо велики его труды перед господом и перед ними бледнеют все земные его проступки. Осиянный милостью божией, уходит пилигрим в своё святое странствование и всё имущество его сохраняется в неприкосновенности.
Отец Амвросий выдержал значительную паузу, и лёгкая досада мелькнула в живых чертах его лица, так как взгляд собеседника выражал по-прежнему лишь растерянную тупость.
— Злые языки говорят, — медленно продолжал монах и слегка нагнулся вперёд, изучая лицо шерифа, — злые языки говорят, что иногда пилигрим, убоявшись трудностей, не доходит до святых мест, но, вернувшись, пользуется пусть и незаслуженно, славой и честью, ибо кто, кроме бога, может проверить, где и как он провёл годы странствований.
Преподобный отец ещё помолчал, искоса всматриваясь в лицо шерифа, на котором, похоже, наконец-то забрезжил свет понимания. Затем он откинулся в кресло и, резко переменив тон, добавил, пожимая плечами:
— Иногда, если за человеком числится тёмное дельце, не худо ему успокоить свою совесть… заодно уладить счёты и с правосудием, получив от его святейшества папы разрешение выполнить христианский долг. Если же человек туп и недогадлив, а кто-нибудь дружеским советом наведёт его на ум, то, конечно, он будет за такой совет не сердит, а вечно благодарен.
Дубовый стол снова задрожал от крепкого удара кулака:
— Клянусь святой троицей, кубок твой, святой отец! — в восторге вскричал шериф. — И уж, конечно, даже у этого чёртова негодяя Гисбурна проснётся благодарность к тому, кто посоветует ему такую спасительную штуку!
В наплыве радостного облегчения шериф вскочил и заходил по комнате крупными шагами. Монах с тонкой усмешкой на умном лице следил за быстрыми, хотя и не вполне уверенными, движениями грузной фигуры в зелёном бархате.
— За подарок благодарю тебя, — медленно произнёс он и золотой кубок мгновенно, как в ящике фокусника, исчез в острых складках его чёрной сутаны. Но совета я тебе никакого не давал, а если твоя житейская мудрость тебе что подсказала, я рад за тебя. А засим хотел узнать… — И орошаемый мальвазией разговор служителя церкви и служителя правосудия принял другое направление.
А наутро по лесистым дорогам Стаффордского графства уже мчался быстрый конь посланца от самого шерифа к безбожному Гью Гисбурну. В тайном письме, которое он вёз грабителю и разбойнику, говорилось: «…и в день святого Мартина предстанешь ты перед королевским судом, если до того времени не получим мы от тебя сообщение, что ты с благословения его святейшества папы отправляешься пилигримом на поклонение гробу господню…»
Злорадная усмешка кривила бледные губы сэра Гью, когда слушал он читавшего письмо Бруно. И всю ночь за этим и многие последующие ночи, вплоть до возвращения верного слуги из Рима с папским благословением, светились окна в опочивальне сэра Гью и странные запахи и дым разносились из неё, пучок за пучком острые отточенные стрелы ложились в длинные кожаные колчаны — барон Гисбурн готовился к благочестивому путешествию по святым местам.
Он исчез из родового замка так же внезапно, как появился в нём год назад после долгого отсутствия, и с ним исчезли его сообщники. Одной опасностью стало меньше на дорогах Стаффордского графства. Зато вскоре, наводя ужас на мирных христианских путешественников, на волнах Средиземного моря появилась новая разбойничья галера. Дерзость её экипажа превосходила все описания, лошадиные грива и хвост развевались на мачте. Много паломников было продано на азиатских базарах капитаном этого судна. Сиди Абдул Азисом звали его. В серебряной шкатулке, стоявшей на столе в капитанской каюте пиратского судна, хранилось благословение папы, а у изголовья постели висел серый плащ пилигрима.
Глава XIV
Овдовевший сэр Уильям Фицус, вернувшись из очередного военного похода, недолго пробыл в родовом замке. На сей раз он даже не удосужился заглянуть в своё поместье — поручил управление им барону Эгберту Локслею и принялся искать встречи со злейшим своим врагом Гью Гисбурном, не дожидаясь милости правосудия. Его гнев был ужасен, когда он узнал, что вор и убийца в обличье святого странника ускользнул от возмездия. Граф почувствовал, что больше не в силах оставаться в замке, где всё напоминает о горестной утрате и неотмщённой обиде. И он вновь с облегчением взгромоздился на боевого коня.
Перестал бывать у Гентингдонов и дедушка Роберта — старый сэр Джон. Горе свело его в постель, а вскоре и в могилу. Жизнь в замке потянулась ещё тоскливее. Молодой барон не забыл ничтожной обиды, нанесённой ему племянником во время соколиной охоты, и не упускал случая потиранить его. Роберт побледнел, осунулся. Даже весёлый Гунт не мог развлечь его и, вздыхая, уносил любимого сокола, которым думал потешить мальчика. Единственное, что делал Роберт охотно, так это слушал рассказы старой Уильфриды о былых славных временах.
Но беда не приходит одна. Скоро в осеннюю тёмную ночь гонец на измученной лошади затрубил перед воротами замка. Он принёс страшную весть: граф Гентингдонский — в плену у жестоких шотландцев. Спасти его могло только одно — богатый выкуп.
Сэр Эгберт рьяно взялся собирать средства. Первым делом он продал всю серебряную и золотую посуду Гентингдонов, дорогие ткани. Ещё безжалостнее поступил с вилланами — помимо выкупа, все старые долги взыскал, которыми не очень-то интересовался вечно занятый военными делами сэр Уильям. И многих должников, которые не могли расплатиться, продал в рабство, разлучая мужа с женой и детей с родителями. Конечно, обязанность вызволить пленённого господина считалась одной из самых священных для виллана, но таких унижений и разора подданные Гентингдонов не видывали за всю свою горькую жизнь.
Неугомонный Гунт шепнул своему приятелю — конюху Ричу:
— А ведь говорят, что сэр Эгберт не отослал и половины того, что собрал. Кому плач, а кому и выгода от плена господина.
— Молчи, — перебил его конюх и оглянулся. — Или не знаешь, как крут на расправу горбун? Я и сам слышал, что все драгоценности покойной госпожи хранит он у себя в шкатулке, да ведь никому не радость познакомиться с «лисой».
Гунт досадливо махнул рукой:
— Ну, конечно, чего же с овцы шерсти не драть, если она сама напрашивается. Скажи — сколько можно трястись от страха?
Но Рич зажал уши.
— Отстань ради святого Дунстана, Гунт. Тебе хорошо говорить, а у меня пара ребят и жена. Если что — за меня ответят…
Первый лёгкий снег лебяжьим пухом покрыл не успевшую промёрзнуть землю, и конские копыта, пробивая его, оставляли глубокие следы. Всадник вёл в поводу громадного вороного коня, нагружённого рыцарским вооружением. Чёрные следы наполнялись влагой, точно горькими слезами. Они тянулись всё выше от речного берега в сторону замка Гентингдонов. И старый Бертрам, опустив голову, прислушивался к стуку щита о кольчугу, там, сзади, во вьюке рассёдланного коня.
Недобрые вести разносятся быстро: едва всадник въехал в ворота, как Роберт, бледный, в чёрном платье, выбежал на крыльцо. Старый Бертрам опустился перед ним на колени.
— Твой отец едва из плена, а уж опять повернул коня против дикого шотландца, — тихо сказал он. — В сражении под Дублином ему не повезло… Там и похоронен. Прими его воинские доспехи, молодой господин, и храни честь герба Гентингдонов.
Не сдержавшись, он порывисто и крепко обнял мальчика, а тот беспомощно уткнулся лицом в холодный и жёсткий панцирь старого воина. Остальные слуги молча, затаив дыхание, стояли на крыльце. Когда сэр Уильям был ребёнком, Бертрам на своих руках носил его, потом учил воинскому искусству. Эти же руки вынесли его с поля сражения и предали земле…
Резкий крикливый голос вдруг разорвал тишину:
— Что это за сборище? Как смели не доложить мне о приезде Бертрама? А ты, старая собака, что делаешь тут, вместо того, чтобы явиться ко мне?
Сэр Эгберт в чёрном, богато украшенном платье стоял в дверях замка, маленький, побледневший от злости.
Бертрам мягко отстранил Роберта и поднялся с колен.
— Я сейчас бы пошёл к тебе, господин, — почтительно, однако с достоинством, проговорил он. Но это… — и он ласково положил руку на плечо Роберта, — но это — сын усопшего, молодой граф Гентингдонский…
Губы Эгберта искривились, синие глаза запали внутрь и потемнели:
— Так ты считаешь мальчишку своим господином, а не меня? — тихим дрожащим голосом спросил он и, не ожидая ответа, повернулся к слугам и крикнул: — Схватить негодяя, заковать в «лису» и — в подвал!
Глухой ропот послышался в толпе слуг. Уильфрида, выбежавшая на крыльцо, кинулась было к мужу, но, повинуясь его знаку, остановилась.
— Господин, — спокойно промолвил Бертрам. — Ты брат моей покойной госпожи Элеоноры и до совершеннолетия её сына мы все тебе повинуемся, но настоящий владелец замка — он, Роберт Фицус, граф Гентингдонский.
Отойдя на шаг от мальчика, стоявшего отрешённо с прижатыми к заплаканному лицу руками, он снова преклонил колено перед ним, а затем перед Эгбертом Локслей и стоял неподвижно с обнажённой головой, полный спокойного в достоинства.