7
Прекрасны Брынские леса.
…По утрам над просторной луговиной стелится туман, густой, как вершки в кринке с молоком. И потом, когда уже взойдет солнце, он еще долго будет клубиться, сбиваясь белыми, комьями, будет ползти по-змеиному, цепляясь за каждую кочку, будет долго таять в солнечных лучах, все ниже и ниже припадая к земле. И даже тогда, когда уже совсем исчезнут остатки его косматой гривы, луговина будет долго дышать влагой и ярко зеленеть в обильной росе. За луговиной — осиновая поросль, частая и цепкая — не продерешься. Здесь шумно даже в тихую погоду. Осина-болтушка, болтушка и пустомеля, И вдруг за осинником на косогоре — золотоногий сосновый бор. Идти скользко и мягко. Упружит многорядный настил опавших игл. Горушки муравейников полны жизни. Работы тут невпроворот. Она продолжается даже в полуденный зной, когда, разомлев, все затихает в дреме и сосняк, как коврижка, оставленная на горячем противне, истекает липкой медовой смолой. Зато в дубраве прохладно даже в жару. Тень дубов-великанов широка и надежна, как и они сами.
Брынские леса были и впрямь дремучи.
Еловые. Шатровые. Лапчатые.
Осинные. Трясинные.
Сверху позолота.
Под низом болота.
Тропы нехоженые.
Ветви неломаные.
Звери небуженые.
Глухомань.
Чащоба.
Гляди в оба!
Здесь, в Брынских лесах, и начнется СЕДЬМАЯ ГЛАВА нашей книги «ИЛЬЯ И СОЛОВЕЙ-РАЗБОЙНИК».
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
ИЛЬЯ И СОЛОВЕЙ-РАЗБОЙНИК
Вода уже сошла, но путь ещё не установился. Телеги вязли в грязи, и порой их приходилось волочить на руках. Годин ворчал, ругал сам себя. Зачем потащился за Муравлениным, как нитка за иглой? Куда как лучше провожать купеческие караваны, особенно речные. Конечно, стрела — дура. Убить могут запросто. Зато если повезёт, разбогатеешь. И потом в удачном походе можно взять в полон поганых, потом продать купцу или боярину.
— Разживусь кунами, тебя, плотник, позову дом рубить, — говорил Годин Ждану. — Чтобы всё как надо: и сени, и тёплая изба, и голубятня…
Вздыхал:
— Ехал сюда, думал разжиться мехами.
Зверя и впрямь было полно в этих местах.
Данилку бы сюда Ловчанина, вспоминали ребята. Но Данилка был далеко. Прихватив свою прекрасную Василису, уехал вместе с княжеской дружиной в Киев. Что ж, рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше. Если везёт, так неужели же от своего счастья отказываться? Это только Муравленин вместо того, чтобы сидеть тысяцким в веселом городе Чернигове да чинить суд и расправу, а по ночам обнимать белую боярыню, ехал теперь на свойском коне, утопавшем по брюхо в грязи. «Ну ладно, — обиженно размышлял Годин. — Некогда охотиться, можно добыть меха и без охоты. Говорят, у здешних смердов полно мехов: и соболя, и куницы, и белки. И полюдье здесь собирают мехами, и судьи виру берут мехами. Иной наедет в село, виноваты не виноваты — плати. И платят. Отвяжись только, уезжай. Почему бы и им не поживиться? У здешних лесовиков не убудет. Долго ли им набить зверя в этом дремучем лесу». Но всё это Годин бормотал про себя. Опасался Муравленина. Хоть и прост Илюша, а посмотрит синими своими очами прямо в душу — и меха не захочешь. Еще наперед сказал: «Смердов не умучивать. Мы не тати, не разбойники — вои русские. Наше дело оберегать родную землю, охранять малых и слабых».
«И тут, видно, не будет счастья, — тоскливо думал Годин, — не разживёшься ни соболями, ни куницами, ни даже худой белкой, а подохнешь в этой топи, в сырости и голоде».
Илья сидел на свойском коне, устремя синие глаза вдаль, а глядел в собственную душу. Давно это было, быльём поросло, а не забывно.
* * *
«Как звать тебя?»
«Зови Ладушкой».
Ни по христианскому закону, как положено у добрых людей, в церковь не повёл. Ни по древнему обычаю не сговаривался сойтись у воды, когда падет ночная роса и выходят на берег русалки, и глядит туманно из глубин сама Мокошь. Умыкнул бы, на скаку подхватив на коня, на руках бы унёс — да некуда. Только прижимает крепче к себе, шепчет горячими губами «Ладушка». Лелем клянется любить….
…Ладушка — ведь это и есть любимая.
Много ли надо Лелю — беспечальному богу любви, — чтобы сделать счастливыми двоих? У других богов просят удачи в делах, благополучия в дому, хлеба и скота, дождя и солнца, победы над врагом, силы оружию — где его набрать на всех? А у кудрявого беззаботного Леля — всего только угол подушки — один на двоих. В дому ли, в шатре или просто под звездами — только вместе. Поют в честь Леля весёлые песни, водят хороводы. Так почему же не может Лель сделать счастливыми всех, кто умеет любить?
«Тихо! Кто-то идёт». Прижались крепче. Только два сердца тикают одно в одно. Мимо.
«Я пойду».
«Погоди, Ладушка».
«Хватятся. Я приду ещё».
Приходила.
Обнимала.
Месяц просила: «Заройся в тучи».
Месяц рос и рос, наливался полно.
Жёлтое око луны глядело надзорно.
Загадывала на звёзды: «Эта моя, а вон та — твоя. Рядом, вместе».
Звёзды падали, рассыпаясь. Взять бы лукошко — хоть осколочки собрать.
Ночь была коротка.
Принесла яблоко. Держала на ладошке — наливное, золотое, круглое, как солнце. Одно на двоих — нераздельное. Так и съели вместе. Косточки закинули. Вот и всё. Ни удачи в делах не просили, ни богатства в дому, ни окота, ни хлеба. Об одном только молила всех богов, какие только были и есть на свете, чтоб им двоим не разлучаться. Глянула долгим взглядом, счастливым, тоскливым: «Будет у нас сын». Сколько лет миновало — не счесть. А до сих пор сияет тот взгляд, как дальняя звезда. Всю жизнь будто камень на душе. Без вины, а виноватый. Может, и впрямь, надо было тогда по-иному: «…Венчается раб божий Илья… Аминь!» На веки веков едины муж и жена. На всю жизнь неразлучны. Разве не любил он свою Ладушку? Разве Ив хотел назвать се женой своей венчанной? Любил! Хотел! Но ведь известно: кто на рабе женится без ряду с господином, тот сам холопом становится. Можно было, конечно, и урядиться.
Они медленно проходят мимо страшного частокола с человечьими черепами. Илья и плюгавый мужичонка.
— Свободный! — усмехается конвоир Ильи, кивая на пустой кол. На подворье сидит на скамье богато одетый боярин. В руках свистулька ребячья, такая, как и те, что продавал старик на торгу в Карачарове. Рядом со скамьёй стоит человек со шрамом на лице.
— Имя? — спрашивает человек со шрамом.
— Илья.
— Как же это ты, друг Илья, или совсем дурной, или головы своей не жаль? Уж ежели занесла тебя судьба неласковая в Брынские леса, ты бы руки в ноги и молчком, тишком, по кочкам… А ты на дорогу попёр да ещё…
— Чего это по кочкам? — говорит Илья.
— Ты что, про Соловья не слыхал? Откуда ты сам-то?
— Из Карачарова.
— Ещё разок!
— Карачарово, говорю, что под Муромом.
— Муромский, значит, Муравленин. Далече ты заехал, Муравленин.
— Я в Киев еду к Владимиру-князю, послужить ему хочу.
— Послужить — это хорошо! Эй, — кричит человек со шрамом кому-то. Подбегает слуга, человек со шрамом кивает на Илью, слуга убегает и тотчас же возвращается с ворохом одежды. Другой несёт в руках добротную меховую шапку с красным суконным верхом. Человек со шрамом разворачивает одежку. Эта тоже кафтан, почти такой же, как и на нём. Глядит на Илью и приказывает слуге:
— Поищи побольше! Ну вот, друг Илюша, парень ты ничего. Держи! — Подаёт ему шапку. — Надевай!
Илья надел шапку.
— Потом и сапоги подберём. Обижен не будешь. Этакого ты у своего Владимира не скоро получишь. Служить будешь господину Соловью. Простил он твою вину. Благодари!
— Этот со свистулькой? — Илья смотрит на, сидящего на ковре владельца замка. — Разбойник он, а не соловей!
Человек со шрамом наотмашь бьёт Илью. Слетает наземь шапка. Илья разворачивается и ударяет человека со шрамом. Прибежавший с одеждой слуга растерянно смотрит. Подбегают другие люди Соловья. Они готовы кинуться на Илью, но их господин, наблюдая драку Ильи с человеком со шрамом, хохочет, и они застывают в нерешительности. Противник Ильи умелый боец, но все же он слабей Ильи. Он был бы рад прекратить поединок, но не смеет этого сделать на глазах Соловья. Поэтому, поднявшись с земли, налетает на Илью снова и снова. Наконец, Соловей свистит в свою свистульку, на Илью наваливаются, сбивают с ног, бьют ногами, обутыми в сапоги. Можно, конечно, было все уладить миром. Человек со шрамом, не раз наведывался к порубу:
— Счастье твоё, дубина ты карачаровская, что приглянулся ты Соловью. Не то торчала бы давно твоя голова на колу. Мне ты тоже полюбился, — говорит он потише, заглядывая в погреб. — Люблю дураков. Ну, ладно, ладно, не дури! А то Соловей свистнет, и голова отдельно, ноги отдельно!
— А чего это он всё в свистульку свистит? — спрашивает Илья.
— С дураками разговаривать не хочет… Чем в порубе гнить, не лучше ли службу нести у господина нашего Соловья? Нам такие молодцы — подходяще. Свиту дадим доброго сукна, шапку красную и опять же таки вместо мужицких поршней — новые сапоги. Ну и пику, само собой разумеется.
Разве не о чем было призадуматься крестьянскому сыну Илюше? Может, и впрямь подвалило ему счастье? Как заманчиво взять в руки оружие. А одежка! Прямо боярская! Даже сапоги! Да их только и носят бояре, богатые купцы да княжеские дружинники!
Может, и Ладушку к сапогам в придачу дали бы. Да только не знал, не ведал ничего о ней человек со шрамом. Ночное дело темное. Любовь — тайная. Нет, не просила Ладушка своего любимого взять её в жены, в супруги законные. Не уговаривала надеть свиту доброго сукна и шапку красную. Однажды, когда месяц нос упрятал в тучу, вывела потихоньку свойского Илюшиного копя, открыла поруб. «Скорей!» — шепнула. Только шею обвила напоследок руками.
Клялся: «Вернусь!» Клялся: «Женюсь». Клялся: «Всю жизнь любить буду!»
Не вернулся — дорога не туда вела.
Не женился — так судьба, знать, сложилась.
А вот любить — любил. Всю жизнь — одну-единственную свою Ладушку. Ни на девок длиннокосых не глядел. Ни на боярынь лебяжьих внимания не обращал. Молчал, когда товарищи посмеивались. Головой качал, когда сваты наведывались. Однажды в дальнем походе на торге увидел у заморского купца расписной плат, что горел как жар-птица. Купил, не торгуясь. Сунул за пазуху. Ждал, сам не знал чего. И только недавно на Данилкиной свадьбе подарил его своей посаженой дочери Василисе.
* * *
Горели на руках кровавые волдыри. Пухли ноги. По ночам от болотного тумана ломало кости. Прикидывалась лихорадка — двенадцать злых дев, и каждая по-своему мучает человека. Трясет Трясея. Жжёт огнём Огнея. Холодит, как лед, Ледея, глядит, не давая ночью уснуть, Глядея… А когда дойдёт до последней, самой злой — Невеи, то и вовсе не будет жив человек. Все равно врубались в лес, гатили болото, вели за собой дорогу.
Река Смородина была светла на диво. Открылась нежданно после чёрной грязи, после тянучей топи, после темной чащобы. Прозрачно сияла вода меж чистых берегов. Проглядывались на дне камушки — хоть рукой достань. И рыбы играли серебряными хвостами. Журчала приветливо обманная река. Сама мелка, да омуты глубокие. Ледяная. Непокорная. Обозные лошади передохли еще в пути. Телеги покидали. — Теперь сваленные дубы таскали к берегу на себе. В воде от холода сводило судорогой ноги. Но топоры в руках стучали. И когда уже казалось: вот-вот он — конец, светлая Смородина, играючи, сносила настил моста.
Незапамятные времена, «дела давно минувших лет». А вот рассказываю об этой великой по тем временам строительной работе, и невольно просятся такие сегодняшние слова: «Несмотря па трудности, строители выполняли план. Народ не забудет их трудовой подвиг». Впрочем, так оно и было. Новгородский плотник Ждан, как взял в руки топор ещё в Чернигове, так и стучал дятлом, по дремучим Брынским лесам. Даже Годин без спору и ругани лез в ледяную воду.
Вконец измотанные работой и липучей болотной лихорадкой, люди к вечеру валились замертво, засыпали, не дохлебав варева. С едой не бедовали. Сухари, правда, были уже на исходе, но лес снабжал строителей дороги куда щедрей, чем княжеские тиуны. С первых проталин баловал весенними грибами, сладким березовым соком, глухой, не жгучей крапивой-ясноткой на щи. Потом пошли ягоды. Заалели на полянах иемеряными кумачовыми платами. Красные земляные сменились черникой, от которой синели губы, крепило животы, излечивая от брюшной боли. Вдоволь хватало и мяса. Дичь сама бежала на ловца в этик нехоженых лесах. Даже стук топоров и треск поваленных деревьев не пугал ее. И случалось, на только что пробитую просеку выходил олень, стоял-глядел удивленно. И, так и не поняв ничего, падал, сражённый стрелой.
Жалея уставших людей, Илья Муравленин велел выставлять на ночь только костровых, чтоб не наскочили случаем волки или не наломился сдуру бессонный медведь. Больше вроде опасаться было некого. Поначалу встречали иногда бортников-древолазов, промышлявших мед диких пчел, или охотников, бивших зверя, и опять вспоминали Данилку Ловчанина, укатившего с молодой красавицей женой в стольный Киев. Годин завистливо представлял себе, как пирует сейчас удачливый Ловчанин с княжеской дружиной где-нибудь в теремных палатах и знать не знает той беды-лиха, что пришлось хлебнуть им с этой проклятой дорогой.
Порой набредали негаданно средь леса на сельцо в три избы, вокруг которого желтела пашня с ладошку. Жители с опаской встречали чужих людей. И только убедившись, что пришельцы не тати, не разбойники, любопытствовали: кто такие и зачем рубят лес? Слушали молча, задумчиво трясли бородами. Дорога прямоезжая — оно, конечно, дело хорошее. На торг, например, надобно — отчего же не поехать по этой самой дороге — свезти мёд и воск, добытые шкуры, опять же таки купить чего надобно. Все так. Да ведь есть другое: по дороге не только самому поехать можно. Глядишь и к тебе, не спросясь, незваные гости пожалуют. Так вот они, хорошо ли, худо, а живут. Зверя бьют, бортничают. Жилье их притаилось в лесной чащобе — пойди сыщи его. А по прямоезжей дороге небось каждый приедет.
Годин взвивался как конь на дыбы. Уселись грибы под елкой — нас не сыщут. Рады. «А то, что поганые степняки Русь со всех сторон обкладывают — не знаете? Выходит, мы там на заставах будем стоять сторожить, головы класть, а они тут в дреме лесной вековать. Про Чернигов, случаем, не слыхали?» Оказалось, слыхали. Даже в эти глухие края добежала стоустая молва о большой беде, нависшей над старым русским городом, о гибели неминучей, что грозила ему, и о славном богатыре Илье Муравленине, побившем поганых.
«Так и к вам доберутся, — грозил Годин, — похватают в полон. И Муравленин вас спасать не придет. Правду говорю, Илюша?»
Илья объяснял неторопливо: прямоезжая дорога надобна, чтобы можно было в случае нужды войско на помощь подбросить, подвезти оружие или снедь. И опять-таки, что же это будет, если каждый сам по себе станет жить? Русь должна быть единой. Потому-де и повелел Великий князь Владимир вести дорогу через Брынские леса. То ли то, что сидел перед ними не кто иной, как сам Муравленин — широкоплечий, с крепкими работящими руками, с синими правдивыми глазами, — успокаивало недоверчивых лесовиков. То ли и впрямь понимали: человек не гриб. От жизни не спрячешься.
«Раз надо, значит, надо. Стройте, — кивали смерды, — если что — подсобим».
Чем дальше углублялись в Брынские леса, тем реже попадались села, реже встречались охотники и собирающие мёд бортники. На много верст округ не ступала тут нога человечья.
Нападение было по-разбойничьи внезапным.
Кострового сняли стрелой. Он упал лицом на каленые угли, так и не успев охнуть. Подкрались по-звериному тихо. Сверху валились на плечи. Били рогатинами спящих. Годин ли, которому не давали покою завистливые мысли, вскочил первым или мастер новгородский плотник, которого мучила злая дева, ночная бессонная Глядея, услышал шум, поднял тревогу. Громким оглушительным свистом наполнилась дубрава. Казалось, на каждом дубе затаилось по разбойнику. Увидели — Муравленин, схватив палицу, бьётся с напавшими. Кинулись на помощь. Оттеснили.