Не выпуская из правой руки раскаленного прута, он левой крепко пожал руку Мусе и точно со дна бочки пророкотал:
— Игнат Рубцов из «Красного пахаря»! — И добавил: — Может, слыхали? Земляки ведь вроде…
Ладонь у него была жесткая, как подошва.
Не дождавшись ответа, он наклонился к треугольной пирамидке, не без искусства вытесанной из крупного дубового чурбана, и, видимо, продолжая прерванное занятие, стал выжигать на ней надпись. Муся прочла: «Здесь погребен советский гражданин Корецкий М. И., геройски погибший на посту в борьбе за со…» Мужчина продолжал выжигать буквы, пока прут не остыл. Тогда он сунул его в костер, подбросил сушняка и вдруг, улыбнувшись широкой, доброй улыбкой, неведомо откуда появившейся на крупном обветренном лице, спросил:
— Отоспалась, странница? Чай, о мешке своем беспокоишься? Не беспокойся, у меня мешок, ни порошинки не пропадет… Ну, пшено, брысь отсюда! — цыкнул он на внуков, потом, подождав, пока стихнет топот босых ножек, показал на дубовое бревно, от которого был отпилен кусок для обелиска: — Садитесь, товарищи женщины.
И когда они сели, добавил тоном, по которому стало ясно, что он привык и умел командовать:
— Мы с Матреной — члены партии. Садись и докладывай нам все по полной форме.
Муся принялась рассказывать историю скитаний, а Рубцовы слушали и сочувственно кивали головой. Когда девушка честно поведала им о спорах с покойным из-за того, что стоит ли нести сокровище и не лучше ли его зарыть в укромном месте до возвращения Советской Армии, и дальше описала, как, по настоянию ее спутника, шли они, сторонясь людей, через лесные чащи, затрудняя и замедляя тем самым свой путь, Игнат Рубцов, усмехнувшись, перебил:
— Вот и сразу видать, кто из вас когда родился… Что ж, по первому делу он прав. В военное время гайка и та не должна на дороге валяться. А тут такое сокровище! Да за него сейчас столько оружия купить можно! А ты — зарыть… А по второму делу дал промашку старик. Ты права: советского человека и в немецком тылу обходить нельзя. Наш человек в честном деле всегда помощник… Ну, говори, говори, перебил я тебя…
А когда рассказ девушки дошел до того, как, утопая в болоте, Митрофан Ильич сначала привязал к протянутой ему жерди мешок, старый балтиец победно поглядел на собеседницу, будто речь шла о его собственном подвиге:
— Вот оно как у нас! — И обратился к снохе: — Расскажи о нем своим телятницам да дояркам — пусть знают, как социалистическую-то собственность блюсти. — Рубцов задумчиво пошевелил в костре железный прут. — Да, хорош дядька был! Только вот напрасно людей чурался… Это зря. Должно, с царских времен дрожжи еще бродили. Тогда только тот и жил, кто зубы умел скалить. Один человек, красавицы мои, — дерево в поле. Чем оно выше поднялось, тем скорее его ветер повалит. А колхоз — бор. Част бор — любой шквал остановит, любая буря его облетает…
Он встал, вынул из костра зардевшийся на конце прут и принялся оканчивать на грани обелиска слово «социализм». Потом, когда железо опять посинело и из-под него перестал виться острый дымок, Игнат выпрямился и вздохнул:
— Ну что ж, красавица, отдохни тут у нас малость, на молочке отпейся, а там дадим тебе верного напарника — да и в путь. Старику твоему слово дано как можно скорее ценности советской власти доставить.
Муся невольно прижалась к Матрене Никитичне. Как! Неужели опять в этот страшный путь, опять чувствовать себя не человеком, а травимым зверем, спать вполглаза, быть вечно настороже?…
— А может быть, война скоро кончится?
— Нет, конца не видать. Далеко до него. Не настал, видно, еще наш денек, — вздохнул Игнат Рубцов.
— И когда он только наступит? — с тоской проговорила Матрена Никитична. — Как подумаю, что они уже за рекой и еще чьи-то поля топчут, чьи-то дома жгут… Что же мы их пускаем-то, что ж это армия-то делает?… Подумать страшно, сколько земли, сколько людей наших под ним!..
Часто задышав, она закусила губу и отвернулась.
Снова сунув в костер железный прут и задумчиво глядя на то, как перебегают искры по синей окалине нагревающегося металла, Рубцов забасил:
— Был я в прошлом году на Октябрьскую в гостях у шефов наших на паровозоремонтном заводе. Видел, как там в одном цехе из стали здоровенную пружину для паровозных рессор гнули. Добела брусок раскалят и завивают. Если сталь хороша — чем больше пружину гнуть, тем прочнее она, тем больше в ней силы. И такую мощь она в конце-концов набирает, что паровозище — вон он какой, а она его держит. А уж если ей разогнуться дать — все кругом разнесет.
— То пружина… Ты это, папаня, к чему?
— А все к тому: чем больше я о войне думаю, тем больше мне та пружина вспоминается. Вот Наполеон нас жал, гнул, мы сжимались, сжимались, а как разжались, от Наполеона одна вонь пошла. Вот и думка у меня о пружине, чую я в отходе нашем великую хитрость и победу нашу вижу. С боями отходим. Кровью исходит враг… Сжимается, сжимается пружина, а разожмется — и нет гитлерии, и от Гитлера грязных порток не сыщешь. Вон у нас какие люди! — Игнат показал корявым пальцем на незаконченную надпись на обелиске. — Вот погодите… помяните мои слова… разогнется пружина, и полетят фашисты от нас, уж так полетят! Только вопрос — будет ли кому лететь-то? Уцелеет ли кто из них?
— Скорей, скорей бы! — воскликнула Муся.
Слова колхозного коммуниста как-то по-новому осветили для девушки страшные картины: горящий родной город, трупы на дорогах, уничтоженные деревни…
— А может, еще союзники хоть сколько-нибудь подсобят, — сказала Матрена Никитична. — До победы воевать обещали.
— Обещали! Да знаешь ли ты, кто они такие есть, господа чемберлены всякие?… Ага, не знаешь, а я знаю, я с восемнадцатого года помню, какие они мне друзья. — Рубцов хлопнул себя по хромой ноге: — Вот они мне памятку на всю жизнь под Мурманском подарили! Нет уж, сношка, туда не гляди. Рук своих не жалей, вот на что у нас надежда — на руки на наши да на большевистскую партию. Больше никто не спасет: ни бог, ни царь и не герой.
Рубцов набил трубку и закусил ее желтым, крепким зубом. Потом занялся выжиганием и молчал, пока не окончил дела. Тогда он отложил железный прут, раскидал костер и, довольно посмотрев на законченный обелиск, сказал:
— Ну, заболтался я с вами. Прощай, красавица, отдыхай тут да о пути подумывай.
Прихрамывая, он с молодым проворством сбежал по склону на дно оврага и скрылся в кустах. В скоре до нее донесся его рокочущий бас, по интонациям и выражениям угадывалось, что председатель кого-то распекает.
— Опять идти… — с тоской сказала Муся, поглядывая на еще курившуюся дымкой гарь раскиданного костра.
— И когда все это кончится? — отозвалась Матрен? Никитична, аккуратно затаптывая каждую дымящуюся уголинку. — Ведь как жили, как жили!.. А сейчас я как подумаю, что мой, может быть, уже лежит где-нибудь на земле мертвый, солнце его печет, ворон над ним кружит мух с него согнать и глаза ему закрыть некому, — этому Гитлеру горло б зубами перегрызла!
Матрена Никитична почти выкрикнула последние слова. Странно было видеть эту женщину взволнованной. Что-то напоминало в ней сейчас большую плавную реку, которая, переполнившись дождями, вдруг изменила своему спокойному течению, забурлила и вышла из берегов.
«И куда он ушел, фронт? Сколько за ним идти придется?» — думала Муся.
— А то, слышь, иной раз видится мне: сидит он под кусточком раненый, кровь из него хлыщет, губы запеклись, зовет… А кругом люди с фашистами сражаются, не до него, а он все зовет, зовет, и над ним только злые мухи жужжат… Нет, скажи мне сейчас: «Брось все, Матрена, и ступай в сестры» — все бы бросила, детей, хозяйство, и пошла бы… Не своему, так другому какому помогла бы… И еще…
— Мотря!.. Никитична!.. — позвал откуда-то сверху высокий женский голос.
Женщина встрепенулась, вытерла ладонью глаза и стала обычной, точно прошел поток поднятых дождями вод, вошла река в свои берега, и по-прежнему плавно стало ее величавое течение.
— Иду, иду, минуты без меня не можете… Понадоблюсь вам, Муся, — возле коров ищите. А то Володьке или Иришке накажите — они найдут.
Матрена Никитична легко взбежала вверх по дорожке, пробитой меж кустами серого ольшаника, и уже оттуда, из-за гребня откоса, донеслись ее слова, обращенные, по-видимому, к Мусе:
— А он верно говорит, свекор: разогнется пружина… Ох, и разогнется ж!..
9
Пока Игнат Рубцов одному ему ведомыми путями завязывал связь с внешним миром, добывал сведения о положении на фронтах и обдумывал маршрут, жила Муся Волкова в «Коровьем овраге», как прозвали в лагере колхоза «Красный пахарь» свое новое поселение.
Она быстро перезнакомилась со всеми жителями землянок, научилась узнавать знаменитых коров-рекордисток и даже, на удивление всем скотницам, была мирно встречена маститым быком Паном, мрачный характер и задиристые повадки которого были в лагере известны так, что даже собаки обходили, поджав хвост, его огромную, мускулистую, налитую до краев дикой силой тушу. Этот забияка, с виду степенный, благообразный, но всегда исподтишка высматривающий круглым, налитым кровью нервным глазом, по чьей бы это спине пройтись шершавым рогом или нельзя ли хоть кого внезапно прижать крупом к изгороди, — вдруг, на удивление всем скотницам, дружелюбно отнесся к новой обитательнице Коровьего оврага.
Завидев Мусю издали, Пан приветственно ревел во всю мощь своих легких, гремел цепью, тянул через изгородь свою великолепную глупую морду и, как собака, брал у девушки прямо с ладони картофелину или пучок травы, осторожно трогая протянутую ему руку теплыми замшевыми губами.
Колхозный табор, осевший в глуши векового леса, произвел на Мусю поначалу странное впечатление. Удивительно было не то, что в этих нехоженых местах, где столетиями тишина нарушалась только птичьим писком, воем ветра да звериным ревом, жили теперь люди. Поражало Мусю, как быстро обжили они глухой овраг, как ревниво сохраняли здесь, в лесных пущах, свои привычки и дорогие им формы жизни, принесенные с богатой усадьбы, с просторных, хорошо ухоженных полей «Красного пахаря».
Утром, когда весь лес был еще полон розоватых сумерек — и первые солнечные лучи, пробив древесные кроны, как золотые копья пронзали туманную полумглу между деревьями, бригадиры поднимали своих людей. Суетня умывающихся слышалась со дна оврага, где в камнях тихо журчал холодный родник. А на крутом берегу, где уже поднимался серый прямоугольник перевезенного сарая, как дятлы, долбили дерево топоры строительниц. Слышался дробный мелодичный звон. Это у дубового пня, к которому были пристроены тисочки и наковальня, Игнат Рубцов, зажав клещами малиновую железную полосу, ковал какую-то нужную в хозяйстве вещь — ковал лихо, с пристуком, с перебором. Ребятишки, по двое взявшись за ручки, крутили колесо походного горна.
С лужайки возле ручья, где в чугунных котлах варился общий завтрак, тянуло сытным запахом пищи. Подвывали центрифуги сепараторов, громыхали поршни маслобоек. В большой прохладной пещере под елью, где уже прочно поселились запахи молока, Варвара Сайкина, облаченная в белый халат, принимала у доярок пенистый, еще теплый удой. Особенно радовало Мусю, что в деловой, будничной суете лесного лагеря ничто не напоминало о грозной опасности, в окружении которой жили люди. То был крохотный островок советской жизни среди обширной территории, где фашисты пытались установить свои порядки.
Матрена Никитична, посмеиваясь, рассказывала как-то своей новой подружке, что только теперь она по-настоящему узнала всех этих женщин, с которыми вместе прожила столько лет. Люди тут стали рачительней, сплоченней, требовательней к себе. Должно быть, именно то, что здесь они с особой тщательностью соблюдали правила и обычаи колхозной жизни, помогало им переносить тоску по дому и тяготы лесного бытия.
Вскоре Муся перестала всему удивляться и сама втянулась в эту жизнь. Сначала она помогала кому придется, но скоро это ей перестало нравиться. Тем и крепок был созданный Игнатом Рубцовым лагерный уклад, что каждый здесь знал и делал свое дело. Поразмыслив, Муся пришла к председателю, который с помощью старших ребят нагонял у походной кузницы обручи на рассохшуюся колесную втулку, и заявила, что не хочет быть дармоедом и желала бы по мере сил работать на каком-нибудь определенном деле.
Рубцов одобрительно глянул на девушку и, не отрываясь от дела, спросил:
— А что нравится? Приглядись и приставай к любой работе, к какой сердце лежит.
Дело себе Муся уже присмотрела. Ей нравились телята, маленькие, пестрые, веселые, на длинных тонких ногах и, как казалось ей, «все на одно лицо».
— Что ж… — сказал Игнат, критически оглядывая только что окованную и слегка еще дымившуюся втулку. — Что ж, телята — дело ответственное. Передай бабке Прасковье, что председатель определил тебя ей под команду. Богатое, между прочим, дело — телята. Глядишь, пока что трудодней себе на приданое заработаешь. У нас в «Красном пахаре» знаешь какой был трудодень!
10
Так Муся Волкова, умевшая по-настоящему увлекаться любым интересным делом, начала под «командой» опытнейшей телятницы колхоза, бабки Прасковьи Нефедовой, свою новую карьеру.
Быстро научившись различать телят не только по кличкам, но и по характеру, она вскоре умело готовила для них пойло, меняла подстилку, кормила, чистила, даже лечила их. Особенно нравился ей закуток для самых маленьких — «ясли», как называла бабка уютный угол, где еще при своих «мамашах» были размещены телята «овражного отела»: Березка, Сосенка, Елочка, Полянка и Дубок — головастый игривый молодчик, впрочем едва еще державшийся на длинных, разъезжающихся в разные стороны ногах.
Прасковья Нефедова славилась на весь колхоз сварливым нравом. Но девушка быстро разглядела под хмурой личиной вечно всем недовольной ворчуньи добрую, привязчивую и верную душу. Бабка начала с того, что выгнала девушку из телячьих закутов за то, что та явилась в пестром платье — «бычков пугать», а кончила тем, что собственноручно перенесла рюкзак с пожитками «горемычной странницы» в свою землянку, вырытую возле телятника, и уступила девушке нары, устроив себе постель на полу.
Муся с радостью переехала на жительство к своей начальнице. Ей тягостно было стеснять Матрену Никитичну с ее тремя ребятишками. Телятница напоминала девушке ее собственную хроменькую бабушку, беззаветно любившую и баловавшую внуков. Прасковье же новая сожительница помогала переносить одиночество. К тому же у бабки была одна, известная всему колхозу, необоримая страсть — она любила поговорить, и ей нужен был слушатель.
Впрочем, этот бабкин недостаток не очень угнетал девушку. Бывалая старуха рассказывала интересно, образно и никогда не повторялась. Когда же речь касалась излюбленных ее «телячьих» тем, бабка становилась прямо поэтом, и Муся не уставая слушала всяческие наставления по уходу за маленькими питомцами.
По бабкиным рассказам выходило, что каждый теленок на свой манер и требует соответственного обращения. Старуха без устали тараторила: о веселых шалостях игривой Полянки; о капризах балованой Елочки, которая никогда без фокусов за еду не примется и которой для аппетита перед кормежкой надо шейку пощекотать; о прожорливости простушки Сосенки, не удавшейся почему-то породой «ни в мать, ни в отца» и норовившей бесцеремонно оттереть своих соседей от вкусного пойла; о подлом характере маленького Дубка, в сонных глазах которого, сверкавших, как два озерца, среди бархатистой шерсти, бабка склонна была видеть притворную меланхолию и ехидство необычайное.
Старуха всерьез, должно быть, считала, что работа ее в телятнике — самое ответственное дело на земле. Когда в ходе лагерной жизни случалось какое-нибудь «ущемление телячьих интересов», бабка вытирала руки о фартук, потуже завязывала под подбородком платок и отважно шла сражаться с Матреной Никитичной и самим Игнатом Рубцовым, которого, впрочем, втайне побаивалась. Более горячо, чем о собственных удобствах, мечтала она о каких-то особых стойлочках и кормушках, какие видела в прошлом году на сельскохозяйственной выставке.