Золото ( издание 1968 г.) - Полевой Борис Николаевич 37 стр.


— …Думал — так, трясогузка, а вы вон какая! — настойчиво продолжал Мирко. — Дал, дал тогда промашку Черный, милая барышня!

— Я не барышня… и не вертите головой! — сердито перебила девушка.

— Эго у нас в таборе так говорили: «милая барышня». Я ведь цыган, в таборе родился. Мы, может, тысячи лет по миру таскались — ни границ, ни крыши. А потом рассыпался наш табор. Зачем кочевать, когда никто не гонит!.. Я вот на паровозника выучился, помощником ездил, тоже кочевая профессия: сегодня здесь, завтра там… Много вашего брата, милая барышня, повидал, а такую, как вы, сестреночка, первую встретил. Зазнобили вы мое сердце…

Мирко перешел на шепот. Горячее дыхание его обжигало щеку девушки. Дышал он тяжело, с хрипотцой, и это было особенно слышно, оттого что в землянке наступила почему-то необыкновенная, тяжелая тишина. Лишь звучно трещал под лезвием жесткий волос.

— Может, думаете, о золоте говорю? Золото что? Я б и сам его так вот, как вы, понес, — продолжал Черный. — Золото это вашего мизинчика, сестреночка, не стоит… Я вас теперь даже во сне вижу. И знаете, как я вас вижу?

— Ой!.. Ну вот и порезала… Болтаете под руку глупости всякие! — воскликнула Муся. Она выпрямилась, серые глаза ее сузились и потемнели. — Еще слово, и я уйду… — Чувствуя, что все раненые слушают этот разговор, девушка постаралась смягчить свой гнев шуткой: — Вот и будете лежать недобритый, с половиной бороды…

И сразу веселым, добродушным гомоном наполнилась просторная землянка:

— Ай да сестричка!

— Не выйдет, цыган, семафор закрыт!

— Таких звонарей на любом полустанке сколько хочешь. Пучок — пятачок цена… Нужен он ей…

Мирко смахнул полотенцем мыльную пену, отвернулся к стене и, не дав себя добрить, так и пролежал до вечера.

С тех пор Муся стала бояться Черного. Перевязывая ему раны, она старалась глядеть в сторону, избегала разговаривать с ним. Но глаза-угли молча преследовали ее. Даже отвернувшись, она все время чувствовала на себе их взгляд.

18

Иногда под вечер в госпитальную землянку заглядывал Николай. Он делал вид, что ходит проведать свою соседку Юлочку. Взяв девочку на руки, он выходил с нею наружу. Но Муся знала, к кому он приходит, и, найдя удобный повод, сама выскальзывала наверх.

Втроем, держа между собой за ручки девочку, шагавшую посередине, они бродили по лесной опушке, недалеко от госпитальных землянок. Бродили чаще всего молча или изредка обмениваясь незначительными замечаниями. Но иногда, преодолев застенчивость, Николай начинал рассказывать о боевых новостях, о взрыве железнодорожного виадука или о крушении двух встречных воинских поездов, устроенном Власом Карповым, о партизанском суде над предателем в большом селе или о том, как была брошена противотанковая граната в солдатский бар, разместившийся в Доме пионеров на Узловой.

Рассказывая об отличившихся партизанах, Николай оживлялся, но как только Муся пыталась перевести разговор на его собственные дела, которые ее очень интересовали, он сразу замолкал. О себе он говорить не любил, да и считал, что хвалиться ему нечем.

Теперь он руководил строительством партизанского аэродрома, который, по приказу Рудакова, спешно сооружался на продолговатой сухой луговине, вклинившейся в торфяные болота. И хотя партизан знал, какое важное это дело, ему было совестно, что в страдные боевые дни, когда все его товарищи, даже иной раз ездовые и старики-связные, сражались с захватчиками, он занимается выкорчевкой пней, засыпкой ям, уничтожением кочек.

Николай жил теперь в состоянии постоянной раздвоенности. Он сознавал, как важно скорее принять самолет для эвакуации ценностей и вывозки раненых по чернотропу, пока нет снега, на котором станет заметным каждый след, и всеми силами старался ускорить строительство. Договорившись через разведчиков с верными людьми окрестных селений, он посылал туда вооруженных партизан. Партизаны, постреляв вверх, с шумом, с угрозами обходили избы, а затем целые деревни, якобы под конвоем, с подводами, с лопатами, с топорами уходили на работы. Трудились колхозники с охотой, старательно и добросовестно. Видимость же насильственного угона создавалась для гестаповских осведомителей, чтобы избавить работающих от фашистской мести.

Работы подвигались быстро. Не щедрый обычно на похвалы, Рудаков не раз благодарил Николая за хорошую организацию дела. Но все это не доставляло радости молодому партизану. Ведь он сам, своей волей ускорял отлет Муси. Об этом он старался не думать, но думал даже во сне. Николай понимал, что влюбился, влюбился первый раз в жизни. И это новое, необыкновенное чувство, нагрянувшее на него так внезапно, не только радовало, но и беспокоило его. Он не думал об этом своем чувстве, не копался в нем. Просто образ стройной сероглазой девушки, гибкой, неуступчивой, смелой, ничего на свете не боявшейся, кроме разве лягушек, и умевшей так легко ступать по земле, все время жил в нем.

Весь день занятый своими хлопотами на строительстве посадочной площадки, усталый, охрипший от криков, он представлял себе; как вечером подойдет к госпитальной землянке, как Муся поднимется к нему, что он ей скажет, над чем пошутит, о чем сострит, как бойко и умно поведет он с ней разговор. В этих бесконечных обдумываниях будущей встречи как-то сама собой растворялась усталость, черпались силы, терпение. И, ах, какой бойкий, веселый, речистый, находчивый бывал партизан в этих своих мечтаниях!

Но вот наставал желанный час, слышались легкие шаги, Муся точно выпархивала из ходка землянки, ведя за собой Юлочку. Она улыбалась закату и чистому, влажному вечернему воздуху, тишине. Она срывала косынку, встряхивала головой, и освобожденные кудри ее рассыпались свободными естественными кольцами. Она смело подходила к Николаю, протягивала ему руку:

— Ну, здравствуй…

Юлочка тоже тянула ему свою ручонку и с той же задорной, насмешливой интонацией говорила:

— Ну, здравствуй…

Он молча, с величайшей серьезностью по очереди жал им руки. Все заранее обдуманные слова, шутки, остроты — все его заготовленное красноречие разом разлеталось.

И они втроем начинали молча расхаживать по дорожкам, слушая настороженную тишину засыпающего лагеря. Но и в самом молчании этом была радость. Он готов был до утра ходить вот так, лишь изредка косясь украдкой на тонкий задорный девичий профиль. И ему начинало казаться невероятным, что вот скоро, на днях она может навсегда улететь отсюда…

Стояла необычная для этого времени года сушь. По вечерам в лесу бывало так тихо, что деревья казались призрачными. Быстро темнело, становилось прохладно, но Николаю и Мусе не хотелось расходиться. Они закутывали девочку, начинавшую дремать, в ватник, брали ее на руки и носили по очереди, теперь уже совсем молча и лишь изредка посматривая друг на друга. Когда становилось совсем темно и по всему простору глубокого неба пробрызгивали россыпи дрожащих, точно живых звезд, Николай вздыхал, доставал откуда-нибудь из-под куста заблаговременно спрятанный туда кулек с брусникой или крепкой, хрустящей на зубах клюквой, молча отдавал Мусе и исчезал, словно таял в густой тьме.

Девушка возвращалась в землянку, где жила с Анной Михеевной, укладывала девочку в кроватку, сделанную в разрезанной пополам корзине — футляре от крупнокалиберной бомбы, а потом шла в госпитальную землянку и, разделив ягоды на ровные кучки по количеству раненых, распределяла их по справедливому солдатскому способу: «Кому? Кому?»

19

В день, когда Муся готовилась вместе с другими партизанами из новичков принимать присягу и потому была с утра радостно взволнована, при дележке ягод произошло событие, омрачившее светлое настроение девушки. Мирко Черный, обидчиво сверкнув глазами, оттолкнул руку с причитавшейся ему долей ягод. Брусника красным градом посыпалась на пол. На мгновение наступила тишина, потом двое раненых сорвались с коек, бросились к обидчику:

— Ты что ж делаешь, олух царя небесного?

— Тебе сестрица уважение оказывает, угощает, а ты…

— Не надо мне ее уважения, пусть сама ест! Вы знаете, откуда у нее ягоды? — Черный сел на койке. Обычно бескровное, лицо его сейчас пылало неровным ярким румянцем, ноздри тонкого носа вздрагивали. — Спросите, откуда у нее ягоды? Пусть скажет.

Почувствовав, что взгляды всех присутствующих обращены к ней, девушка вдруг закрыла лицо руками и выбежала из землянки. Она прислонилась щекой к стволу сосны и замерла, мучительно думая: «За что он меня? Как он смеет? А все они? Ведь я так их всех люблю…»

Прохлада осенней ночи понемногу успокоила ее.

Снизу, из-за брезентового полога, глухо доносились возбужденные голоса; постепенно в землянке стало стихать. Потом появился дядя Осип. Он подошел к Мусе, все еще стоявшей у дерева, откашлялся, помолчал.

— Уж вы, сестричка, того, оставьте без внимания… Раненый — он как дите малое, с него полного спросу нет… — Старик опять покашлял. — В палату вас народ просит. Этот черт бешеный прощенья просить будет.

— Ну что вы! Ступайте-ка на кровать — роса, вам вредно, — вяло отозвалась девушка.

— Нет уж, один не пойду. Народ вас просит, сестрица, вся палата… — стоял на своем старик.

Девушка сошла в землянку. Тишина не была тяжелой, как давеча, а какой-то разряженной, благостной, какая бывает в лесу после грозы. Раненые, приподнявшиеся на койках, строго смотрели на Черного. Он лежал вытянувшись. Побледневшее лицо его неясно серело на белой наволочке. Медленно, казалось с трудом, он повернулся к Мусе.

— Простите, сестричка, нервы, — глухо выговорил он чужим, холодным голосом. Потом, словно преодолев в себе что-то, приподнялся на локте и уже теплее пояснил: — Раны проклятые словно песок в буксе, вот и скрипишь. Вы, сестричка, худое что про меня не думайте — я человек женатый. У меня жена Зина — красавица, все время ее в голове держу. А это… так, тормоза отказали, понес под гору.

Раненые молчали, видимо одобряя форму извинения. Только Кунц с удивлением смотрел на Черного, на Мусю, на остальных. Все это, похоже, поражало немца.

Девушка успокоилась и, спохватившись, заторопилась к «сигналу», где партизанам-новичкам предстояло, принимать присягу. И все же радостное чувство, с которым она ждала этого часа, было омрачено происшествием в госпитале.

У «сигнала» горел большой костер. Присягавшие стояли тремя ровными шеренгами. Муся оказалась крайней на левом фланге. Напротив были выстроены все находившиеся в лагере «ветераны». Свет раздуваемого ветром пламени изредка выхватывал из мрака ночи чье-нибудь задумчивое лицо, руку, лежавшую на прикладе автомата, ствол винтовки.

Рудаков подошел к костру, скомандовал «смирно» и, достав из нагрудного кармана листок бумаги, стал читать торжественные слова партизанской присяги, и все партизаны-новички в один голос повторяли за ним фразу за фразой.

— «Я, гражданин великого Советского Союза, верный сын героического советского народа, клянусь, что не выпущу из рук оружия, пока последний фашистский гад на нашей земле не будет уничтожен…» — читал Рудаков.

— «… будет уничтожен»! — дружно выкрикнули конец фразы молодые голоса.

«…ожен, ожен, ожен…» — откликнулось эхо из глубины леса.

Налетел ветер. Взвихрившееся пламя осветило торжественные лица, горящие глаза.

Понемногу все, что огорчало и беспокоило девушку, ушло. Суровая сила простых слов клятвы захватила все ее существо. Рудаков читал их по бумажке. Порой он даже наклонялся к костру, чтобы лучше рассмотреть текст, но девушке казалось, что слова эти рождаются сейчас в глубине ее души, и, чувствуя, как волнение распирает ей грудь, она вдохновенно выговаривала за командиром:

— «Я клянусь всеми силами помогать Красной Армии уничтожать бешеных гитлеровских псов. Я клянусь, что скорее умру в жестоком бою с врагом, чем отдам себя, свою семью и весь советский народ в рабство кровавому фашизму…»

Сердце сильно билось, холодок возбуждения бежал по спине. Вся вытянувшись, девушка восторженно чеканила вместе со всеми:

— «Если же по своей слабости, трусости или злой воле я нарушу эту присягу и предам интересы народа, пусть я умру позорной смертью от руки своих товарищей. Кровь за кровь и смерть за смерть!»

Эти последние слова Муся выкрикнула во весь голос. Она так взволновалась, что когда расписывалась под присягой, поставила свою фамилию совсем не там, где было нужно.

Командир поздравил принявших присягу, каждому пожав руку своей маленькой, очень сильной рукой.

Партизаны остались у костра. Муся очень любила эти вечерние часы у огня, когда свободные от дел партизаны пели советские песни, точно возвращавшие их за линию фронта, к родным и милым. Но сегодня она не могла петь.

Она ушла от людей и неторопливо направилась вдоль «улицы» землянок к партизанскому госпиталю. Сзади послышались частые шаги.

— Товарищ Волкова… — робко окликнул ее мальчишеский голос.

Девушка остановилась. Так официально к ней здесь еще никто не обращался. Даже ее начальница, Анна Михеевна, вряд ли помнила ее фамилию.

Из тьмы вынырнул маленький партизан Толя, тот самый худой чернявый подросток, который тогда, в дремучем лесу, вел колонну ремесленников. Уже здесь, в лагере, Муся подружилась с ним и узнала, что это действительно они, эти маленькие, стойкие ребята, переходили тогда реку по тайному броду за несколько недель до них с Матреной Никитичной. Сейчас большинство ребят осели здесь, в отряде Рудакова, и старшие из них вместе с Мусей принимали сегодня присягу.

Толя протягивал девушке что-то небольшое, тяжелое. Муся разглядела офицерский револьвер системы «Вальтер».

— Вам! Вы теперь партизанка. Эх, елки-палки, мировая штука! Сам с фашистского майора снял. Мне за него ребята немецкий автомат, губную гармошка и зажигалку сулили — я не отдал. А для вас не жалко. Носите!

— Спасибо, Елочка!

Растроганная Муся хотела было пожать маленькому партизану руку, но тот уже исчез в темноте так же внезапно, как и появился.

Чувствуя, что сегодня ей не уснуть, не поделившись с кем-нибудь избытком радости, девушка нерешительно свернула к госпитальной землянке — может быть, кто-нибудь из раненых еще не спит.

И действительно, из-за брезентового полога глухо доносились голоса. В палате о чем-то горячо спорили; крепкие словечки, уснащавшие беседу, остановили Мусю на пороге.

— …А я не посмотрю, что тут Рудольф Иваныч, я правду прятать не привык! Я прямо скажу: вредные вы, немцы, — звучал густой, с сипотцой голос дяди Осипа. — Твоя нация, товарищ Рудольф Иваныч, она вроде медведя. Как где пчелы меда в свой улей натаскают, так он тут как тут — бац по улью лапой. Все, подлец, разрушит, растопчет, чтобы мед чужой слопать. Что, скажешь — не так?

— Я ничего не скажу, я не могу представить возражений, — ответил немец, четко и старательно выговаривая русские слова.

— Молчишь? Отучил вас Гитлер правду вслух говорить? Языки себе пообкусали? — послышался раздраженный голос Черного. — Ты сейчас кто, Рудольф? Партизан? Партизан. Фашистов вместе с нами бьешь? Бьешь. У одного пулемета со мной кровь пролил? Пролил. Стало быть, ты здесь равноправное слово имеешь, как мы все. Чего ж молчишь? Говори!

Муся тихо стояла у порога землянки. Товарищеское, даже дружеское отношение партизан к немцу-перебежчику Купцу всегда удивляло, а поначалу даже и коробило ее. Когда-то, в годы первой пятилетки, Кунц работал на советских заводах и сносно научился русскому языку. Переходя к партизанам, он в доказательство своей искренности притащил с собой оглушенного и связанного эсэсовского офицера. В отряде он добросовестно обучал партизан владеть трофейным оружием, храбро сражался против своих соплеменников. Обо всем этом Муся знала. И все же в присутствии этого человека девушка невольно настораживалась, замыкалась. А раненые партизаны — люди, больше ее потерпевшие от оккупантов, лишенные дома, семьи, привычной, родной работы, величали Купца на русский манер «Рудольф Иваныч», делились с ним табачком, добродушно подтрунивали над ним и, что особенно удивляло девушку, ничем не выделяли его из своей среды.

Назад Дальше