Не в том ли и заключается хитрость фашистов, оставивших выход из огненного кольца?
А небо угрожающе прозрачно, барометр в командирской палатке сегодня утром предсказывал «сушь». Да, нужно выступать, выступать немедленно, двигаться как можно быстрее. Нужно скрыться в болотах, пока каратели не убедились, что в лесу не осталось ничего, кроме разрушенных землянок.
А тут еще новое осложнение. Прибежал расстроенный начхоз и доложил, что ему, при всех стараниях, не удалось погрузить на подводы часть боеприпасов, присланных Большой землей.
— Фуры?
— Сбросили все лишнее. Сам глядел. Даже Анна Михеевна хочет идти пешком.
— Вьючить верховых коней.
— Товарищ Рудаков, где ж кони? Их всего пять вместе с вашим. Разве поднимут? А мины — во! — Начхоз поднял вверх толстый палец, перепачканный в ружейной смазке. — Душа рыдает — такое сокровище оставлять!
— А что вы предлагаете?
Начхоз только развел руками.
Рудаков ожесточенно перечеркнул все, что с таким старанием нарисовал прутом на земле. Как не хватало им все это время оружия! Чинили трофейную рухлядь, добытую в бою. Подрывались на самодельных минах. А сколько смело задуманных диверсий прошло впустую из-за того, что эти самоделки в нужный момент не взрывались! Недостаток оружия и боеприпасов мешал отряду расти. И вот теперь, когда Большая земля так щедро снабдила его всем этим, оказывается — немалую часть полученного надо бросить!
— Давай ко мне коммунистов и комсомольцев! — скомандовал Рудаков адъютанту.
Он еще не решил, о чем будет говорить. Просто, по старой привычке, он в трудную минуту обращался к большевикам. Они собрались быстро, как будто сами уже ждали этого приглашения. Все они были при оружии, с вещевыми мешками. Рудаков показал им на еще не початые ящики, с которых начхоз и ремесленники срывали крышки. Под желтой жесткой вощанкой, точно коробки дорогих конфет, были рядами уложены хорошо упакованные магнитные мины, аккуратные кирпичики толовых шашек, коробки автоматных патронов.
— Вот это на подводах не разместилось, везти не на чем. Как, товарищи, быть? — спросил Рудаков.
Партизаны молчали. Каждый имел при себе, кроме оружия и патронов, еще и узелок с одеждой или скатку да мешок со сменой белья, с запасцем хлеба, с разными личными вещичками, такими дорогими и необходимыми в бесприютной, походной жизни. Карманы у многих топорщились от гранат, а минеры, народ пожилой и хозяйственный, сверх того были нагружены взрывчаткой, которую они несли в мешках наперевес.
Все знали: поход предстоит тяжелый. Оставляя лагерь, старались захватить все, что возможно. И Рудаков понимал: нельзя требовать от людей нести больше того, что они уже несут.
Начхоз умоляюще смотрел на партизан. В колонне утром рассказывали, что этот толстый, румяный мужчина с пышной бородой плакал, как маленький, когда Карпов прилаживал фугасы под устои его базового склада, построенного еще в до эвакуационные времена. Бородач уже спешился, навьючил ящиками своего коня и успел набить военным добром и свой собственный вещевой мешок. Это было все, что он мог сделать.
— Так как же, товарищи? Как же? — растерянно бормотал начхоз, с надеждой поворачивая взгляд то к одному, то к другому.
— Что ж, взрывать будем? — спросил Рудаков.
Начхоз метнулся к ящикам, точно хотел прикрыть их своим телом.
Тогда из ряда задумчиво переминавшихся с ноги на ногу людей вышел Кузьмич. Он положил к ногам автомат, сорвал с себя аккуратный брезентовый «сидор» и, взяв его за углы, вытряхнул на траву все его содержимое.
— Раз пошла такая пьянка, режь последний огурец!
И, должно быть для того, чтобы пресечь раздумья и колебания, он расшвырял ногами какие-то сверточки, вещички, завернутое в бумагу белье. Только толстый мешочек с махоркой он пощадил и, подняв, бережно запихал в карман.
— Я девица красивая, меня и без приданого замуж возьмут, — подмигнул Кузьмич своим зеленым глазом и протянул начхозу пустой мешок: — А ну, политическая экономия, клади сюда свои конфеты!
И сразу точно прорвало людей. Со смехом, с шутками, будто совершая что-то веселое, они принялись опустошать свои вещевые мешки. На земле валялись полотенца, зеркальца, котелки, запасные ботинки, скатки байковых одеял, сапожный инструмент, даже книжки, которых в отряде было так мало, что они делились порой на несколько частей, чтобы больше людей могло их читать одновременно.
А вместо всего этого начхоз, задыхаясь от усердия, накладывал в опустевшие мешки магнитные мины, коробки с патронами, запасные диски, картонки с толом.
Заметив, что коммунисты и комсомольцы что-то делают возле ящиков, прибывших с Большой земли, остальные партизаны подходили поближе. Понаблюдав за происходящим, поколебавшись, они вскоре поддавались общему порыву и тоже начинали освобождать свои вещевые мешки.
— Не жалей, товарищи! Фашиста прогоним, вернется советская власть — все будет! — ликовал Кузьмич, поправляя на плече потяжелевший груз. — А без советской власти не надо нам ничего, и жизни самой не надо! — И подмигивал Рудакову: — Как, хозяин, не плохое я внес рационализаторское предложение? А? Кузьмин, он хоть и об одном глазу, однако видит повострее некоторых, что полным комплектом глядят.
Между тем Муся и Николай уже откопали заветный мешок и присоединились к партизанам, хлопотавшим у ящиков.
В ворох валявшихся на земле вещей полетели и заветное пестрое платье и лаковые туфли-лодочки. Из всего своего личного добра Муся оставила только расческу — память заботливого Митрофана Ильича.
— Во! Видал-миндал, все и разобрали! — шумел Кузьмич. — Ух, фашистам-утильщикам пожива будет! Доползут сюда, подумают — в рай попали: все под ногами лежит — собирай, как ягоды.
Рудаков рассеянно слушал болтовню старика и улыбался. «Да, предстоят серьезные, может быть страшные испытания. Но пусть даже загорится болото, пусть фашисты зажгут все вокруг — эти люди не дрогнут, не пропадут. Такие прорвутся, выйдут, победят!»
…Через полчаса отряд снова двинулся на север. На месте его стоянки остались только доски от ящиков, густо провазелиненная упаковочная бумага да кучи партизанского добра, разбросанные меж кустов. Горький дым уже обволакивал все вокруг. Солнце тонуло в бурых густых облаках. Над болотом стояли душные сумерки.
Идя пешком в авангарде колонны, покашливая, поминутно протирая слезящиеся глаза, Рудаков благословлял в душе этот дым, прикрывавший отход отряда. И одна мысль неумолчно, как часовой маятник, стучала в его мозгу: «Скорее, скорее, скорее!»
28
Муся и без того была уже достаточно нагружена: мешок с ценностями весил немало. Но, увидев, что даже старенькая Анна Михеевна, надев очки, озабоченно накладывает в свой чемоданчик коробки автоматных патронов, девушка тоже не сдержалась и, выбросив все свои последние вещи, положила поверх ценностей две компактные, но очень тяжелые коробки. И вот теперь она еле шла позади госпитальной фуры, сгибаясь под тяжестью непосильного груза.
Кровь толчками билась в висках. В ушах шумело, будто к ним приставили по большой раковине. Ослабевшие ноги подкашивались, и все труднее становилось отрывать их от земли.
Несколько раз Анна Михеевна предлагала ей сесть на подводу или хотя бы освободиться от своего мешка. Но Муся только отрицательно качала головой. Ведь и другие несли не меньше.
Она скорее упадет на этот сухой, истоптанный мох, чем воспользуется возможностью незаметно освободиться от добровольно взятого груза. Даже сама мысль об этом приводила ее в негодование.
Солнце, скрытое в дыму, продолжало все же нещадно сушить землю. Головной отряд поднимал такую густую пыль, что ничего не было видно. Южный ветер, резко дувший в спины спутникам, смешивал эту пыль с дымом.
Воздух как бы густел. Дышать становилось все труднее. А передние, которых возглавлял, как говорили, сам Рудаков, все убыстряли шаг.
Иногда Мусе казалось, что она теряет сознание. Это было страшнее всего. Конечно, не затопчут, поднимут и груз, наверное, понесут. Но как же тогда она, комсомолка, будет смотреть в глаза товарищам? Нет, нет, она не может ни отстать, ни упасть! Чтобы отогнать от себя предательскую слабость, заставить себя забыть про острую боль в, пояснице, в коленях, Муся начинала что-то напевать. Это средство, столько раз помогавшее ей еще в походе с Митрофаном Ильичом, теперь не действовало. Когда перед глазами начинали вдруг роиться сверкающие круги и тошнота подступала к горлу, а земля точно уходила из-под ног, девушка крепко закусывала губу, и острая боль отгоняла обморок.
Перед Мусей, покачиваясь, как лодка, плыла в волнах пыли последняя госпитальная фура. На ней, вцепившись руками в деревянные борта, лежали пожилой партизан Бахарев, Мирно Черный и Кунц, которого, по требованию Черного, перенесли на их подводу. Каждый резкий толчок причинял им страдания. Немец, лежавший без памяти, скрежетал зубами и тоскливо постанывал. Должно быть, для того чтобы не слышать этих стонов и скрыть свою собетвенную боль, партизаны бесконечно тянули старинную песню со странным припевом «веселый разговор».
потихоньку заводил Черный.
Мусе все время казалось, что глубоко запавшие глаза Черного неотрывно следят за нею. Последнее слово Мирко растягивал, и Бахарев, мучившийся в тифу, распаренный, потный, точно только что из бани, тихо и хрипловато подхватывал:
В густом буром месиве дыма и пыли раздавались два голоса:
Затем оба голоса, то сливаясь, то обгоняя друг друга, грустно пели:
Песня эта, неторопливая и вовсе не грустная, а, скорее, даже озорноватая, отлетев недалеко, сразу гасла в плотном, душном воздухе, но тотчас же возникала вновь.
Девушка слушала бесконечно повторявшиеся куплеты и, стараясь не обращать внимания на взгляды Черного, думала об этих людях, умевших самоотверженно воевать и мужественно переносить страдания. Думала, и ей становилось стыдно оттого, что в голову, помимо воли, снова и снова лезла коварная мысль, что не будет большой беды, если она возьмет да и сложит свой груз на подводу.
«Нет, не сложу, — отгоняла она, как назойливого комара, эту упрямую мысль. — Ни за что не сложу… Пусть это будет маленьким испытанием, настоящая ли я партизанка, заслуживаю ли я этого звания!»
Ноги ее, точно магнитом, прихватывало к земле. Стоило напряжения отдирать и переставлять их. Плечи и поясница ныли. Все чаще и чаще подступала к горлу тошнота, и теперь уже целые рои радужных кругов мелькали перед глазами.
Девушка вцепилась в грядку фуры и сердито приказала себе: «Иди, не падай, не падай!» И тут произошло чудо: мешок за плечами точно потерял часть своего веса. Что это? Радужные круги исчезли. Все впереди стало на место: и фура, и лошадь, и фигуры партизан, неясные в облаке пыли.
Муся оглянулась. Рядом, чуть позади, стараясь приноровиться к ее маленьким шагам, шел Николай. Весь он был точно охрой покрыт. Только глаза оставались по-прежнему ясными и поражали своей удивительной голубизной да ряды ровных крупных зубов прохладно белели за приоткрытыми потрескавшимися губами. Он нес наперевес через плечо два ящика с боеприпасами. Они были небольшие, но, по-видимому, очень тяжелые: веревка так глубоко вдавилась в свернутую куртку у него на плече, что, казалось, перерезала ее надвое. Мокрая майка плотно облепляла его могучий торс, на котором играл каждый мускул. Пот ручейками сбегал с лица, оставляя извилистые следы.
Николай молча снимал мешок с плеч Муси. Она отрицательно покачала головой и отвела его руку.
«Милый, хороший! — подумала она. — Сам несет за троих и еще помогать хочет!» Говорить не было сил, но она не выпустила его горячую ладонь, и прикосновение рук было красноречивее слов.
Где-то высоко в небе гудел самолет. Из-за дыма и пыли его нельзя было рассмотреть, но по «голосу» партизаны угадали, что над ними, где-то очень высоко, висит тот самый вражеский двухфюзеляжный разведчик, который на фронте называли «старшиной воздуха», «рамой», а в партизанских краях — «очками» или «фрицем с оглоблями». Иногда он словно застывал в воздухе и ныл над головой, как комар. Обычно этих самолетов побаивались. Они имели скверное обыкновение во время разведок развлекаться метанием мелких бомб на скопления людей. Но здесь на него никто не обращал внимания.
Люди шли, шатаясь под непосильным грузом, спотыкаясь, падая. Шли, шли, шли, с удовольствием, как маленькую победу, отмечая каждый новый сделанный шаг.
Идя рядом с Мусей и украдкой поддерживая снизу ее мешок, Николай раздумывал над тем, что происходило, «Фриц с оглоблями» висит над их головой. В самый разгар наступления на фронте, о котором столько трещало в последние дни берлинское радио, противник принужден бросать против них, горсти советских людей, действующих в глубоком тылу, войска, артиллерию. Значит, задача партизан выполнена, и, даже отступая, они отрывают от фронта, отвлекая на себя, хоть немножко, хоть самую малость вражеских сил. Пусть база взорвана, а партизанам приходится в этой духоте тащиться без дороги вглубь пересохших болот, навстречу новым, неизвестным бедам и испытаниям, — ничего, ничего! Они продолжают воевать!
— Разве мало таких, как мы? — неожиданно для себя, сказал вслух Николай.
Муся удивленно взглянула на него и поняла: «Он думает о том же, о чем я». Она легонько пожала его руку.
— Муся, это мерзко, конечно, но я не могу побороть в себе не подленькую радость оттого, что ты не улетела, что ты здесь, рядом.
Девушка облизнула пыльные, сухие губы и еле заметно улыбнулась.
— Ты знаешь, о чем я сейчас думала? — прошептала она. — Я мечтаю, что вдруг вот тут, среди болота, возьмет да и появится перед нами нарзанная будка, какая была у нас в городе на площади перед конторой банка. Мы в перерыв все бегали туда ситро пить… И в будке сколько хочешь зеленых бутылочек, в которых со дна поднимаются прозрачные пузырьки… Ух, здорово!
Ничего не сказав, Николай пожал ей руку и исчез в пыли. Муся снова взялась за борт фуры.
Раненые все еще тянули без слов знакомый мотив, который теперь звучал уже грустно. Огненные разноцветные круги снова поплыли перед глазами девушки. Она пошатнулась, уцепилась за фуру обеими руками. «Только бы не упасть! Тогда уже не будет сил подняться». Выждав такт, она вздохнула поглубже и, стараясь отогнать от себя оцепеняющее забытье, тихо запела:
Последнюю ноту она растянула, и голос долго звенел в пыльной духоте.
Черный присел на фуре. Улыбнувшись Мусе, он поддержал песню, и они вместе согласно закончили:
Веселый разговор…
Анна Михеевна, дремавшая среди узлов, очнулась и удивленно посмотрела на раненого.
— Эх, сестреночка, хоть песню вместе споем… — начал было Черный.
Но Муся уже запела второй куплет.
Приподнялся на локте Бахарев. Должно быть, бессознательно подчиняясь зовущей силе девичьего голоса, он хрипло подтянул.
Немец перестал стонать и удивленно, даже со страхом смотрел перед собой, стараясь, должно быть, понять, действительно ли поют его немощные соседи по фуре и эта девушка, сгибающаяся под непосильной ношей, или это чудится ему в бреду.
Заводя третий куплет, Муся услышала, что поддерживают ее не только с фуры.
Ну да, колонна подхватила песню. Разрастаясь, ширясь, она уносилась все дальше и дальше, уходила в густую мглу. Как магнит железные опилки, стягивала песня людей туда, где звенел голос запевалы. Колонна уплотнялась. Задние подтягивались. Подле госпитальной фуры сбивалась толпа, неясно темневшая во мгле.
Песня точно свежим ветром овевала усталые лица, будто ключевой водой смачивала пересохшие рты. Люди поправляли на плечах ящики, мешки, части разобранных пулеметов. И казалось, что груз полегчал, меньше болит натруженная спина и уже не такой душной сушью дышит болото.