Собака и Священный цветок - Жорж Санд 2 стр.


Единственное, в чем я могу упрекнуть себя за время своего собачьего существования, это в недружелюбном отношении к моим собратьям. Предчувствовал ли я, что скоро переменю род существования, или же боялся задержать свое повышение в чине и потому ненавидел собачьи недостатки и пороки — не знаю. Может быть, я опасался слишком особачиться в их обществе и относился к ним с гордым презрением, так как они в умственном и нравственном отношении стояли ниже меня. Всю жизнь я не давал им спуску, и люди говорили, что я ужасно жесток со своими ближними. Однако в свое извинение я должен сказать, что никогда не обижал слабых и маленьких. Зато на больших и сильных псов я набрасывался с яростью. Я возвращался домой покусанный и израненный, но, едва оправившись, опять принимался за свои преследования. Так я обращался со всеми, кто мне не был представлен. Если какой-нибудь друг дома привозил свою собаку, то хозяева обращались ко мне с серьезной речью, в которой приглашали держать себя вежливо и соблюдать законы гостеприимства. Мне называли имя собаки и приближали ее морду к моей. Таким образом меня успокаивали, взывая к чувству собственного достоинства. Этим навсегда устанавливался мир, и уж не только о ссорах, но даже о поддразнивании не могло быть и речи. Впрочем, я должен сказать, что за исключением овчарки — собаки нашего пастуха, с которой я дружил и которая меня защищала от других собак, я никогда не сходился с представителями моего рода. Всех их я находил ниже себя, даже красивых охотничьих собак и маленьких ученых собачек, которые под влиянием наказаний научились подавлять свои инстинкты. Со мной всегда обращались ласково. Если я иногда и поддавался увлечениям, то только там, где дело касалось меня лично, но людей я всегда слушался, потому что это согласовывалось с моими убеждениями, и мне было бы стыдно поступить иначе.

Только один раз я выказал себя неблагодарным и сам был этим очень огорчен. В округе свирепствовала эпидемия, и вся семья с детьми поспешила уехать. Чтобы избежать моих слез, мне об этом заранее ничего не сказали. В одно прекрасное утро я оказался в доме один с лакеем, который заботился обо мне, но он, занятый своими делами, не старался меня утешить, а может быть, просто не знал, как это сделать. Я пришел в отчаяние. Опустевший дом, да еще при сильных холодах, казался мне могилой. Я никогда не отличался большим аппетитом, а теперь окончательно его потерял и так похудел, что у меня можно было пересчитать все ребра. Наконец через некоторое время возвратилась моя старая хозяйка, чтобы все подготовить к приезду семьи. Я не понял, почему она приехала одна, и вообразил, что ее сын и внучки уже никогда не вернутся. У меня даже не хватило духа приласкаться к ней. Она велела затопить камин в своей комнате и позвала меня погреться. Затем она стала давать распоряжения по дому, и я слышал, как она спросила про меня: «Вы, должно быть, его не кормили? Как он ужасно похудел! Принесите сюда хлеба и супу».

Я отказался есть. Лакей доложил ей, что я все время тоскую. Она принялась меня ласкать, но не могла утешить. Ей надо было сказать мне, что детки здоровы и возвратятся с отцом. Она не догадалась этого сделать и уехала, жалуясь на мою холодность, которой она не понимала. Однако она вновь возвратила мне свою милость через несколько дней, когда приехала вместе с семьей. Нежность, которую я проявил к детям, ясно показала ей, что у меня любящее и чувствительное сердце.

На склоне дней луч солнца озарил мою жизнь. К нам в дом привезли маленькую собачку Лизетту. Сначала девочки поспорили из-за того, кому ею владеть, но потом старшая уступила ее младшей, говоря, что предпочитает старого испытанного друга, то есть меня. Лизетта была любезна со мною, и ее детская резвость оживила мою зиму. Она была нервна и своевольна, часто мучила и пребольно кусала мне уши. Я визжал, но не сердился: она была так мила в своих стремительных порывах, что обезоруживала меня.

Она заставляла меня бегать и прыгать вместе нею, и я вынужден был это делать. Еще больше, чем к Лизетте, я был привязан к старшей девочке, которая отдала мне предпочтение и которая теперь увещевала меня и делала мне наставления, как прежде ее бабушка.

Я совсем не помню последних лет своей жизни и своей смерти. Кажется, я тихо угас, окруженный заботами и попечением. Вероятно, хозяева понимали, что я достоин был сделаться человеком. Они постоянно говорили, что мне не хватает лишь дара слова. Впрочем, я не знаю, перешагнул ли мой дух сразу эту пропасть. Не помню я ни формы, ни эпохи моего возрождения. Однако думаю, что собакой я больше не был, так как то существование, о котором я вам сейчас рассказывал, происходило словно вчера. Нравы, обычаи, мысли, даже костюмы, которые я вижу теперь, мало чем отличаются от того, что я видел в свою бытность собакой…

* * *

Наш сосед говорил так серьезно, что мы поневоле слушали его внимательно и почтительно. Он нас удивил и заинтересовал. Когда он закончил, мы попросили его рассказать нам еще о каком-нибудь из его существований.

— На сегодня довольно, — ответил он. — Я постараюсь собраться с мыслями и когда-нибудь расскажу вам о другом периоде своей предыдущей жизни.

Часть вторая

СВЯЩЕННЫЙ ЦВЕТОК

Через несколько дней после того, как сосед рассказал нам свою историю, мы познакомились у него с одним богатым англичанином, который много путешествовал по Азии и охотно делился своими интересными путевыми впечатлениями.

В то время когда он описывал нам охоту на слонов в Лаосе, хозяин дома спросил его, убил ли он сам когда-нибудь хоть одного слона.

— О нет! — ответил сэр Уильям. — Я этого никогда не простил бы себе. Мне всегда казалось, что слон по уму и рассудительности приближается к человеку. Я не решился бы преградить душе путь к ее переселению.

— В самом деле? — заметил кто-то. — Вы долго жили в Индии и, вероятно, разделяете взгляды на переселение душ, которые наш почтенный хозяин недавно развивал перед нами. Впрочем, они скорее остроумны, чем научны.

— Наука всегда останется наукой, — возразил англичанин. — Я ее бесконечно уважаю, но думаю, что когда она берется решать так или иначе вопрос о душе, то выходит за рамки своей области Эта область состоит из осязательных факторов на основании которых она выводит законы. Однако само происхождение законов не поддается ее исследованию. Когда наука чего-нибудь не может осветить, мы вправе давать фактам, как вы выражаетесь, остроумное толкование. По-моему, это не что иное, как объяснение, основанное на логике и понимании мирового порядка и равновесия.

— Значит, вы буддист? — спросил собеседник сэра Уильяма.

— До известной степени, — ответил англичанин.

— Однако мы могли бы найти какую-нибудь тему, более занимательную для детей, которые нас слушают.

— Меня это очень интересует, — заметила одна маленькая девочка. — Можете ли вы мне сказать, чем я была до того, как сделалась девочкой?

— Ангелочком, — ответил сэр Уильям.

— Пожалуйста, без комплиментов! — воскликнула малютка. — Мне кажется, что я была птичкой. Я как будто всегда сожалею о том времени, когда я порхала по деревьям и делала все, что мне вздумается.

— Это сожаление является пережитком отдаленных воспоминаний. Каждый из нас питает пристрастие к какому-нибудь животному и с ним вместе переживает впечатления, словно раньше сам их перечувствовал.

— Какое ваше любимое животное? — спросила я.

— Пока я был англичанином, я больше всего любил лошадей. С тех пор, как я поселился в Индии, я стал отдавать предпочтение слонам.

— Но ведь слон уродлив! — воскликнул один мальчик.

— Да, по нашим понятиям. Мы считаем идеалом четвероногого животного лошадь или оленя. Мы любим гармонию очертаний, потому что всегда все сравниваем с типом человека, который является совершеннейшим проявлением этой гармонии. Но когда покинешь умеренные страны и очутишься перед лицом тропической природы, вкус изменяется. Глаз привыкает к другим линиям; дух возносится к более грандиозному творчеству, и даже оборотная сторона медали нас не отталкивает. Индус, маленький, черный и невзрачный, не похож на царя вселенной. Зато англичанин, румяный и плечистый, в той стране кажется более представительным, чем у себя на родине. Однако и тот и другой совершенно теряются среди окружающей их величественной природы. Художественное чувство требует более внушительных форм, и человек невольно проникается уважением к тем существам, которые могут гордо развиваться под жгучим солнцем, обесцвечивающим род людской. Там, где есть массивные скалы, диковинные растения, страшные пустыни, власть человеческая теряет свое обаяние, и чудовище является нашему взору как высшее проявление чудесного мира. Древние обитатели Индии понимали это. Их искусство заключалось в воспроизведении магических форм. Изображение слона увенчало их храмы. Боги их были чудовищами и колоссами. Не удивляйтесь если я вам скажу, что вначале находил это искусство варварским, но потом настолько привык к нему, что стал им восхищаться и находить наше искусство холодным. В Индии вообще принято возвеличивать слона. Изображения его чрезвычайно разнообразны; по замыслу художника он воплощает в себе то грозную силу, то благодетельную кротость божества. Древние путешественники утверждали, что самому слону поклонялись как богу; но я этому не верю. Он служил и поныне служит только символом божества. Белый слон сиамских храмов до сих пор считается священным животным.

— Расскажите нам об этом слоне! — хором воскликнули дети. — Он правда белый? Вы его видели?

— Я его видел, и во время празднеств, устроенных в его честь, со мной произошло нечто странное.

— Что же такое? — допытывались дети.

— Не знаю даже, сказать ли вам. Я боюсь, что вы усомнитесь в моей правдивости и подумаете, что я сочиняю свой рассказ из желания соперничать с поучительной историей нашего почтенного хозяина.

— Расскажите, расскажите! Мы не будем критиковать, мы будем слушать вас с полным вниманием.

— Хорошо, дети, — ответил англичанин. — Я расскажу вам, что со мною случилось. Я любовался величием священного слона, который шел размеренным шагом под звуки музыки и отбивал такт хоботом. Индусы, которые относятся к нему, как рабы к повелителю, держали над его головой красные с золотом опахала. В это время я сделал над собой особенное усилие, чтобы прочесть мысли, отражавшиеся в его спокойных глазах. Внезапно я почувствовал, что в моей памяти воскресает ряд прошлых существований, обыкновенно забываемых человеком.

— Как! Вы верите?..

— Я верю, что иные животные кажутся нам сосредоточенными и задумчивыми, потому что они вспоминают. Человек же забывает, потому что у него слишком много дел.

— Расскажите нам свои воспоминания, — перебил его хозяин. — Мне очень интересно слышать, что вы испытали то же ощущение, которое и я пережил несколько раз в жизни.

— Извольте, — ответил сэр Уильям. — Признаюсь, что ваша просьба меня сильно волнует. Если мое видение во время церемонии, сосредоточенной около священного слона, было сном, то, во всяком случае, настолько ясным и понятным, что я не забыл ни малейшей подробности. Я тоже был когда-то слоном, белым слоном, следовательно, священным. Я вспомнил свое существование с самого детства, которое я провел в лесах Малаккского полуострова.

Мои первые воспоминания относятся к стране, которая тогда еще была мало известна европейцам. Я жил на полуострове, имевшем триста шестьдесят миль в длину и около тридцати миль в ширину. Он, собственно, представляет собою горную цепь, выступающую в море и увенчанную лесами. Эти горы, с главной вершиной Офир, не очень высоки; но благодаря своему положению между двумя морями они производят величественное впечатление. Их крутые склоны большей частью недоступны человеку. Однако теперь прибрежные жители, невзирая на это, упорно охотятся на диких зверей, и оттуда по небольшой цене вывозятся слоновая кость и другие товары. Все-таки человек и ныне не везде там стал владыкой, а в те времена он и совсем им не был. Я рос счастливым и свободным среди гор, наслаждаясь ясным небом, ярким солнцем и морским ветром. Как великолепно было Малайское море со множеством изумрудных островов и белых, как алебастр, утесов, выделявшихся на темно-синих волнах! Какой горизонт открывался нашим взорам, когда с высоты гор мы видели перед собой безбрежное пространство! В дождливое время года мы наслаждались влажной теплотой под тенью гигантских деревьев. Окружающая природа вселяла в нас какое-то тихое блаженство. Мощные растения, слегка изнуренные знойным летом, казалось, разделяли наше чувство и черпали новые силы в источнике жизни. Красивые лианы разных пород обвивались вокруг деревьев и переплетались с цветущими гардениями. Мы спали в благоуханной тени бананов, бальзамника и мангового дерева. У нас было больше растений, чем требовалось для удовлетворения нашего здорового, но непритязательного аппетита. Мы презирали плотоядных хищников и не подпускали тигров к нашим пастбищам. Антилопы и обезьяны искали нашего покровительства. Чудные птицы стаями прилетали выклевать насекомых с нашей кожи. Гигантская птица нокариам, теперь, быть может, уже исчезнувшая, без страха приближалась к нам и разделяла с нами трапезу. Я со своей матерью жил в уединении. Мы не присоединялись к многочисленным стадам простых слонов, более мелких и отличавшихся от нас цветом. Принадлежали ли мы к другой расе? Не знаю. Белые слоны встречаются так редко, что индусы считают их воплощением божества. Когда умирает какой-нибудь белый слон, живущий при индусском храме, то его хоронят с царскими почестями, и иногда проходит много лет, пока найдут ему преемника.

Быть может, наш большой рост пугал слонов. Но так или иначе, мы жили в одиночку. Места у нас никто не оспаривал, и мы кочевали по горам, как нам вздумается. Поросшие лесом вершины нам нравились больше, чем непроходимая чаща джунглей, где водятся огромные змеи и ядовитые насекомые. Когда мы искали сахарный тростник под исполинскими бамбуками, то иногда останавливались, чтобы кинуть взгляд на поселения у реки; но мать моя боялась, что наша белая кожа привлечет внимание людей к горным вершинам, где росли величественные кокосовые и саговые пальмы.

Мать души во мне не чаяла, всюду водила с собою и жила только для меня. Она учила меня поклоняться солнцу и каждое утро на коленях приветствовать его восход, поднимая вверх мой белый атласный хобот. В эти минуты заря покрывала розовым отблеском мою тонкую кожу, и мать с восхищением смотрела на меня. Мысли у нас были возвышенные, и сердце проникалось нежностью. Счастливые, невозвратные дни!

В одно прекрасное утро мы пошли напиться к одному из потоков, которые быстро сбегают с горы и потом, собираясь в реки, текут в море. Это было к концу сухого времени года. Источник, берущий начало на вершине Офира, так пересох, что в его русле не оставалось ни одной капли воды. Нам пришлось спуститься к подошве горы в джунгли, где поток образовал ряд маленьких озер, которые как бриллианты, сверкали среди бледной зелени смоковниц. Вдруг мы услышали странный крик, и неизвестные мне создания — люди и лошади — бросились на нас. Эти медно-красные люди, похожие на обезьян, нисколько не испугали меня. Животные, на которых они сидели, подходили к нам со страхом. Мы не были в опасности; белый цвет нашей кожи внушал уважение даже диким и жестоким малайцам. Без сомнения, они хотели захватить нас, но не решались применить оружие. Моя мать сначала гордо оттолкнула их. Она знала, что они не посмеют тронуть ее. Тогда они рассудили, что меня, ввиду моего юного возраста, им будет легче поймать, и попробовали накинуть мне на ноги аркан. Мать бросилась между ними и мною и стала отчаянно защищать меня. Охотники поняли, что не захватят меня, пока она будет жива, и стали метать в нее свои дротики.

Я с ужасом видел, как ее белая кожа покрылась кровью. Мне хотелось вступиться за нее, но она не пускала меня, держала за собою и защищала своим телом. Она молча переносила нестерпимую боль, пока сердце, пронзенное стрелой, не перестало биться и она не свалилась с ног. Земля дрогнула под ее тяжестью. Убийцы связали меня; я не сопротивлялся. Я не понимал, что такое смерть. Остановившись перед трупом матери, я жалобно стонал, ласкал ее и умолял подняться, чтобы бежать со мною. Она была бездыханна, но слезы ее градом катились из потухших глаз. Мне набросили на голову плотную циновку.

Я ничего не видел, а ноги мои были спутаны крепкими ремнями. Я горько плакал. Чувствуя, что моя мать подле меня, я не хотел уйти и лег. Меня увезли — не знаю, как и куда. Кажется, впрягли всех лошадей, чтобы стащить меня по песчаному откосу к большой яме, где меня оставили одного.

Не помню, сколько времени я там пробыл без пищи, томимый жаждой. Меня мучили мухи, пившие мою кровь. Я уже был достаточно силен и мог бы разрушить передними ногами эту западню и проложить себе тропинку, как мать учила меня делать на крутых обрывах. Однако долго я и не помышлял об этом. Не имея понятия о смерти, я ненавидел жизнь и не старался ее сохранить. Наконец, я уступил инстинкту и стал кричать. Мне принесли сахарного тростника и воды. Я видел, как встревоженные люди склоняются над ямой, куда я был засажен. Кажется, они радовались, что я ем и пью; но, подкрепив силы, я пришел в ярость и стал оглашать небо и землю своим ревом. Они удалились, и я мог беспрепятственно разрушить одну из стенок своей темницы. Я вообразил себя свободным, но оказалось, что я в парке из огромных бамбуков, так плотно перевитых между собою крепкими лианами, что я не мог расшатать ни одного из них. Несколько дней я упорно принимался за эту неблагодарную работу, но умелый труд и коварство человека воздвигли предо мной неодолимое препятствие. Мне приносили еду и мягко обращались со мной. Я ничего не хотел слушать, пытался бросаться на своих противников и бился головою о стенки своей тюрьмы, но тщетно. Оставшись один, я ел. Могущественный закон жизни брал верх над моим отчаянием, а сон побеждал мои силы, и я засыпал на свежей траве, которую бросали в мою клетку.

Назад Дальше