Мы идем на Кваркуш - Фомин Леонид Аристархович 3 стр.


Над горами голубело ясное небо. Обильно смоченная земля дымила потоками испарений. По поляне разбрелись телята, стоя дремали привязанные к кольям лошади. У опушки леса трещали разожженные ребятами костры. Кругом трезвонили пичуги, где-то рядом куковала кукушка, каждый раз неожиданно обрывая свою несложную песню глухим гортанным звуком.

И поляна, и окружающие ее горы оказались совсем не такими, какими они виделись ночью. Поляна была узкая и длинная, с наклоном к ручью. Сразу же за ним поднимались горы. Ребята сушили у большого костра одежонку. Кто стоял без рубахи, кто без штанов. Борис методично встряхивал над костром портянки, будто на базаре нахваливал свой товар. Выглядел он забавно, в красных носках, синих кальсонах и в белой нательной рубахе. Патокин гремел ведрами, котелками — готовил завтрак. Не было у костра только Абросимовича. Он с ночи не отходил от телят.

В нашем отряде четверо Ваниных: Ваня, Геннадий, Владимир и Саша. Двое Мурзиных — Валерий и Анатолий. Легко было перепутать ребят, и мы с Борисом называли их, как, впрочем, и сами они друг друга, не просто по имени, а еще и с порядковым номером. Поводом для этого послужило прозвище Володи Ванина. Звали его Бурбон Четвертый.

Почему Володю прозвали Бурбоном, да еще четвертым, мы не дознались, но «бурбонского» в нем ничего не было. Он плотен, словно, скатан, и до того белобрыс, что не заметно ни бровей, ни ресниц. В отряд Володя пришел позже других, в родной деревне Ванино. Подошел к магазину, где мы покупали пряники, и певуче поздоровался:

— Здравствуйте-е-е...

На нем были легкие сыромятные бродни, подвязанные на щиколотках и ниже колен ремешками, грубые штаны, такая же рубаха, а за плечами — котомка из домотканой дерюги. В котомке лежала фуфайка, отдельно, в чистое полотенце, был завернут маковый пирог, который Володя тут же разделил между ребятами.

Хорошо узнали мы его позднее. Он оказался тихим, справедливым и очень обидчивым мальчиком. Не умел возражать, не умел давать отпор. А таким, как известно, от бойких ребят всегда достается. Не был исключением из этого неписаного правила и Володя Ванин. Помню ненастную ночь после тяжелого перехода, когда все ребята, да и мы тоже, сидели смертельно уставшие на берегу реки, бессознательно затягивая минутки отдыха, а Володя поднялся, и один пошел ставить палатку. И как он заплакал, тихо, чтобы никто не видел, когда другой Володя, Сабянин, считавшийся «самым сильным», попытался отнять у него колья.

Ване Первому, худенькому мальчику с продолговатым бледным лицом, шел двенадцатый год. Ваня отличался большим трудолюбием и исполнительностью. Еще дома он простудился, и теперь по его красным выпуклым векам кочевали «ячмени». Он ни с кем не вступал в споры и никогда не сидел без дела. Иногда ребята похитрее злоупотребляли Ваниной исполнительностью, сваливая на него свою работу. Ваня Первый не отказывался.

Гена Второй на год старше Вани. Этот и вовсе трудолюб — за что ни брался, все делал умеючи, с неторопливой последовательностью. Если Александр Афанасьевич поручал ему варить кашу, то Гена сначала начисто, с песочком промывал посуду, мыл руки и уж потом брался за продукты. По этой причине ему чаще других приходилось кашеварить, и не было случая, чтобы он пересолил, недосолил или прижег варево.

Уже с первых дней мы, взрослые, как-то каждый по-своему, выделили его из прочих ребятишек, поручали ему самые ответственные работы и прислушивались к его советам. Если Гена утром посмотрит на горизонт, понюхает воздух, и скажет, что к обеду «задожжит» и что надо торопиться, то действительно надо торопиться — затянет небо тучами, и к полудню начнется дождь. Слушая вот такие его мудрые, а попросту говоря, житейские советы, не хотелось верить, что перед нами всего лишь мальчишка двенадцати с половиной лет.

Но это было потом. А пока Гена Второй ничем не отличался от своих товарищей, ходил без шапки, подставляя дождю и ветру мягкие завитушки русых кудрей. На нем старая куртка с большими пуговицами на вороте, худенькие, разошедшиеся по швам штаны и во многих местах заклеенные резиновые сапоги. Шапку и телогрейку он надевал только на ночь.

Хотя ребята по очереди ехали «на вершной», Гена Второй почти не садился в седло. Он добросовестно гнал телят. Трудно подумать, как шли бы телята на левом переднем фланге, если бы там неизменно не находился Гена.

Замкнутый, всегда насупленный крепыш Саша Ваньков, или Саня Третий, как-то ускользнул из поля зрения. Никто точно не мог сказать, где, с какой стороны стада Саша идет, но на крик он отзывался сразу же. Если кому-нибудь требовалась подмога, подоспевал первым. Его мало видели во время марша. Замечали неожиданно, уже на привале. Он помогал разбивать лагерь, рубил дрова, заготавливал для палаток колья.

Саня здоров, сутуловат, с крепко посаженной головой на короткой шее. Он один из счастливцев, кому уже довелось однажды побывать на Кваркуше. Товарищи относились к нему с почтением, как к «бывалому».

Обращал на себя внимание, особенно поначалу, говор ребят.

Окончания слов, а еще чаще окончания предложений, они произносили с заметным смягчением, сильно растягивая. Если, например, Миша Паутов хотел спросить время, то он говорил так:

— Много ли время-та-а-а..?

Причем первое слово, а если предложение длинное, то несколько первых слов, произносились коротко, громко. Когда оживленно разговаривали несколько ребят, со стороны казалось, будто они поют.

Позднее я узнал, что этот говор — обособленный диалект язьвинских коми. Так говорят только жители верхнего и среднего течения Язьвы. Говорят очень красиво — музыкально, певуче.

Дождь принес нам немало хлопот и неприятностей. Вымокли до нитки и спали в сырой одежде. Абросимович безнадежно охрип, а Борис даже этот первый отрезок пути шел уже на пределе. Но самое главное — дождь отнял у нас треть запаса продовольствия. Часть сухарей, часть хлеба, рюкзак сахарного песку, злополучный мешок пряников пришлось оставить на Деняшере. Из сухарей, хлеба, пряников получилось тесто, сахар превратился в сироп. Стало ясно, что продуктов нам не хватит. А это обязывало ко многим размышлениям.

Мы успокаивали себя тем, что на пути будет поселок и хлеба мы купим, что в тайге добудем мясо и рыбу, что так или иначе часть продовольствия надо оставлять на обратную дорогу. С этой надеждой и покинули Деняшер.

И опять наш маленький караван в голове гурта устремился по узкому вырубу в гору. Все в гору и в гору. Неглубокая лощина — короткий отдых ногам и сердцу. И опять подъем. Идем на восток. Ни встречных, ни попутчиков — ни души. Далеко позади остались луга и пашни, а здесь горы и лес. Лес без конца. Темный, сцепившийся вверху ветвями, скрывающий небо над головой. Высохло, на корню зачахло молодое подлесье от губительной тени могучих родичей. Даже травы не растут внизу.

А тут еще невесть откуда залетело в глухой хвойный лес семечко березы. Упало под ель на сырое прелье, привилось и прянуло в жизнь зеленым побегом. С того часа прошло много дней. Отползла по земле от мрачной соседки молодая березка, выбилась к свету и, как девочка-подросток, пошла дурить в высоту. Росла, торопилась. И вымахала. Тонкая, как жердь, жидкая, как хвощ, с болезненно разметанными редкими ветками. Пила, пила солнечное тепло, да так и не осилила неравной борьбы за свет. Согнулась березка коромыслом и высохла.

Не знает здешний лес вмешательства человека, все здесь живет первозданным законом: кто сильный, тот и властвует.

Где-то над горами светило солнце, но на просеку солнечный свет падал лишь полосами и пятнами. Теплый влажный воздух струился, дрожал. С мертвых сучьев, как седые волосы, свисали космы белесого спутанного мха. Дождь расквасил и без того не просыхающую землю. Телята намесили столько грязи, что идущим сзади погонщикам приходилось пробираться обочинами выруба. Этим незамедлительно воспользовались телята и норовили стрельнуть в стороны.

Вскоре выруб вывел на большую поляну. О ней говорил утром Борковский. Завидев простор, телята со всех ног бросились вперед, налетали на лошадей, сшибали друг дружку.

Серафим Амвросиевич подошел к нам.

— Года два назад на этом месте в стадо ворвался медведь и положил пять телушек, — сказал он осиплым голосом. — Ну, положил, еще куда ни шло, на то он и медведь, а главное — перепугал, разогнал стадо. Три дня пастухи собирали телят по тайге и еще двух десятков не досчитались.

— Вы гнали?

Борковский удивленно поднял брови.

— Мы? Ребята до этого не допустят. Пастухи гнали... Они ночами спят, а мы костры жжем. Вон, сегодня двенадцать штук запаливали...

Только тут мы с Борисом догадались, для чего ребята зажгли по краям Деняшерской поляны столько костров.

— Неужели так много медведей?

Абросимович сдвинул на лоб кепку, почесал затылок.

— Вы останьтесь здесь на ночку, а потом идите нашим следом. Узнаете...

С трудом мы согнали телят с цветущей луговой травы. Уходили они с поляны неохотно, с оглушительным обиженным ревом.

Без особого труда переправились через вторую горную речку Колчим. На левом высоком берегу ее раскинулся таежный поселок — тоже Колчим.

Это последний населенный пункт на пути к полянам.

Я не стану описывать распронырливые действия нашего шеф-повара Александра Афанасьевича при закупке продуктов в этом поселке. Только скажу, что именно здесь он проявил в полную силу свои «завхозовские» дарования и убедительно доказал, что Борковский не ошибся, назначив его ответственным по продовольственной части. Местный торговый пункт обслуживал две геологические партии. Даже им продукты отпускались по строгому лимиту. Но твердость характера Патокина, его убедительные речи и редкая настойчивость сделали свое дело. Через час мы укладывали в опорожненные мешки теплые буханки хлеба, консервные банки, сахар.

Снова просека вывела нас в гору. Тайга сжимала ее, вытягивала в узкий, заваленный буреломом коридор. Иногда путь преграждали россыпи мелких камней. Трудно идти по ним на подъеме. Телята грудили копытами обкатанную дресву, съезжали вниз, запинались, падали. Кони отказывались идти, храпели, останавливались.

Погода опять стала портиться. Над горами потянул «сивер», небо обложила густая серая хмарь. Абросимович торопил нас, мы торопили стадо. Голодные телята бежали резво. Ребята понужали их вицами, свистели, гикали. Поздно вечером вышли на Тулымскую полянку. Телята с ходу разбрелись по ней, едва видимые в высокой траве. Мы выставили сторожевых и без промедления стали разбивать лагерь.

Поляна, на которой мы остановились, получала свое название от речки Тулымки, которую нам еще предстоит пересечь. На реке Язьве близ устья Тулымки есть еще Тулымский порог. О нем я расскажу позднее, а пока несколько слов о полянке.

Лежит она на одном из отрогов хребта Кузмашшер, что мощным массивом тянется с юга на север. Поляна покрыта густющей травой, цветами купальницы, среди которых зонтами раскинула широкие резные листья чемерица. Отсюда хорошо виден внизу Колчим, а в другой стороне, за уступами отрогов, синеют вдали плавные изгибы хребта Золотой Камень. Мы не будем его пересекать, обогнем по юго-западному склону и выйдем на северный.

Я проснулся от холода. Борис во сне с кем-то спорил и натягивал на голову скомканное одеяло. Я накрыл его и вылез из палатки.

Давно рассветало. На травах поблескивала роса. Где-то за вершинами елок торопливо пролетел вальдшнеп, роняя в лесные чащи глухие призывные звуки: «хруп, хруп, хруп»... На середине поляны тесно лежали телята, отдыхали кони, переступая с ноги на ногу. Вокруг дымили костры. У одного из них в плаще с поднятым воротником сидел на опрокинутом ведре Борковский.

Перед ним на импровизированном мольберте из двух воткнутых в землю сучьев стоял небольшой подрамник с холстом. Художник медленно поднял кисть и так, с отведенной в сторону рукой, засмотрелся на синий окоем гор; на лазурную светлынь утреннего неба, на туман, который точно дышал, то вздымаясь, то оседая в глубоких и извилистых лабиринтах гор. Казалось, художник ждет миг, когда туман приподнимется чуть выше, и тогда можно будет подглядеть скрытую, немую и до сладкого томления в сердце милую забывчивость отдыхающей земли. О такой красоте земли многие не подозревают, ее надо не просто видеть, надо чувствовать.

Я осторожно подошел к костру. Борковский сидел ко мне спиной, и я с мальчишеской любознательностью заглянул через его плечо. На холсте влажно блестел свежим, пахнущим маслом почти готовый пейзаж. Так же медленно Борковский опустил кисть — и на полотно уверенно лег жирный ультрамариновый мазок. Да, только этой густой сини и не хватало. Там, внизу, затененная от зари громадой каменного шихана тайга сейчас точно такая. Но скоро взойдет солнце, цвета быстро меняются, и острый глаз живописца с каждой минутой ловит все новые оттенки, уже не похожие на прежние...

Борковский работал самозабвенно. Теперь он, кажется, нашел, уловил в натуре главное и легким касанием кисти оставлял на полотне мазок за мазком. Холст на глазах расцвечивался, оживал. Художник как бы слился воедино с лесным утром, постиг все его тайности и боялся очнуться, выйти из этого состояния.

Я понял это и почувствовал себя лишним за спиной художника. И пошел от него так же тихо, как и пришел, оставляя за собой на траве мокрый дымящийся след.

У другого костра, напротив палаток, Александр Афанасьевич помешивал ложкой в ведре варево. Я подошел к нему.

— Не спал? — кивнул я на Абросимовича.

— Нет! — сокрушенно сказал Саша. — Ведь и смену не принимает! То ли жалеет нас, то ли не доверяет? После вас ночью я хотел подменить, ребята приходили — не ушел. Рисует...

Патокин глянул на Борковского, хотел что-то крикнуть, но раздумал и уверенно проговорил:

— Ничего, свалит его сон. Вот увидишь!

В это время в крайней палатке с белыми батистовыми стенками возмущенно зашумели ребята. Откинулся полог, показалась взлохмаченная голова Сашки Смирнова, а затем весь он выкатился на траву. Следом за ним полетели его телогрейка и шапка. Парнишка поднялся, подтянул расслабленный ремешок штанов, неторопливо оделся и подошел к костру.

— Что стряслось? — спросил Александр Афанасьевич.

Сашка поморгал редкими ресницами и не совсем последовательно ответил:

— Вы... выспался. Тесно там, да жарко...

— Выгнали, скажи, — поправил Александр Афанасьевич. Попробовав суп, он добавил:

— Хорош, упрел! Иди-ка, Саша, тряси ребят. Завтракать пора. — И крикнул Абросимовичу: — Есть-то ты хоть будешь, нет?

На Тулымской полянке мы тоже оставили немного продуктов на обратную дорогу, завьючили коней и выступили с первыми лучами солнца.

На передней лошади ехал Сашка. Он сидел высоко на вьюках в большущей, похожей на тюрбан шапке и раскачивался, как араб на верблюде. Сашка раскачивался от того, что конь под ним, а это был Петька, шел быстрым неровным шагом. Петька никогда не ходил под вьюками, они его раздражали. А идущий рядом Миша Паутов нет-нет да и подхлестнет с оттяжечкой Петьку вицей по брюху. Конь нервно вздрагивает, напряженно выгибает хвост и начинает брыкать задними ногами с явным намерением освободиться от груза.

— Ты что издеваешься над лошадью? — крикнул Борис и схватил Мишину вицу.

— Не издеваюсь я. Хитрющий этот Сашка-Дед, сбросить его надо... Сегодня должен ехать Бурбон Четвертый, он вчера весь день шел, а едет опять Дед. Вчера и сегодня Дед...

Но тут подъехал Толя Мурзин, послушал Мишины жалобы и сказал:

— Бурбон Четвертый едет на Сивке, Витька Шатров его пустил. Хочешь, и ты садись, я пойду пешком.

— Не-е, я не хочу-у, — поспешно отказался Миша. — Просто Дед хитрый, совсем не гонит. — И Миша принялся торопливо рассказывать про то, как Сашка Смирнов всегда отлынивает от работы, никому не дает спать в палатке, обманывает маленьких.

Толя немножко подумал и вынес заключение:

— Знаешь, кто он? Сачок. И филон еще...

Назад Дальше