Операция по изъятию этого золота была разработана Иркутской Чека совместно с читинцами. Сибирцеву, как исполнителю, оставалось лишь кое-что уточнить и, разумеется, при необходимости менять какие-то детали по ходу дела.
Суть сводилась к следующему. Под видом записи добровольцев в Красную Армию и сбора брошенного оружия — и то и другое, кстати, все равно необходимо было сделать в ближайшее время — небольшая группа, не привлекающая к себе особого внимания, проникает в район, где действует банда Дыбы. Большой отряд вызвал бы подозрение. Два-три человека немедленно станут жертвой бандитов. Итак, не более десяти человек, среди которых Сотников — он знает Лешакова, и Сибирцев — он может узнать Дыбова, — выходят на золото и тайно вместе с собранным оружием вывозят его. Надежной охраной, сами того не подозревая, должны стать добровольцы. Однако о золоте знают лишь трое: Сотников, Сибирцев и руководитель группы, читинский товарищ, который должен встретить двоих иркутян в Верхнеудинске. Для остальных задача проста и конкретна: добровольцы и сбор оружия. Но это, как говорится, на бумаге, а все сложности, которые могут возникнуть, предстоит решать уже на месте фактическому руководителю Сибирцеву, при этом оставаясь в тени и ничем не выявляя себя. Попутно необходимо очертить район действий дыбовской банды, по возможности выйти на него самого и передать все данные читинцам. Дальнейшая ликвидация банды должна лечь уже на них.
…Издалека, словно из другого мира, долетал тонкий паровозный гудок. Сибирцев зябко поеживался, курил без конца, вспоминал, восстанавливал перед внутренним взором портрет поручика, а теперь штабс-капитана Дыбова и продумывал разные варианты их возможной встречи. Сон не шел. К утру должен быть Верхнеудинск.
6
Сотников долго тер заспанные глаза, словно не мог понять, как он тут оказался, разминал затекшие плечи, по-детски любопытно глядел на Сибирцева, удивляясь его постоянной собранности, спокойствию и четкости жестов и мыслей. Не знал он просто, что за этим стоит. Не догадывался — молод еще, — какие сомнения кроются за твердостью и решительностью Сибирцева. Втайне завидовал он этому человеку с ранней сединой на висках и жесткими складками на щеках и у подбородка. И ему совсем не казалось странным, что все молодые сотрудники милиции, и он сам в том числе, всегда старались по любому вопросу обращаться не к Евстигнееву, прямому начальнику, а к Сибирцеву, исполнявшему должность заместителя, хотя фактически все дела в милиции вершил именно он. Сибирцев умел внимательно слушать, не наказывал за промахи, а старался вместе с провинившимся разобраться в причинах неудачи, был немногословен, и его мнение было непререкаемым для всех. И то, что в столь сложную и, как понимал Сотников, опасную экспедицию был выбран именно он, Алексей, поднимало его в собственных глазах и служило хоть малой долей оправдания трагической гибели Павла Творогова. Увы, он и не думал сейчас, на какой риск шел Сибирцев, беря его с собой. Просто другого выхода не было: старик Лешаков знал Алексея и мог довериться только ему.
А сейчас они подхватили свои тощие вещмешки и, расталкивая сидящих в проходах мужиков, наступая на ноги и отмахиваясь от сонных злобных матерков, двинулись к выходу.
Едва они открыли дверь вагона, как на них буквально обрушилась толпа мешочников, прижала к поручням, готовая раздавить, расплющить.
— А ну осади! — гаркнул Сибирцев. И, воспользовавшись секундным замешательством, Алексей врубился крутым своим плечом в наседающую толпу. Не обидел бог силой. Прорвались.
После душной вони прокуренного вагона можно было захлебнуться, такой пьянящей кристальной чистоты был воздух. Они вдыхали полной грудью и шалели, замечая, как их покачивает. Наконец мороз стал чувствительно прихватывать носы и кончики ушей. Холодноватое утро. По времени было давно утро, но на востоке, за сопками, только-только наметилась желтоватая полоска зари. Мимо сновали сгорбленные, навьюченные мешками тени, похожие не на людей, а на каких-то странных зверей из колдовских таежных сказок. Отовсюду неслись брань, крики, визги, милицейские свистки. Выпускал пар паровоз, тонко и морозно гудел.
— Ну что, — сказал Сибирцев, — пойдем, Алеша, своих искать. Помнишь, поди, где они размещаются?
— Помню, — отозвался Сотников и пошел, рассекая грудью мечущуюся толпу, осаждавшую прибывший поезд.
В маленькой комнатушке транспортной Чека их уже ждали.
Первым при их появлении поднялся со стула из глубины комнаты молодой и розовощекий — это было заметно даже при довольно тусклом свете керосиновой лампы — человек, одетый с явным щегольством. Новенький короткий полушубок, перетянутый скрипучими ремнями портупеи, низко, почти у самых колен, маузер в лакированной деревянной кобуре на каждом шагу похлопывает по ярко-алым галифе и надраенным до блеска сапогам. Увидев его, Сибирцев так и замер с открытым ртом. Все он мог предполагать, ко всему был готов. Легкая, едва заметная усмешка мелькнула на губах встречающего и тут. же погасла, только глаза чуть сощурились. Он шагнул навстречу Сибирцеву и протянул ладонь.
— Здравствуйте, товарищи, — голос был негромкий и чуть хрипловатый. — Рад встрече. Михеев.
— Сибирцев, — тоже негромко, с неимоверным трудом сдерживая себя, сказал Сибирцев и с отчаянной силой сжал ладонь Михеева. Михеев только улыбнулся: «Силен». Сибирцев посторонился и кивнул назад: — Сотников.
Дружелюбно улыбаясь, Михеев пожал руку Сотникова. Познакомились с остальными, присели на колченогие табуретки, и Сибирцев, чтобы скрыть волнение, полез в карман за табаком.
— Ну что ж, — после паузы сказал Михеев, — транспорт подан, можно трогаться. Жилин, отвезите товарища Сотникова в гостиницу, покормите, устройте отдохнуть и ждите нас там. А мы, — он кивнул на Сибирцева, — будем у вас, как закончим дела. В ночь тронемся. Ночь для нас, — он снова обернулся к Сибирцеву, — сестра родная.
Мужик довольно свирепого вида, с бородой, что росла, казалось, от самых глаз, скрипуче поднялся с табуретки и, махнув остальным рукой, потопал к выходу, за ним остальные. Ушел, сославшись на дела, и дежурный.
Они одновременно вскочили и через миг так сжали друг друга в объятьях, что кости затрещали. Прижавшись к щеке Михеева, Сибирцев ощутил слабый запах одеколона. Вот же чертов Михеев! Гусар недорезанный!
— Володька, — срывающимся голосом смог, наконец, сказать Сибирцев, — что ж ты, вражья душа, молчал? Хоть бы слово… Убить тебя мало.
Михеев, обеими ладонями слегка отстранив голову Сибирцева, внимательно рассматривал его лицо, отмечая про себя и темные круги под глазами, и резкую морщину над переносицей, и глубокий, полный какой-то затаенной печали взгляд.
— Стареем потихоньку, — он снова слегка усмехнулся.
— Ну, ты-то как яблочко… Пусти, ну тебя к черту. Совсем, понимаешь, расстроил…
Михеев захохотал.
— Ну, Мишель! Расстроил, видите ли, его, сукина сына! Да я нарочно попросил ничего тебе не сообщать, думал, обрадую. А он — расстроился!
— Ты давно здесь? — Сибирцев, рассыпая табак, смог наконец скрутить цигарку, жадно закурил, поперхнулся, отплевываясь табачной крошкой.
— Как тебе сказать? В Чите недавно. Работаю в губкоме. Продразверстка и все такое прочее. Не соскучишься. Но чувствую, что это вроде как передышка. А ты? Хотя чего я спрашиваю? — засмеялся он. — О тебе я уже в курсе. Но, честное слово, Мишель, узнал, лишь, когда встал вопрос о баргузннской операции. Ребята наши сказали. Я и уговорил их поручить это дело мне. Будешь теперь у меня под крылышком. Не боишься?
— Нет, все-таки ты вражья душа.
— Но почему?
— Потому что.
— Что-то неясно говорите, господин бывший прапорщик.
— А тебя что, в чине повысили, что ли?
— Какое повысили! Еле ноги унес. Ты уходил, если мне не изменяет память, в январе прошлого года…
— Изменяет. По воде шел. Апрель это был.
— Ну, значит, в апреле. А я недавно, в октябре. Последние месяцы — да ты должен помнить — совсем туго приходилось. Но кое-что все-таки сделали. Их высокое благородие Григорий Михайлович Семенов дорого бы дал, — Михеев легко хохотнул, — за те бумаженции. По слухам, правда, не проверенным, половину своей контрразведки в расход пустил. Бушевал. А япошки наши — это надо было видеть — улыбались так, что шире невозможно: уши мешали, а сами готовы себе харакири сделать. Крепко мы их прижали. Они-то уж и Приморье, и Забайкалье, и все вокруг поделили, и авансы нашему атаману выдали, а мы им — фигу. Обернутую в их собственные расписки. Ничего? Вот так. Ну ладно, при случае расскажу, это все прошлое. Что сейчас вспоминать. Давай-ка, Мишель, двинем ко мне, приведешь себя в порядок, побреешься…
Сибирцев машинально провел ладонью по подбородку: скрипит.
— А дело?
— Потом и делом займемся. Или, может, в баньку? Время есть, попаришься. Ты там, в вагоне, случаем никакого зверя не подцепил? Смотри, дорога дальняя, сыпняк свалит, считай, так и зароем, без отпевания.
— Ну-ну, не пугай. И не подлизывайся. Все равно не прощу. Поехали. Ты вот моего Алешку на всякий случай в баню отправь. Мы-то с тобой, брат, двужильные, а ему чего рисковать? У него еще все впереди.
7
Тронулись в путь, едва свечерело. По Селенге вилась легкая поземка, сильно морозило, и над лошадиными мордами колебались облачка пара. В трех передних розвальнях разместились пятеро ребят из губкома комсомола, Сотников и двое кооператоров из бурят, местные. Эти последние были бойкими и тертыми мужиками, на. них можно положиться. Завершали обоз сани, где ехали Михеев с Сибирцевым. Тут же, накрытый попоной и обложенный сеном, затаился ручной пулемет. Правил лошадью укутанный в просторную доху Жилин.
Сибирцев поначалу с сомнением отнесся к этому звероватому мужику. Но Михеев сказал, что Жилин — кремень. Прошел огни и воды, был в колчаковской контрразведке, допрашивал его не кто иной, как сам штабс-капитан Черепанов, кокаинист и лютый садист, чудом выжил и после, видал Михеев, не раз показал себя в деле.
Ехали, вслушиваясь в монотонный дробот копыт по стекленеющей дороге, скрип полозьев, шумное фырканье лошадей. За полночь, удалившись от реки, выбрались на тракт, и лошади побежали бойчей. Порой от недалеких лесистых сопок доносилась заунывная волчья тоска, тогда лошади беспокоились, дергали постромки. Жилин успокаивал их сердито-неразборчивым окриком.
Все было, по сути, готово еще утром, так что день ушел на отдых, баню, разговоры да отработку всяческих мелочей и случайностей, которые могли приключиться в дороге. Это Михеев настоял, чтоб выехали в ночь. Сейчас, убеждал он, пора самых рождественских морозов, никого палкой на улицу не выгонишь. И бандитам, если они не идиоты, а они наверняка не идиоты, и в голову не придет выходить из своего логова на большую дорогу, ловить проезжих. Народ в уездах пуганый. Днем еще куда ни шло — от села до села доберутся. Но ночью… Дураков и сумасшедших нет.
Однако ехали без лишнего шума, гуськом тянулись, друг за другом, согревая под теплыми полушубками на груди верные свои кольты и маузеры. От греха, чем черт не шутит.
Сибирцев смотрел на убегающую из-под полозьев дорогу. Далеко позади, в распадке между сопок, низко над горизонтом стояла яркая, неизвестная ему звезда. Переливалась, искрилась. И был свет ее мерцающим и печальным, напоминающим что-то забытое, может быть, чужие звезды Маньчжурии, а может, еще более давнее, довоенное, студенческое. Ту единственную, с отчаянными цыганскими глазами и нежную, словно полевой вьюнок повилика. Как теперь далеко все это… Лучше не думать, не помнить.
Закряхтел переворачиваясь с боку на бок, Михеев, плотнее привалился к спине Сибирцева.
— Так что было после Яши? — негромко спросил Сибирцев.
Яшу Сивачева взяли неожиданно. Где-то был промах. И Михеев и Сибирцев знали твердо: одно сказанное слово — и крышка всем. Несчетные дни и ночи жили как на вулкане, готовые к аресту, пыткам, жестокой смерти. Сибирцеву была хорошо известна семеновская контрразведка: бывшие сыщики и жандармы, озлобленные авантюристы, развратники, изощренные насильники- грязные отбросы развалившейся царской охранки, не моргнув глазом отсылавшие людей на виселицу ради любой денежной или иной награды. Мертвый мог бы заговорить в их руках. А Яша молчал. Потом Сибирцев присутствовал при его расстреле. Он должен был присутствовать: у него не было другого выхода.
Нет, внешне Сибирцев не изменился, может быть, жестче обозначилась тогда морщина на лбу, над переносицей. Да вот и все, А позже пришел и ему приказ: немедленно уходить. Михеев выстроил удобную версию, совпавшую с затянувшимися апрельскими боями под Читой, и Сибирцев ушел. А Михеев остался…
Что было после Яши?…
В мае двадцатого РСФСР признала верхнеудинское правительство, и встал вопрос об объединении всего Дальневосточного края. Среди японцев это сообщение вызвало переполох. Единственный расчет оставался на Семенова, на его забайкальские владения, на то, что будущее единое правительство Дальнего Востока оставит Семенова хотя бы атаманом казачьих войск Забайкалья. В противном случае Япония снимает с себя всякую ответственность за прекращение гражданской войны. Одновременно японский генерал Оой отдал приказ готовить немедленное наступление на Амурскую область, на Хабаровск. И в этот самый момент во Владивостоке было опубликовано воззвание, где полностью и со всеми подробностями излагались планы японского командования. Взрыв бомбы произвел бы меньший эффект. Представители дипломатических консульств взяли японцев, что называется, за горло, требуя объяснений по поводу их территориальных притязаний. Начальник японской дипломатической миссии при штабе экспедиционных войск граф Мацудайра вынужден был официально заверить союзников, что Япония никаких захватов делать не собирается. Была перехвачена телеграмма генерала Ооя: «Все наши планы становятся известными. Коммунисты имеют о наших планах документы… По приказу военминистра в Хабаровск подкреплений послано не будет…»
Теперь уходил и Михеев. Уходил, жалея, что мало сделал. Уходил так, чтобы можно было вернуться, потому что он был уверен: его уход — это передышка…
Перед восходом солнца показалось село Петровское, небольшое, с десяток захудалых изб, сбежавшихся к лесной опушке. Вековые мохнатые кедры сгибались под тяжестью голубых снежных папах. Вились редкие дымки над крышами, где-то в глубине дворов, за низкими оградами брехала собака.
Здесь намечалась первая дневка. И отсюда «таежный телеграф», по всей вероятности, должен был разнести по округе, что едут губкомщики, ищут брошенное оружие, собирают молодежь и произносят зажигательные речи, призывая служить в Красной Армии. Слух побежит впереди, от села к селу, от заимки к заимке, дойдет и до штабс-капитана Дыбы. И тот, зная, что губкомщики хорошо вооружены, но пока особой опасности не представляют, пожалуй, не решится напасть. Будет выжидать и просматриваться. Лазутчиков подбросит, это уж как пить дать. Этих надо выявлять, но упаси боже пальцем тронуть. Днем по трое будут разъезжаться по ближним селам, а к вечеру общий сбор — и дальше к Баргузину. Главная работа там. Все же остальное хоть и необходимое, — для отвода глаз. И знают об этом только трое, для остальных — привычное дело.
На краю села жил одинокий дед Игнат. К нему с молчаливого согласия Михеева и поворотил сани Жилин. Изба низкая, темная, конопаченная седым мхом, половину ее занимала печь. У квадратного окна с крестообразней рамой — простой струганый стол и широкая лавка вдоль стены. Вот, пожалуй, и все убранство. Так живут старые бобыли, скромно, ничего лишнего. Но дух! Переступив высокий порожек, Сибирцев словно окунулся в полдневную жару только что скошенного июньского луга. Пучки трав были развешаны по всем стенам. Это они источали нежный, чуть дурманящий аромат.
Разделись, в одних шерстяных носках прошли по темному мытому полу, расселись на лавке. Сам дед, похожий на замшелую корягу, хлопотал у печки, гремя заслонкой. Жилин был, видимо, знаком с ним, потому что чувствовал себя свободно. Разоблачившись до нательной рубахи, он лишился было своей звероватости, кабы не эта разбойничья борода. Михеев еще в пути заметил Сибирцеву, что под этой бородой Жилин прячет страшные шрамы, оставшиеся после бесед со штабс-капитаном Черепановым. Приглядываясь к Жилину, Сибирцев начинал испытывать к нему теплое чувство приязни.
Михеев вышел во двор проверить, как разместились хлопцы, позаботился об охране и вернулся с Сотниковым. После морозной бессонной ночи, долгой дороги тот держался молодцом.
Дед Игнат вынул из-за печки бутылку прозрачного самогона, выпил по стопке с Жилиным, остальные отказались. Просто закусили жестковатым темным мясом, похрустели луковицей. Сибирцев, спросив разрешения у деда, затянулся самокруткой, но закашлялся и погасил ее. Наконец, побросав на пол полушубки, они растянулись, широко зевая и испытывая при этом невыразимое блаженство.