Луи Буссенар
Часть первая
ЖАН ОТОРВА
ГЛАВА 1
Лагерь зуавов. — Канун сражения. — За добычей. — Севастополь![1] — Вина — хоть залейся. — Букет роз. — Жан Оторва[2] и сержант[3].— Оскорбление действием. — Удар… уткой.
— Стой, раз-два! Ружья в козлы!.. Ра-азойдись!..
Короткая трель рожка и раскатистый голос полковника.
Две тысячи зуавов[4], маршировавших плотной колонной, остановились, как один. Ряды смешались. Пышные складки шаровар вихрем взлетели над сломавшейся линией белых гетр. Отрывисто заклацал металл — это сталкивались штыки. Взмыли ввысь радостные клики: недолгий марш — какие-нибудь шестнадцать километров — окончен. Зуавы выступили последними в дивизии и отшагали весь путь одним махом. И все-таки уже минуло два часа пополудни.
Солдаты-африканцы высадились в Крыму накануне и теперь были счастливы, что ступали по твердой земле, что опять начиналась жизнь, полная приключений. Они готовились разбить лагерь.
Миг — и походные мешки очутились на земле. Громадные, тяжеленные, богатырские мешки, в которых зуавы таскают весь свой мир: необходимые пожитки, всякое барахло. Лагерь разметили. Палатки развернуты, поставлены, натянуты. Полотняный городок вырос в два счета.
Интенданты, само собой, запаздывали. Провианта нет как нет. Ротные окружили полковника, но тот лишь пожал плечами и снисходительно улыбнулся:
— Чего еще ждать от интендантских крыс? Завтра — в дело!.. Значит, надо беречь припасы… Непременно… расходовать только в крайнем случае. А сегодня… ну что ж, пусть люди сами о себе позаботятся. Даю вам полную свободу действий.
Завтра — в бой, а сегодня — гуляй душа! Обе новости в мгновение ока облетели лагерь, вызывая всеобщее ликование.
Солдат разбили на отделения, и каждое само обеспечивало себе пропитание. На командира… солдатских желудков была возложена невыполнимая задача: кормить изголодавшихся людей, даже когда провианта нет.
И он всегда с ней справлялся, причем котелки наполнялись с верхом. Как? Ларчик просто открывался: мародерство[5] и немножко удачи!
Меж тем в лагере царило заметное оживление. Одни подтаскивали камни, рыли ямы, сооружали очаги и ломали хворост, который дымил, потрескивал и наконец занимался. Другие бежали с котелками к протекавшей поблизости речке. Кое-кто осаждал повозку маркитантки[6], мамаши Буффари?к[7], и покупал втридорога всякие колбасы. Несколько человек отправились в разведку. Горн возвестил о раздаче похлебки и тут же пропел, что она кончилась, а горнист добавил с комической покорностью:
— А похлебка-то — тю-тю!.. Черт побери!..
— Эй, Жан, мать-перемать, что ж нам теперь, с голоду подыхать?..
— Потерпи малость!..
— У меня уже брюхо к спине присохло!
— Добывай жратву, мать-перемать, добывай, или не зваться тебе больше Жаном Оторвой.
Солдат, которого так бесцеремонно прозвали Оторвой, был великолепен. Двадцать три года, немного выше среднего роста, косая сажень в плечах, узкие бедра, мускулы борца, грудь колесом и — вспыльчив, как порох. Он высоко носил красивую орлиную голову, на затылке у него каким-то чудом держалась красная феска с синей кисточкой.
Малый был хоть куда — русая вьющаяся бородка, тонкий нос с легкой горбинкой и чуткими ноздрями, большие глаза сапфировой голубизны, ласковые и добрые, как у женщины.
Да, малый был хоть куда, но сам он, видно, и не подозревал об этом. Оторва широко улыбнулся, блеснув крепкими, как у молодого волка, зубами, и весело ответил:
— О-ля-ля! Повремените чуток! Кебир[8] сказал: «Полная свобода действий!» А раз так, не будь я Жан, если мы не провернем одно славное дельце!
С деловым видом он нанизал на ремень шесть фляг отделения и, задрав нос, широким шагом отправился в путь.
Его товарищи кинулись вдогонку.
— Оторва, мы с тобой!
— Пошли, ребята!
— Попахивает добрым винцом и свежим жарким…
— А ну бегом, да поживей!
Зуавы одолели крутой склон, теснивший левый берег реки, и перед ними, более чем на два лье[9], открылся необъятный горизонт. Возгласы изумления вырвались у пехотинцев из груди — такая неожиданная предстала картина!
Ухоженные поля, на которых недавно закончилась жатва, луга, виноградники, огороды, постройки, хутора, глинобитные хижины… И кишит всякая живность: быки, коровы, бараны, козы, свиньи, тут же — кролики, индюшки, куры, утки… ну просто Ноев ковчег![10]
Видно, где-то неподалеку расположился большой город, который черпал отсюда провиант. Вот он — там, вдали, весь белый, с золочеными куполами, с бастионами, домами, крытыми зеленой черепицей, сверкавшей под лучами солнца как изумруд.
— Севастополь, — сказал Оторва вполголоса.
Товарищи его, забыв на миг о цели своей вылазки, смотрели на город во все глаза.
Слева, словно яркие цветы, алели панталоны французских солдат, чьи полки расположились лагерем насколько хватало глаз: артиллерийские батареи, палатки, бивуачные[11] костры, бригады, дивизии — армия в тридцать тысяч человек.
Под прямым углом к французам устроились двадцать тысяч англичан; ряды их палаток врезались в линию горизонта. Справа, на другом берегу, чернели линии укреплений еще одной армии, безмолвной и мрачной.
— Неприятель!.. Русские, — пробормотал Оторва.
Расстояние между двумя армиями насчитывало не больше лье. В воздухе пахло порохом: скоро сражение.
Отдельные группы английских уланов[12] вели перепалку с казаками. Изредка слышались ружейные залпы, которыми обменивались аванпосты[13], временами доносились орудийные раскаты…
На нейтральном пространстве суетились солдаты всех армий. Мародерство — в разгаре. Зуавы пришли сюда последними и теперь рисковали остаться с носом. На минуту они застыли в восхищении, а затем поспешили дальше, прижав локти к корпусу, под жестяной перезвон своих фляг.
Первые аулы, деревушки, населенные татарами, казались совершенно опустошенными. Все было разграблено дочиста, и бедным крестьянам оставалось лишь оплакивать свой разор.
Зуавы, уже насмотревшиеся на подобные сцены, равнодушно проходили мимо и, перейдя с шага на бег, мчались вперед что есть сил. Навстречу им попадались пехотинцы, которые возвращались, нагруженные, как мулы[14], и пели во все горло. Лица у них побагровели от вина, скулы горели, глаза затуманились хмельной влагой.
Зуавы добрались до большого поместья, расположенного посреди виноградника. Во дворе царило немыслимое разорение. Служаки всех родов войск развернули настоящие боевые действия на птичьем дворе. Солдатик-артиллерист вонзил саблю в свинью, и та душераздирающе визжала. Стрелок Венсенского полка[15] взвалил на плечи барана и в таком виде отдаленно напоминал Доброго Пастыря[16]. Группа пехотинцев тащила за собой мычащую корову, а англичане в красных мундирах гонялись с палками за домашней птицей.
— Черт побери! — проворчал один из зуавов. — Этак нам ничего не достанется.
Оторва разразился смехом.
— Не дрейфь! Через минуту-другую у нас будет всего вдоволь.
Из подвала так и рвались винные пары. Оторва, как заправский дегустатор[17], провел языком по губам и спросил:
— А что, если для начала пропустить по стаканчику?
— Само собой! — откликнулись зуавы как один, кидаясь к подвалу.
Вино доходило до щиколоток! Прелестное крымское вино, сухое, розовое, искрящееся, пенистое, пахнувшее кремнем.
В подвале оказалась добрая сотня бочек. У первых налетчиков не было ни сверла, ни бурава, и они попротыкали клепки саблями и штыками. Вино захлестало из бочек, разлилось, потекло по всему подвалу, пока земляные перегородки не удержали его, словно в бассейне.
— Мать его за ногу! — крикнул один из зуавов. — Тут и не захочешь, а напьешься.
— Да уж, когда вином хоть залейся, я забываю о предрассудках, — отозвался другой.
— Ей-богу, ломаться тут никто не станет. На войне как на войне, в конце-то концов!
И солдаты кинулись пить… черт побери! Пить, сколько влезет, от души празднуя небывалую удачу, каких до той поры не было отмечено в летописи полка. Зуавы накачались так, что впору было отжимать их, словно губки. Оторва наполнил фляги.
— А теперь, — объявил он, — прихватим что-нибудь для семейного ужина.
Пехотинцы возвратились во двор, где продолжала нарастать толчея. Оторва, ничего не упускавший из виду, заметил роскошный розовый куст в полном цвету, который не вызывал у мародеров никакого интереса. Жан сорвал лучшие розы, связал их травинкой и бережно заткнул букет за свой шерстяной кушак. Товарищи взирали на него с удивлением. Заниматься какими-то розами, когда у тебя под носом чуть ли не цистерна вина и переполненный живностью птичий двор!
Хоть всяк по-своему сходит с ума, и Жан Оторва, признанный в полку заводила, имел право позволить себе такую прихоть.
Сохраняя полное спокойствие, он приставил ладони рупором ко рту и крикнул:
— В ружье!.. В ружье!.. Казаки!..
Безумная паника охватила мародеров. Они второпях бросали добычу, метались по двору, сталкивались в воротах и как безумные мчались дальше, опасаясь кары неприятеля.
Зуавы, оставшиеся во дворе одни, скорчились от хохота, а Оторва весело добавил:
— Лихо мы это провернули! Грабителей ограбили, отберем, что еще приглянется, — и в лагерь. А казаков не видно и не слышно.
Свинья, в которую артиллерист вонзил саблю, испустила дух, брошенная своим погубителем. Один из зуавов взвалил ее на плечи, приговаривая:
— Пошли-поехали, сиди алу (господин боров)!
Другие похватали наудачу индюшек и гусей. Оторва держал в одной руке петуха, в другой — за шею здоровенную утку. Птицы отчаянно били крыльями и лапами. Молодой человек стал во главе своей команды и приказал:
— Налево кругом… шагом марш!
И он тронулся в путь каким-то необычным шагом, прыгая с ноги на ногу и то вскидывая, то опуская вниз петуха и утку, которые хоть и дергали лапками, но, похоже, уже были при последнем издыхании.
Поняв, что обведены вокруг пальца, недавние беглецы возвратились в поместье.
Расталкивая солдат, Оторва пробился сквозь пробку у ворот и при этом довольно чувствительно задел одного пехотинца. Не обращая внимания на сержантские нашивки на его рукаве, Жан, разогретый крымским винцом, и не подумал извиниться. Но сержант грубо окликнул нашего героя голосом, не предвещавшим ничего хорошего:
— Эй, зуав, у вас что — не принято приветствовать старших по званию?
Артиллеристы, пехотинцы, стрелки, английские карабинеры[18] тут же сбились вокруг них в кружок, предвкушая забаву, — их обидчик попал в пренеприятное положение.
Оторва всмотрелся в сержанта, узнал его и захохотал во все горло:
— Вот те на, кто б мог подумать!.. Это же Леон, мой старый товарищ, Леон Дюре, мой земляк… Как я рад тебя видеть! Вот ведь удача!
Но унтер-офицер, побелев как мел и отведя глаза, процедил сквозь зубы:
— Нет здесь никаких товарищей и никаких земляков! А есть унтер-офицер, которого оскорбил простой солдат. Приказываю вам встать по стойке «смирно» и приветствовать меня так, как это положено по званию.
Ошеломленный Оторва не верил своим ушам. Среди зуавов поднялся ропот, солдаты других соединений отозвались одобрительным гулом.
Молодому человеку показалось, что его разыгрывают. Он спросил, слегка запинаясь:
— Ты ведь шутишь, правда? Мы же выросли в одной деревне, и призвали нас в один год… В один день стали капралами, потом сержантами… Я вернул нашивки, потому что перешел к зуавам, и…
— А я повторяю, что вы отказываетесь извиниться за вашу неловкость и грубость, отказываетесь приветствовать старшего по званию. Ну что ж! Я доложу об этом моему капитану, и вы у меня еще попляшете, какой бы вы ни были зуав-раззуав!
Солдаты других частей загоготали — еще бы, они всегда завидовали солдатам этого элитного корпуса, который пользовался многочисленными привилегиями и был очень любим во Франции. Здо?рово сержант приложил этого бахвала, этого наглеца, который их одурачил, посмеялся над ними да еще присвоил себе их добычу.
Товарищи Оторвы с тревогой следили за своим вожаком. Уж очень он был спокоен с виду! Они хорошо его знали и теперь с опаской ждали развития событий. Один из зуавов коротко подбил бабки. Подталкивая локтем соседа, он прошептал:
— Ну и влип он! Теперь не отвертеться. Не хотел бы я быть в его шкуре.
Оторва залился краской, а в следующее мгновение его загорелая физиономия стала мертвенно-бледной. Вены на лбу набухли, как веревки, и подрагивали. Губы побелели, в голубых глазах появился стальной блеск. Ярость сжала горло. Пронзительным, срывающимся голосом, еле проталкивая слова сквозь стиснутые зубы, он проговорил, не помня себя от гнева:
— Ах ты, мерзавец! Вылитый папаша, яблочко от яблони недалеко катится!.. Я пытался забыть, как твой отец ненавидит моего… Негодяи всегда не выносят честных людей, ведь те выводят их на чистую воду… Но попробуй забудь!.. И ты еще требуешь, чтоб я тебе оказывал почести? Ты их получишь, я окажу тебе почести, рукой мастера окажу и долго ждать не заставлю. Ну, получай, сержант Дюре!.. Это тебе от зуава Бургея… сына старого Бургея, командира эскадрона[19] конных гренадеров[20] императорской гвардии…
Тут бы и отвесить сержанту пощечину, но у Оторвы оказались заняты руки. Левой он по-прежнему держал петуха, а правой — утку, которая билась в предсмертных судорогах.
Как это часто бывает, смешное переплелось с трагическим. Никто, однако, не смеялся, потому что всем стало ясно: зуав подписывает себе смертный приговор. Его товарищи скинули на землю поклажу, собираясь вступиться за друга. Но сделать это не успели. Оторва с ошеломляющей быстротой раскрутил над головой утку, словно пращу[21], и обрушил ее на физиономию сержанта. Утка весила не меньше семи фунтов[22], и удар получился такой сокрушительный, что оглушенный унтер кубарем покатился по земле.
Оторва вложил в удар столько страсти, что утиная голова осталась у него в руках. Шея оторвалась от тела, и оно по инерции отлетело шагов на десять.
Жан и рад был бы отдубасить сержанта как следует, но ему претило сражаться с поверженным противником. Впрочем, его гнев быстро утих. Что же до последствий — их — увы! — несложно было предугадать. Сержант с трудом приподнялся и сел. Его щека раздулась… раздулась, как тыква. Глаз покраснел, потом посинел и наконец заплыл черным подтеком. Из носа, принявшего цвет спелого баклажана, безостановочно, как из крана, хлестала кровь.
Сержант перевел дыхание и, пронзая зуава взглядом, полным дикой ненависти и свирепой радости, бросил ему в лицо: