Набат. Книга первая: Паутина - Шевердин Михаил Иванович 10 стр.


Они слетались к нему в Павлиний караван-сарай как мухи на мед. Какие только средства они не предлагали: и холодящие, и горячащие, и возбуждающие желчь, и успокаивающие. Один знахарь из персов принес лекарство от семидесяти двух болезней. «Наверно, одна из них, — сказал он, — охлаждает ваше семя, и оно не оплодотворяется». Лекарство стоило дорого. Оно состояло из редчайших специй: двух золотников кулунь-жаня из Китая, мускатного ореха с Моллукских островов, ростка дерева фарат с острова Занзибар, душистого перца, корицы, акым кори и многого другого. Не одну каракулевую шкурку пришлось продать Хаджи Акбару, чтобы приобрести драгоценное лекарство, но уж очень ему хотелось стать отцом.

Тогда он вспомнил о жившем в его караван сарае русском докторе, славившемся тем, что он вылечивает буквально от всех болезней.

— Ты пойдешь к урусу доктуру, как только он приедет, — сказал Хаджи Акбар жене.

— Но… потом ты меня убьешь. Жена правоверного не смеет стоять перед неверным урусом с открытым лицом, а…

— Ты пойдешь. Не бойся, дурочка, я тебе дам развод.

— Развод!

В ее возгласе он услышал нескрываемую радость и, подозрительно глядя на нее, быстро поправился.

— Временный… Я тебе дам не уч таляк — тройной, то есть окончательный, развод, а бир таляк — одинарный. Не три раза скажу «таляк», а один раз, и потому после лечения я смогу без проволочек снова взять тебя в жены.

— Ну и что же? — недоверчиво спросила Жаннат.

— Так можно, — хихикнул Хаджи Акбар, — я изучал богословие, есть такая благочестивая хитрость — «хилля-и-машура». Ты пойдешь к доктору, но только смотри у меня… Глаза не смей открывать… Чуть что…

Он вынул из ножен длинный нож узорчатой волнистой стали и поиграл перед ее глазами. Она побледнела и почувствовала в ногах слабость.

Он спокойно взял двумя пальцами ее за розовый подбородок и, подняв ей голову, приложил лезвие к горлу. Она молчала, не дыша, на шее ее чуть пульсировала голубенькая жилка.

Полюбовавшись, как кровь отливает от чудного лица, и притронувшись пальцами к упругой груди, видневшейся в разрезе платья, он сказал:

— Чувствуешь? Смотри, когда холодная сталь вонзается в такое нежное горлышко, холод ее жаждет горячей красной крови… молодой крови.

Он хрипел, когда произносил последние слова. С трепетом Жаннат подняла глаза и тут же, задрожав, опустила — так страшно стало его лицо. Хаджи Акбар тяжело, порывисто дышал от вожделения. Нож запрыгал у него в руке, когда он отнял его от шеи перепуганной молодой женщины.

— Ну смотри же! Придешь обратно и станешь опять женой.

— Снова свадьбу сыграем? — наивно спросила Жаннат.

— Зачем? При бир таляк необязательно.

Кто знает, чем кончилась бы эта затея, если учесть необузданный нрав Хаджи Акбара. Но тогда доктор еще не возвратился, он находился где-то в командировке. Однако Хаджи Акбару пришлось отвлечься от забот о здоровье и потомстве.

Последняя поездка в Турцию и Европу, переговоры в «Мусульманском революционном обществе» в Берлине, встреча с Энвербеем породили радостные надежды на скорейшее свержение в Бухаре ненавистной народной власти, и Хаджи Акбар развил бешеную деятельность, боясь, что кто-нибудь перехватит мерещившиеся ему теперь повсюду миллионные барыши. Начался окот овец, отовсюду — из Джарбашинской волости, из Карнапчуля, Аксая, Джама — каракулеводы повезли смушку. В Павлиньем караван-сарае стало шумно и тесно. Звенело золото и серебро, хрустели фунты стерлингов. Наехали далалы — перекупщики. Десяток опытнейших шарофдастачей — сортировщиков — раскладывали и оценивали шкурки — черные араби, серебристые, редчайшие бронзовые — сур. Мускулистые барбанды распаковывали по ночам драгоценный товар, привезенный молчаливыми верблюдами под покровом тьмы из Каршей, Гиссара, Шахрисябза знаменитыми водителями караванов, знатоками степных и горных троп Мирзо Абдурахимом, щербатым Зухуром, Бохадуром, «Синяя чалма».

От железной дороги пришлось отказаться. Уж слишком «товарищи» неподкупны и без всяких церемоний конфискуют такой товар, как каракуль. Ну что ж! Днем раньше, днем позже, но каракулевые шкурки в Товус сарай Хаджи Акбара прибывали, а он, сделав «беременной» руку торгового досмотрщика, быстро стал своим человеком в назирате торговли. Досмотрщик назначал глашатая — джарчи. Рано утром он выходил на середину двора и громким голосом выкликивал, сколько продается шкурок, каково их качество, называл фамилию торговца или маклера. Здесь же сидел правительственный амонатчи — сборщик. Только он взимал налог не в пользу эмира, как до 1920 года, когда торговля каракулем в эмирате являлась полной монополией его высочества Сеида Алимхана, а в пользу пазирата финансов Народной республики. Но и с амонатчи умел ладить Хаджи Акбар.

На время каракулевых торгов и своих кратковременных отлучек Хаджи Акбар запирал свою юную жену в чулан. Жаннат окончательно впала в отчаяние. Ей так все надоело: и тошнотворные ласки Хаджи Акбара, и провонявший кислятиной караван-сарай, и все эти знахари и знахарки…

И сколько ни старался Хаджи Акбар прятать юную жену, но жизнь есть жизнь, на нее замка не повесишь. Хаджи Акбар наконец понял это, но поздно… Только плохо он знал Жаннат. Ни веселье, ни молодые джигиты стали привлекать ее за стенами Павлиньего караван сарая. Она сыта была всем, что давал ей Хаджи Акбар… Все чаще и чаще сердце ее сжималось от проскальзывавших неведомыми путями весточек из светлого, неведомого мира. Мира, полного сияния, бурления. Мира непонятного, ни на что не похожего, но радующего мечтами, дышащего веяниями свободы.

В бедной головке все спуталось, все смешалось: и разговоры о сатанинских звездах на шапках, и о новых школах, где женщины учатся с открытыми лицами, и о советской власти, заступающейся за обиженных… Довольно дышать пылью и мышиной вонью в чулане. Нет больше сил терпеть… Только первый шаг труден, но раз сломана дверь…

— О-ч-ч-ень хорошо, — громко и смело сказала Жаннат, обращаясь к сеиду Музаффару. — Ваше лицо, незнакомец, мне нравится. У вас лицо честного человека, у вас ясные глаза. Знайте же, он, — она кивнула головой на Хаджи Акбара, — гадина, он животное. У не о вонючее дыхание. Во сне он: «хур-хур» — храпит, точно вол в хлеву. Он вообразил, что я рабыня, что я должна сидеть взаперти! Нет! Не смей приближаться ко мне!.. Теперь все. Я пойду в город. Я знаю, там есть такой товарищ — Комсомол. Тебе покажут, как насильничать молодых девушек.

Лицо Жаннат стало пунцовым, краска залила щеки, подбородок и всю шею. Жаннат тряхнула косами и закончила:

— Тебе покажут, как издеваться над девушкой в наше время свободы. Тебя, животное, посадят, будут судить и поставят к стенке.

И хоть огонь лампы угрожающе прыгал перед глазами Хаджи Акбара, он, издав вой, кинулся на молодую женщину.

Крикнув: «Не пускайте его!» — Жаннат швырнула лампу и исчезла. Каморка погрузилась в темноту. Яростно залаяла собака, хлопнули тяжелые створки.

— Она все слышала! — сдавленно произнес сеид Музаффар и бросился, забыв о больной ноге, к выходу. Вышло так, что он оказался на какое-то мгновение в проеме двери раньше Хаджи Акбара и преградил ему дорогу. Хаджи Акбар пыхтел и стонал: «Да ну же, да отойдите же!» Когда он наконец выбрался во двор и закричал: «Держите ее!» — над ухом его прозвучал приглушенно голос сеида Музаффара:

— Не делайте шума, лучше не делайте шума.

Плачущим голосом Прыщавый простонал:

— Ее поймать надо. Она всю Бухару перемутит. И как она сумела запорку сломать? О!..

И он выбежал.

Присев на пороге, сеид Музаффар мрачно прислушивался к суматохе, поднявшейся во дворе. Кто-то страшно ругался, шлепая по грязи. Подпрыгивало в темноте тусклое пламя фонаря «летучая мышь». Лаяла собака, и ее лай подхватили сотни псов. Доносился голос Хаджи Акбара, что-то объяснявшего разбуженным соседям. Стучали двери, гремели засовы.

Наконец желтое пятно света стало приближаться, выхватывая из тьмы то колесо арбы, то меланхолично жующую морду верблюда, то кучу мусора. Совсем рядом возникло перекошенное злобой прыщавое лицо Хаджи Акбара.

— Ушла… пропала… те… — задыхаясь, пробормотал он. — К тетке побежала… не иначе. Не первый раз к тетке… Жена то совсем хорошая, то бешеная. Ничего, завтра придет… есть захочет… придет. Эти женщины… им бы только лоб человека в грязи извалять.

Тяжело кряхтя, размазывая рукавом рубахи по лицу пот, толстяк плюхнулся на палас, все еще ворча:

— Я тебя найду, стерва… те-те… мало я тебя учил. Надо палкой… Ничего, сама придешь… Эх…

— Поистине, — усмехнулся сеид Музаффар, — везде, где есть кокетливые красавицы, там есть бедствия, смятение и несчастье.

Прыщавый забегал, закружился по каморке, выкрикивая проклятия. Пламя фонаря прыгало от колебания воздуха, вызванного порывистыми движениями громоздкой его туши, притухало. Временами из стекла вырывалось облачко красной копоти, и в густую гамму отвратительных запахов примешивалась еще керосиновая вонь.

— Нет ли у вас садика или цветника?

— Зачем, — удивился Хаджи Акбар, сразу прекратив суетню, — зачем вам садик? Какой садик? У вас двор, а дальше поля… клеверные поля… Наш караван-сарай… очень удобен… на окраине города… те…

— Нельзя ли выйти в поле… там постелить кошму под стеной. Я задыхаюсь. Грудь хочет чистой прохлады.

— Спите здесь. Я сегодня вроде холостой… — Хаджи Акбар снова тоскливо глянул на одеяла. — Проклятая девка… Идемте, — засуетился он и так резко дернул палас, что дастархан смялся, с тонким звоном покатились пиалы, задребезжали чайники, лепешки попадали на глиняный пол. Хаджи Акбар выскочил уже во двор и, крича: «Латип… осел… давай фонарь!» — побежал, таща за руку с трудом ковылявшего гостя.

— Вот… под деревом… Чистота, место, подобное садам рая, прохладный воздух… те… Сейчас одеяла принесут. Располагайтесь осторожно, справа яма.

Стекло «летучей мыши» закоптело и не чистилось, вероятно, со времен покупки, красноватый огонек едва-едва разгонял тьму на два шага вокруг и освещал палас, лица сидящих да ствол дерева с обглоданной корой. Рядом, вплотную к месту, «подобному садам рая», большое животное, не то верблюд, не то бык, хрипело и сопело, издавая подозрительные рокочущие звуки, а в яме что-то бурлило и шипело. В воздухе тянуло таким зловонием, комары и мошки так жалили открытые места тела и особенно кисти рук, ногу так саднило, что сеид Музаффар крепко выругался.

— Что угодно? — спросил Прыщавый, погруженный в размышления, всем своим видом старавшийся показать, что, несмотря на личные заботы, он готов предоставить столь дорогому, но немного капризному гостю все мыслимые и немыслимые удобства.

С тоской мечтая о крошечном уголке где-нибудь в саду на берегу тихо журчащего арыка, сеид простонал:

— Нога… аллах послал мне боль… позовите безбожника доктора.

Глава восьмая

В эмирском салон-вагоне

Пестрота у быка на шкуре,

Пестрота у человека в сердце.

Пословица

Паровоз «овечка» пригнал вагон к станции Бухара и, кряхтя, подтолкнул к самым стенам древнего города.

Осыпающиеся глиняные зубцы, служившие в старые времена для укрытия стрелков из лука, косые бойницы, серые от старости, равнодушные башни во рот с сорванными, такими же серыми, изъеденными червями створками, черный провал входа, откуда, кажется, вот-вот вынырнут всадники самого Тамерлана в блестящих шлемах… Тысячелетний покой и запустение… блестящие нитки рельсов, пышущий паром паровоз. Нахальные веселые гудки его заставляют нервно взмахивать крыльями ворон и стервятников, попробовавших немало человечины, на площади казней при эмире и сейчас мирно располагающихся на ночлег на стенах, на куполах, на порталах кирпичных медресе.

Весьма дородный, весьма краснолицый, весьма усатый человек в полувоенной одежде стоит у окна салон-вагона и поглядывает то Я запертую дверь, ведущую в купе, то на пустынный перрон. В вагоне прохладно, однако человек часто снимает бархатную темно-зеленую тюбетейку и ситцевым платком вытирает круглый, бритый наголо череп. Длиннейшие, стоящие торчком усы топорщатся и шевелятся от едва сдерживаемого нетерпения, пожалуй даже от раздражения. На стульях сидят едва угадываемые в сумерках молчаливые фигуры.

За окном спускается ночь. Громко шаркая сапогами по асфальту перрона, прошел стрелочник. Последний раз скудные лучи зимнего солнца выпечатали желто-серую зубчатую стену на фоне свинцовых облаков и погасли. Совсем стемнело; над входом в вокзал зашипел керосинокалильный фонарь. За дверью салона послышались голоса.

Усатый отшатнулся от окна и одним прыжком кинулся в кресло, стоящее у резного письменного столика. Трясущимися руками он выхватил из портфеля пачку исписанных листков, и едва успел принять позу занятого человека, как дверь раскрылась и в салон вошел Энвербей. В красной феске, новеньком щеголеватом мундире, брюках галифе, блестящих лаковых сапогах, он выглядел подтянутым. Его не сразу бы признали берлинские «друзья». Небрежно приложив два пальца к феске, он произнес сухо: «Селям алейкюм!», напирая на мягкие гласные.

— Ах боже мой! — воскликнул, вскакивая, усатый и начал как-то уж чересчур неуклюже выбираться из-за стола.

Поискав глазами стул, Энвербей сел. Чтобы найти повод заговорить, усатый своими выпуклыми карими глазами обвел дорогую, но аляповатую обивку стен и вычурную обстановку салон-вагона.

— Вагон самого эмира бухарского… Роскошь, а? Обошелся в свое время в миллион золотом. Да-с… Ныне в нем ездит глава правительства Бухарской республики. Предоставил вам гостеприимно. Любезно, а?

Вопросительное «а?», очевидно, по мысли усатого, должно было вызвать благодарность Энвербея. Дескать, посмотрите, как вас принимают. Ничего не пожалели, чтобы встретить с почетом и всяческими удобствами.

— Глубокоуважаемый господин министр Туркестана, я вас слушаю, — сказал официально Энвер. — Я к вашим услугам.

Усатый, на ванный Энвербеем господином министром, побагровел и весь подался вперед, с таким напряжением вслушиваясь в мягкую речь Энвербея, что мясистые уши его зашевелились. От натуги, от желания понять турецкий язык он даже вспотел.

— Извините, извините… — засуетился усатый, — я туг на ухо, не совсем расслышал.

Энвербей обернулся к стоящему у него за стулом высокому подтянутому турку с уродливым, мертвенным, цвета желтой кости лицом и прокартавил:

— Та же история. Турки Туркестана не слишком хорошо знают турецкий язык. Я заметил это еще в Берлине, при встрече с туркестанцами. Переведите.

— Что вы, что вы, ваше превосходительство! — продолжал суетиться усатый. — У нас так много общего, только отдельные слова.

Но дальнейшая беседа шла очень туго. Лишь энергичная помощь мертвоголового позволяла им понимать друг друга.

— Зачем же так официально? Аллах всесильный, вы ваш гость, — бормотал усатый толстяк. — Разве мы смеем требовать, приказывать… даже просить. Мы хотим попросить у вас, ваше превосходительство, только совета. Мы не посмели бы вас беспокоить, мы поспешили к вам… в вашу резиденцию, так сказать, резиденцию на колесах, но, знаете, кругом нежелательные элементы, кругом уши… Улицы слишком многолюдны, и мы вынуждены… Простите…

— Я не делаю секрета из своего пребывания в Бухаре, — деревянно прозвучал голос Энвербея. — Советскому правительству известно, что я здесь.

— Да, да, мы знаем… Они знают, но… конспирация.

— Никаких тайн! Это все, что вы мне хотели сказать, господин министр?

— О нет, нет, простите… Позвольте изложить некоторые соображения.

Усатый встал, уперся своими сильными, крепкими руками в стекло стола и, точно привычный оратор с трибуны, заговорил.

Он произнес длинную речь.

Если отбросить «цветы красноречия» о великом Туране, о благородных идеалах и традициях тюрков, она сводилась к весьма практическим вопросам.

Наступила пора решительных действий. Требование независимости Бухары надо подкрепить активными делами. Тайная организация партии «Иттихад ва Тарраки» во главе с Мунаваром Кари выбросила лозунг: «Англия, а не Москва!» Ставится задача окончательно отделить Бухару от Советского Союза. Это только первый шаг. За ним последует отделение Туркестана, Хивы, казахстанской степи, Сибири.

Назад Дальше