— Где он?
С явной издевкой посмотрел назир на Гриневича. «Берите вашего революционера. Нам он теперь не опасен», — говорил его взгляд. Вслух Рауф Нукрат только сказал:
— В квартале мурдашуев — обмывателей трупов, в доме Самад-ходжи. Его там все знают.
Спустя минуту Гриневич галопом скакал по вечерним улицам Бухары. Найти дом Самад-ходжи не составляло труда. Действительно, его все знали.
Все соответствовало описанию в точности.
У начала двух улочек, расходившихся под острым углом, стояла изрядно обветшавшая балахана. Верхнее помещение над воротами едва-едва держалось на кривых тополевых балках. Подслеповатым оком глазела на дорогу дверь-окно, заложенная до высоты человеческого роста комьями глины.
Влево через дорогу высились выщербленные, осыпавшиеся могилы одного из тех бухарских кладбищ, которые уже много веков упорно, но медленно наступали на жилые кварталы и в которых уже за отсутствием мест хоронили людей в три-четыре яруса. Ислам не позволял переносить места вечного успокоения за стены города, ибо это нарушало древние законы и наносило ущерб благочестию.
Обитатели балаханы, расположенной на перекрестке, имели удовольствие дни и ночи вдыхать могильные запахи, а по ночам с трепетом просыпаться от визга и хохота шакалов.
Вправо от дома Самад-ходжи уходила на редкость прямая, очень узкая и очень грязная улица, окаймленная обычными, слепленными из глины двухэтажными домами. Они выглядели очень добротно. Гладко оштукатуренные стены и резные калитки свидетельствовали о том, что здесь живут люди с достатком. Так оно и было, потому что правую улочку населяли мурдашуи — обмыватели трупов, а кто не знает, что хотя мурдашуи нечисты, презренны и что их все боятся и не любят, но без них обойтись невозможно, ибо каждый добрый мусульманин, перед тем как предстать у престола вечности, обязан подвергнуться омовению, которое могут совершать только люди, коим из поколения в поколение, от отца к сыну, надлежит заниматься этим богоугодным и доходным делом. Богато жили мурдашуи, возносили хвалу аллаху, что не переводились покойники.
Но если кто-нибудь в спешке стучался в ветхие ворота углового домовладения, жильцы его обижались и негодовали. Как? Их осмелились принять за обмывателей трупов? Нет, в угловом доме живет очень уважаемый, очень почтенный и очень состоятельный (впрочем, о последнем обстоятельстве он предпочитал умалчивать) базарный меняла Самад-ходжа. Лет тридцать назад он оказал большие услуги покойному эмиру, и тот возвысил его. Злые языки шептали, что богатей из квартала мурдашуев сам из касты обмывателей трупов и разбогател на продаже одежды мертвецов во время холерной эпидемии. Но благодарный эмир не захотел никого слушать. Помимо обмена золотых царских червонцев на серебряные теньги, или афганских рупий на русские кредитки, или английских фунтов на персидские краны, или ямбю — китайских слитков серебра на американские доллары, Самад-ходжа отнюдь не брезговал совершать операции по закладу движимого имущества или даче денег в рост под ростовщические проценты. Поговаривали соседи-мурдашуи, что почтенный меняла приторговывает «живой слоновой костью»: черноокими, длиннокосыми, кипарисостанными усладительницами досуга правоверных — и что из углового дома порой доносятся плач и стоны, но полицейские эмира никогда не переступали порога ветхих ворот. Впрочем, в последние годы сам Самад-ходжа предпочитал пореже бывать в Бухаре. Дела в доме на перекрестке вел его приказчик — древний старичок индус, а сам Самад-ходжа судил «праведно» в Байсуне.
Но после революции произошли неприятные перемены. Профессия менялы из весьма почтенной и весьма доходной вдруг стала не то чтобы не доходной, а просто никому не нужной. Что же касается дачи денег в рост или… гм-гм… поставки в известные места усладительниц досуга правоверных, то, по законам Народной республики, за такие занятия вообще полагалось отбывать длительное наказание в узилище. О, коловращение судеб! Недаром говорят, что после революции небо Бухары стало землей, а земля небом.
В письме на имя старика приказчика уже через три дня после штурма Бухары Самад-кази приказал прекратить все дела, открыть в доме на перекрестке производство жевательного табака — зеленого насвая. Вскоре мурдашуям стало известно, что их почтенный сосед является председателем табачной промысловой артели.
Стучать в ворота пришлось Гриневичу долго. Наконец в чуть приоткрывшуюся щель, медленно и громко зевая, протиснулся косматобородый старичок с совершенно голым черепом — очевидно, тот самый приказчик-индус. Он старался сохранить на лице маску равнодушия и отрешенности от мирских дел, но при виде острого буденновского шлема и синей звезды сразу же стал приветливым, любезным. Тело его переломилось в поясном поклоне, да так и оставалось в течение всего разговора в согнутом положении.
— Ну, — сурово сказал Гриневич, — здесь живет Файзи Сами?
— Господин начальник, — залебезил приказчик, — здесь обиталище достоуважаемого и благочестивого торговца насваем Самад-ходжи, а не какого-то Файзи.
— Тебя спрашиваю ясно… Ну, открывай ворота.
Двор оказался обширным. Алексей Панфилович слез с коня и, критически разглядев индуса, взял его за отвороты халата и крепко встряхнул раза два.
— Ну! Где здесь Файзи Сами, по прозвищу «Искусные руки»?
— Нет здесь никакого Файзи, — отдышавшись, пробормотал приказчик. Но тут же он отомкнул ржавым ключом старый замок на низкой дверке и ввел командира в грязный, захламленный соседний дворик. В воздухе стоял странный терпкий запах.
— Что такое?
— Здесь насвайхана… Здесь делают жевательный табак — насвай, — подобострастно сказал старик и показал пальцем на зиявший мраком вход, похожий на нору в полуподвальное помещение. Заглянув внутрь, Гриневич отшатнулся — до того густоядовитая вонь пахнула ему в лицо.
— Файзи, Файзи! Тебя зовут, — крикнул он в зловонную нору.
В ответ послышался кашель и шуршание. Медленно в темном провале возникло что-то зеленое. Только по глазам Гриневич понял, что перед ним человеческое лицо. Рот и нос его были повязаны прозеленевшей тряпицей. Зеленая табачная пыль покрывала слоем кожу, особенно много ее скопилось в глазных впадинах, в уголках губ, в ушах. Выдвинувшееся из темноты голое до поясницы тощее тело с выступающими костистыми ребрами все было покрыто струпьями и язвами.
Слезящимися красными глазами человек пытался разглядеть, кто его спрашивает. Грудь его сотрясалась от приступов резкого, сухого кашля.
Алексей Панфилович с минуту не мог выдавить из себя ни слова.
— Воздух… — извиняющимся топом проговорил задыхаясь человек, — вредный… От… чистого воздуха… грудь рвется.
Он сел, привалившись вздрагивающей спиной к стене, и все кашлял и кашлял. От кашля по щекам у него текли слезы, оставляя зелено-грязные дорожки.
— Здравствуйте, — сказал Гриневич, — вы Файзи Сами?
— Да… я…
— Пойдем со мной.
— С вами? — спросил, кое-как уняв кашель, Файзи Сами. — Зачем?
— Вы здесь погибнете.
— Погибну? Я уже погиб…
— Товарищ Файзи, что с вами?.. Вы же подпольщик, вы большевик.
— Тсс… — Файзи Сами приложил палец к губам. — Тсс… он в могиле… Он ест землю в могиле… в глубокой могиле… он ест землю… землю…
Растрепав пятерней бороду, приказчик-индус прошептал Гриневичу в ухо:
— Он не в своем уме.
— Я в своем уме… в своем, — забормотал Файзи Сами, — болтай больше… Почему ты меня взаперти держишь? А?
Застонав, он поднялся, цепляясь руками за стену, и сделал попытку сползти в яму.
Но Гриневич остановил его. Встретившись взглядом с приказчиком, он резко спросил:
— Лошадь есть?
— Какая лошадь?
— Какая-нибудь.
— Но хозяин что скажет?..
— Не болтай!
Подхватив слабо сопротивлявшегося Файзи Сами под мышки, Гриневич буквально вытащил его на главный двор.
— Достоуважаемый, разрешите спросить вас, — тощее тело индуса все тряслось, глаза слезились.
— Что еще?
Старичок изогнулся в поклоне.
— Куда вы ведете нашего брата, храбрый командир? Мы беспокоимся о здоровье и благоденствии нашего брата. Брат мой, — обратился он к Файзи Сами сладеньким голосом, — куда вы спешите из нашего дома?
— Где лошадь? — заорал Гриневич, а затем, все еще поддерживая Файзи Сами, снова накинулся на старичка: — Ах, так! Ты называешься братом, будь здоров! К чертям собачьим… Лошадь давай сюда.
Весь дрожа, старик вывел из конюшни заседланную лошадку. Гриневич подхватил Файзи и, поразившись, как ничтожен был его вес, посадил в седло.
— Держитесь! — скомандовал он и одним прыжком взлетел на своего коня, стоявшего непривязанным посреди двора.
— Так нельзя, командир — пискнул старичок, картинно расставив ручки. — Нам подобает печься о здоровье нашего больного, очень больного брата. — И он повертел пальцами около лба.
Но командир уже ухватил поводья буланой лошадки и, дав шпоры коню, выехал на улицу.
Не обращая внимания ни на вопли старичка, ни на недоуменные возгласы соседей-мурдашуев, собравшихся у ворот, Гриневич погнал коня по узким, уже погрузившимся в темноту улицам. Он поминутно оборачивался, опасаясь, что Файзи Сами не удержится на лошади от слабости.
Гриневич остановил коней только у ворот своего дома.
— Отведи-ка его в баню, — приказал он вестовому, — и затем давай сюда.
Уже совсем поздно в комнате собрались Гриневич, Толибджанов из Центрального Комитета, Пантелеймон Кондратьевич и Файзи Сами, по прозвищу «Искусные руки».
Разговора настоящего долго не получалось.
Рассказывал Гриневич. Говорил он о революции, о свержении эмира, о Михаиле Васильевиче Фрунзе, о Ленине, о партии большевиков. Изредка вставлял отдельные фразы Пантелеймон Кондратьевич.
Упорно уставившись в землю, Файзи Сами молчал. Временами все его высохшее, мумиеподобное тело сотрясалось от мучительного кашля. Впрочем, Файзи Сами преобразился. Зеленый налет исчез с лица. Бородка из зеленой стала черной с проседью Брови же оказались совсем не тронутыми сединой. В чистой красноармейской гимнастерке Файзи выглядел даже молодцевато, но на лице его оставалось выражение безразличия и равнодушия. Изредка только он взглядывал украдкой поочередно то на Гриневича, то на Толибджанова, но и тогда в глазах его не загорался огонек интереса к жизни.
Совсем уже поздно ночью Файзи Сами заговорил.
— Рустам… мой сын Рустам… Они закопали Рустама живым, — тихо говорил Файзи. — Живого засыпали землей. Кетменями кидали сырой песок… на грудь, на шею, на голову… Рустам мой… не смотри на меня так… В лицо его, в нежные щеки, в глаза сыпали песок. И эмир Сеид Алимхан хохотал, тряс своим брюхом… А Рустам вдыхал в себя воздух, и в горло, в грудь лез песок, пыль… О, мучение!.. Он задыхался, он стонал от боли… А Сеид Алимхан хохотал. Палачи радовались. И меня не было с ним… И я не знал. О, если бы я знал, я пришел бы и вырвал глаза Сеиду Алимхану, подлецу Алимхану…
Снова и снова кашель душил его, и он, утирая скупые мужские слезы, продолжал:
— Мы… собирали людей… Мы искали оружие. На базаре тихонько говорили: конец эмира близок… Люди наши ходили в Ташкент, я ходил к товарищу Фрунзе… Я принес в Бухару от него живое слово Ленина, и народ слушал слова Ленина широко открыв уши. Кровь подошла к горлу эмира, он захлебывался кровью народа… Эмирские собаки хватали всех, кто говорил хоть слово. Узы, Рустам, зачем тебя я не сберег… Мой сын Рустам! лежишь в земле теперь. Белыми зубами ты грыз песок. Рустам говорил: «Отец, там, в Ташкенте, в Москве, юноши носят имя комсомол, и я тоже комсомол». И он, нежный, большеглазый, не знавший жизни, работал с нами, прожившими жизнь… И Рустама нет, молодого, полного сил, а я, старик, никому не нужный, дряхлый, еще дышу, хожу… Зачем?
«Не подобает, — думал Гриневич, — большевику так распускаться!» Но тут же он осуждал себя за черствость, за сухость. «А ведь Файзи Сами человек восточный, и к тому же какую он школу прошел? Школы-то большевистской на самом деле не было. Достаточно поэтому было только одного ужасного удара и…»
Что думал Толибджанов — неизвестно. Только временами он начинал нервно покашливать да почти непрерывно вертел все новые и новые козьи ножки из крепчайшей махры. Он курил сам и угощал Файзи.
От махорки шел нестерпимый синий дым, заволокший всю комнату и притушивший пламя лампочки до того, что оно теплилось чуть видным малиновым язычком.
— И Рустам умер, и вырвали у несчастного Файзи Сами сердце… Они пришли и искали меня, но нашли мою сестру Фазилят. И они зарезали ее в арке в конюшне, где прирезывали прелюбодеек, проституток и неверных жен. Они опозорили Фазилят, объявив ее блудницей. А Рустам! Страшная смерть постигла Рустама…
Тут Толибджанов снова закашлялся и, пряча под козырьком кепки странно заблестевшие глаза, взял в свои большущие загрубевшие ладони худые руки Файзи и хрипло проворчал:
— Не убивайся, друг… Не надо… Может, на сегодня хватит, а! Поспишь, что ли?
Файзи Сами замолчал и долго смотрел прямо перед собой. Потом заговорил снова.
Он рассказал, что на другой день после смерти Рустама эмирская полиция попыталась разгромить большевистскую организацию в Бухаре. Очевидно, нашлись провокаторы и предатели-трусы. Погибли в застенках арка двоюродные братья Файзи — мужественные революционеры Насыр и Реджеб, погибли и многие другие. Файзи уцелел только потому, что а тот день он не ночевал дома. Полумертвый лежал он в хижине одного кожевника, убитый вестью о страшной смерти заживо похороненного сына Рустама.
Файзи проболел долго. Больной он вышел на улицу в день восстания народа и штурма Бухары. Был ранен во время схватки в эмирском арке.
Файзи пришел в себя в насвайхане Самада-кази. Рана затягивалась мучительно медленно.
Когда он наконец смог двигаться, индус-приказчик заявил: «Сколько я лечил тебя, кормил. Теперь отработай!» — и запер на замок.
Как он не сошел с ума, оставаясь долгие месяцы наедине со своими мыслями, Файзи не мог себе прелую ставить. Слабый, еле живой, он медленно погибал в яме, бессильный что-нибудь сделать.
Ночевать Файзи Сами у Гриневича не остался. Он ушел домой, пообещав прийти утром.
Но ни утром, ни днем он не явился. Он снова исчез.
Глава одиннадцатая
Беглянка
Ложь, влекущая за собой добро,
лучше правды, вызывающей смуту.
Саади
Доктор ходил по своей комнате, тень его от света лампы двигалась по стене взад и вперед. В своей скитальческой жизни доктор придерживался строгих, раз навсегда установленных им самим правил: где бы он ни путешествовал, где бы он ни останавливался, с ним всегда было все необходимое для его врачебной работы — не только инструменты, медицинские справочники, аптечки, но и скатерти, белые покрывала, занавески. Лампа на чугунной вычурного литья подставке с круглым матовым абажуром тоже следовала всюду за доктором и являлась предметом особых попечений его верного джигита и переводчика Алаярбека Даниарбека, так как без нее нельзя было исследовать сетчатку дна глаза и производить операции снятия катаракты. Известность доктора давно уже перешагнула за пределы долины Зеравшана. Судя по почтительнейшему прозвищу, которым наградил его народ, — «Возвращающий свет», он имел специальность окулиста, специальность, наиболее, пожалуй, нужную и важную в те времена в Азии, где песок, зной, пыль, плохая вода порождали повальные глазные болезни. Толпы слепцов нищих бродили по дорогам и базарам. Монастыри для слепых существовали во многих городах и кишлаках.
Медицинская лампа освещала переделанную из лачуги комнату с чисто выбеленными стенами, украшенными несколькими акварелями. Убогость дверей во двор и в соседнюю комнату маскировалась тяжелыми драпировками.
В сильном возбуждении доктор, всегда сдержанный и спокойный, ходил сейчас по комнатке гораздо быстрее, чем подобало ему при немалом его весе. Шаткие половицы неумело сколоченного пола громко трещали и скрипели под его ногами на все лады. Незаметно для себя доктор энергично жестикулировал.