Возглас был вызван тем, что грудь ночного гостя под стетоскопом судорожно вздрогнула.
— Не может быть! — резко сказал ночной гость. — Какой систологический шум… аорта?!
Долгая минута понадобилась доктору, чтобы до его сознания дошел смысл слов незнакомца.
— Что вы сказали?.. Вы знаете, что такое систологический шум?.. Аорту? Э, батенька! — Не выпуская из вытянутых рук мускулистые предплечья больного, доктор стал вглядываться в его лицо, черты которого искажались колеблющимися бликами от огненных языков костра.
Но гость легко высвободился, натянул чуху на голые плечи и почти грубо сказал:
— Оставьте… сердце у меня здоровое.
— Вы не то, чем кажетесь.
— Могущественные шахи и ничтожные нищие — странное сословие, они никого не слушают и никому не подчиняются.
— Степь бесприютна, а вы больны.
— Оставьте… У вас есть хина? Хинини муриатикум?
— Есть.
— Тогда дайте сколько можете.
Пока доктор рылся в полевой сумке, незнакомец быстро сказал что-то Даниарбеку и поднялся.
Потом, взяв лекарства, медленно и значительно проговорил:
— Я дервиш! Я не заслуживаю ада и недостоин рая. Один аллах всемогущий знает, из чего он замесил мою глину. Подобен я безбожнику нищему и развратной блуднице. Не осталось у меня ни веры, ни наслаждения, ни надежды.
Он шагнул от костра.
— Вы великодушны… Великодушие свойство мудрых.
Багровая в отсветах пламени камышовая стена раздвинулась, и ночной гость исчез.
— Как будто его и не было, — промолвил доктор, устраиваясь поудобнее на своем жестком ложе. — Странный пастух… Знает про аорту… про хинини муриатикум.
Уже засыпая, он спросил:
— Вы его встречали?
— Нет.
— Что же он, я слышал, вам насчет Самарканда и вашего Багишамаля говорил?
Алаярбек Даниарбек ползком подобрался к доктору и, тревожно озираясь, тихо забормотал:
— Он не пастух. Он дервиш — человек тайны… Про него давно говорят в Самарканде и Бухаре, его ищут. Он скрывается. Он мне задал вопрос: не знаю ли я, когда прибудет в Туркестан зять халифа, не слышал ли я в городе. Я сказал: «Не знаю». Тогда он рассердился и выругал меня, а мне сказал: «Твой ад и твой рай всегда в тебе самом, зачем же ты ищешь их вне себя, друг? Смирись, друг!» Страшно ругал… Уедем поскорей…
— Ну нет! — зевнул доктор. — Плохо вы дервишей знаете. Теперь за эти десять порошков наш дервиш всем, кто к нам полезет, горло перервет…
Костер уже почти потух, а доктор все еще думал. Стало прохладно, и комары угомонились. Фыркали и громко хрустели молодыми побегами камыша кони, хором квакали лягушки, звенели цикады.
Не без иронии доктор говорил себе:
«Нищий дервиш требует хинини муриатикум… рассуждает о пороке сердца.
Восток! Какие только встречи не бывают! Среди болот, камышей, комаров… на задворках Туркестана, кого только не встретишь?! Рваная чуха — маскарад, конечно. Рубаха на нем тонкая, из добротного шелка. Тело мускулистое, но холеное, руки без мозолей. Черты лица… осанка… Горд, как сатана. Басмач? Не похоже. Кто же он? Ждет зятя халифа… Энвера… Мы еще ничего толком не слышали, а он слышал… Странно».
Но вслух он сказал только:
— Алаярбек Даниарбек, не прозевайте коней.
И заснул.
Глава седьмая
Павлиний караван-сарай
И если свинье вставят зубы из золота, нечистота ее не превратится в чистоту…
Хусейн-и-Ваиз
Довольно! Мне душно от тебя…
Махзуна
Широко распахнутые обветшавшие ворота, видимо, вообще не закрывались добрых полсотни лет. Тяжелые петли покрылись на палец толщиной красно-бурой ржавчиной, а доски раструхлявились и держались на ржавых гвоздях милостью всевышнего. На глиняном возвышении, прислонившись плечом к потемневшему гнилому столбу, сидел пегоусый с шерстистой неопрятной бородой погонщик не погонщик, верблюжатник не верблюжатник, человек пожилых лет, толстощекий, брюхатый. Прыщи всех размеров украшали его нос, щеки, лоб и даже верхнюю губу. Старый потертый халат, такая же потрепанная тюбетейка, посеревшие от грязи бязевые штаны, не скрывавшие кривизны его волосатых ног, до того преобразили его внешность, что в нем даже близкие родственники и друзья не признали бы сына казия байсунского, торговца каракулем, завсегдатая лейпцигского пушного аукциона господина Хаджи Акбара. Пальцами босых ног Хаджи Акбар играл с порванным каушем, подкидывал его, ловил, крутил в пыли, словом, он был занят и уж совсем не обращал, по-видимому, никакого внимания на то, что происходило на вечерней улочке, ведшей к стене Бухары. Тем более, казалось, не интересовал его большущий запаршивевший пес с голодными глазами. А пес ужасно хотел проскользнуть с улицы во двор, куда его манили призывные запахи. Но Хаджи Акбар сидел в самых воротах, и все местные собаки знали его повадки очень хорошо. Пес подобострастно пошевелил обрубком хвоста и, жалобно скуля, уселся на почтительном расстоянии. Нога Хаджи Акбара продолжала подкидывать и на лету надевать кауш, а лицо его, плосконосое, расплывшееся в блин, сохраняло столь непроницаемую и благодушную мину, что любое живое существо могло впасть в заблуждение и забыть всякую осторожность.
Но вдруг пес повернул свою массивную медвежью голову в сторону и обнажил клыки. В конце улицы появилась темная на фоне кирпично-красного заката фигура пешехода. Собака, тяжело закряхтев, поднялась и отбежала, чуть ощетинив шерсть, к стене.
Пешеход приближался медленно, вздымая на каждом шагу пыль, прихрамывая, как это бывает с безмерно уставшими людьми. Он, видно, не обращал внимания на своеобразную, мрачноватую, но великолепную картину озаренной красками заката улицы восточного города.
Он шел, посматривая ищущим взглядом на старые, покосившие ворота, на низкие, почерневшие от времени калитки, на бесконечно тянущиеся слепые стены и дувалы.
Пес заворчал.
Но нога безмятежного Хаджи Акбара не прекращала вертеть кауш, и сам Хаджи Акбар не уделял ни малейшего внимания ни красотам солнечного заката, ни хитрому псу, ни волочившему по пыли ноги пешеходу. А ведь если бы можно было заглянуть в глаза Хаджи Акбара, в самые щелочки между красными веками, то вдруг обнаружилось бы, что темные глазки оживились, напряглись, в них загорелся огонь интереса.
На лице незнакомца отразилось пренебрежение и даже брезгливость, когда он разглядел прыщавого толстяка. Он сделал движение, словно отстраняя от себя неприятное зрелище, и пошел, все так же прихрамывая, прямо в открытые ворота.
Куда девалось ледяное спокойствие и благодушная созерцательность Хаджи Акбара: он побагровел, затрясся.
— Куда? Стой! Стой, я говорю! — страшно писклявым голосом запротестовал он. Голосок вырывался из большущего его брюха точно сквозь узенькую щелку, быстро-быстро закрывавшуюся и открывавшуюся.
Странник даже не соблаговолил ответить Хаджи Акбару, только взглядом опалил толстяка. Но и тот видывал виды. С непостижимым для столь грузного человека проворством он соскочил с глиняного сиденья и единым прыжком оказался перед незнакомцем.
— Ну? — сказал мрачно странник.
— Ну! — ответил Хаджи Акбар.
Не без интереса наблюдавший стычку представителей всесильного людского племени, пес попытался проскользнуть в ворота, однако толстяк успел с яростным возгласом пнуть его ногой в бок. Незнакомец шагнул через избитый копытами и железными арбяными шинами трухлявый порог-бревно и пошел по замусоренному двору.
Ахнув, толстяк кинулся за ним с воплем:
— Нельзя сюда, нельзя клянусь бородой моего дяди!
Не обращая внимания на вопли Хаджи Акбара, незнакомец оглядывал открывшийся перед ним обширный двор, по сторонам которого вытянулись приземистые, слепленные из глины постройки с многочисленными дверями. Задняя часть двора замыкалась крытыми конюшнями. Здесь, среди куч хлама, сора, навоза и кустов явтака и чертополоха, торчали два полузасохших тополя. Двор пустовал, если не считать единственной большеколесной арбы, уткнувшейся оглоблями в землю, и нескольких уныло топтавшихся в грязи верблюдов. В последних отсветах вечерней зари, вырывавшихся из-за крыши, столбами плясали рои мошкары. В нос ударяла вонь застоявшейся конской мочи и выгребной ямы. Печать запустения лежала и на грязном дворе, и на развороченных, размытых дождем земляных крышах сараев, и на поломанной арбе, и на облезлых, тощих верблюдах.
Шлепающие шаги заставили незнакомца резко обернуться, и Хаджи Акбар, хотевший схватить его за рукав, невольно отстранился.
— И ты еще не хотел меня впускать в эту помойную яму, именуемую караван-сараем? А?
— Чего ты лезешь… те… без спросу! — пискнул толстяк.
Незнакомец презрительно бросил:
— Ты, ослятник, говоришь с сеидом — потомком пророка, да произносят имя его с надлежащим почтением. — И, не дождавшись ответа, который, судя по бульканью, захлебнулся в глотке Хаджи Акбара, пришелец спросил: — Караван-сарай — владение достопочтенного казия байсунского Самада?
Прыщавый только кивнул головой. Он все еще задыхался в гневе и не мог сказать ни слона.
— Обратись к цирюльнику, пусть откроет тебе вены, а то черная кровь тебя задушит.
— А… а… те… — бормотал что-то Хаджи Акбар. Щеки, подбородок его тряслись и прыгали, точно студень, из утробы вырывались лающие звуки.
Скептически ухмыльнувшись, незнакомец убийственно хладнокровно добавил:
— Из тебя котел твоей вонючей крови можно выпустить, и то достаточно останется.
Он обвел глазами двор, не обращая внимания на продолжающийся припадок удушья у Хаджи Акбара, и вдруг увидел павлина.
В багряно-оранжевых отсветах заката хвост птицы «кричал» столь неправдоподобно яркими, свойственными только агату красками — от густо-черной до кроваво-красной, что весь измызганный, захудалый, утопавший в грязи заезжий двор сразу засверкал.
Странник снова заговорил, но уже с видимым удовлетворением:
— Ба, павлин! Мы видим великолепного павлина. Теперь я вижу, неисповедимые пути аллаха всевышнего привели нас к порогу, определенному нам властителем человеческих душ.
Но незнакомцу не удалось закончить своей благочестивой тирады. Хаджи Акбар наконец поборол удушье и выжал из себя вопль:
— Велик аллах… те… и пророк его!.. Эй, Хромой, эй, Латип, сюда, бездельники!
— Поистине аллах велик и благословен пророк его, да произносят имя его с благоговением и почтительностью, — продолжал странник, не спуская горящего взгляда с багровой физиономии Хаджи Акбара. — Да есть ли гостеприимство в этом проклятом аллахом, сынами Адама и бессловесными скотами паршивом обиталище?..
Два неизвестно откуда появившихся босяка с изъеденными оспой лицами и тяжелыми ручищами надвинулись на пришельца.
— Взять его! — с трудом выдавил из себя Хаджи Акбар. — Взять этого почтенного… те… потомка пророка и вышвырнуть с моего двора. И если, — злорадно прибавил он, — вы… те… дадите ему… те… несколько тумаков покрепче, святости в нем не убавится… те…
Брюхо свое он выставил вперед, а короткие руки-обрубки упер в бока. Всем видом своим он показывал — вот я, хозяин, приказываю, я делаю что хочу.
— Ну же! — крикнул он босякам.
Старший из рябых прислужников — Латип, побольше и побезобразнее, топтался на месте, засучивая лохмотья выше локтей. Ворчание вырвалось из его груди:
— Сейчас, хозяин мой, сейчас, господин Хаджи Акбар.
При этом имени в глазах пришельца заиграли уже совсем дикие огоньки — не то ярости, не то веселья, и он, еле сдерживаясь, шагнул вперед.
Весь гонор слетел с Прыщавого. Он мгновенно вобрал в себя брюхо и, пятясь назад, жалобно заскулил:
— Латип! Хромой! Что же вы?
Пришелец презрительно отмахнулся от подскочившего Латипа и сказал:
— А, ты и есть сам почтеннейший Хаджи Акбар. Что же ты боишься назваться, господин Хаджи Акбар? Или ты забыл Мекку и Стамбул, господин Хаджи Акбар!..
— А, — хрипнул толстяк.
На лице его появилось выражение растерянности и недоумения. Глазами он сделал знак, и протянутые уже к плечам пришельца лапищи слуг опустились. Босяки недоуменно переминались, чавкая ногами в зеленой навозной жиже.
— Вон, — рявкнул Хаджи Акбар на своих вышибал. — А, ты еще здесь?! — Он поднял проворно из грязи осколок кирпича и запустил его в собаку. Пес взвыл от боли.
Прыщавый повернулся к страннику:
— Мир тебе, странствующий и путешествующий. Пожалуйте в наше обиталище, о вместилище добродетелей. Прошу, пожалуйте, почтенный гость.
Поразительно изменились при словах «Мекка и Стамбул» тон, манеры, выражение лица Хаджи Акбара. Он просто захлебывался, расточал любезности, не замечая, что изысканные и напыщенные выражения, подобающие только двору какого-нибудь азиатского князька, казались неуместными посреди этой грязной, вонючей лужи, окаймленной полуразвалившимися хибарками с растрепанными камышовыми кровлями. Яркие краски заката потухли. Павлин свернул свой пышный хвост. Все погрузилось в серые тона.
Незнакомец сухо сказал:
— Значит, это Павлиний сарай?
— Да, — подобострастно проговорил Хаджи Акбар.
— Караван-сараи славятся гостеприимством, — губы незнакомца покривились, — а мы целую вечность стоим в грязи.
— О всевышний! — засуетился Хаджи Акбар. — Да что со мной? Соблаговолите, о опора благочестия и заступник верующих перед престолом бога! Мы вас так… те… ждали и только наша несусветная тупость не позволила нам признать ваши досто…
Недосказанное слово застыло у него на языке. Ошибся или нет Хаджи Акбар, но глаза путешественника силой внушения предостерегали кого-то за его спиной. Прыщавый обернулся. Он поразился и вконец расстроился. Почему мог делать сеид, потомок пророка, блюститель исламского благочестия, какие-то заговорщические знаки глазами презренному гяуру — неверному урусу.
В воротах стоял только что подъехавший всадник. На крепком гиссарце сидел военный, одетый в изрядно потертый китель и столь же потертую фуражку с красноармейской звездой. Из-под кожаного потрескавшегося козырька смотрели очень пристальные, очень проницательные глаза, цвет которых скрадывался сумерками. Расплылись и черты лица, можно было только разглядеть щеточкой подстриженные усы и упрямый подбородок с ямкой посредине.
— Здравствуйте, Хаджи Акбар. Долгонько мы отсутствовали. Месяц, пожалуй, прошел.
Приезжий спешился, отдал поводья появившемуся тут же Алаярбеку Даниарбеку и пошел по двору, осторожно ступая, чтобы не попасть в грязь. Собака кинулась к нему и ласково ткнулась холодным носом в ладонь. Добродушное лицо доктора носило следы усталости. Видимо, он проделал немалый путь по степи и дорогам. Пыль лежала слоем на его костюме цвета хаки с темными прямоугольниками на плечах от снятых погон и с серебряными пуговицами. Кожа на голенищах сапог, там, где они трутся о ремни стремян, побелела.
С тревогой Хаджи Акбар вглядывался в лицо доктора, ловил его глаза, но ничего не видел подозрительного. Он посмотрел на сеида, но тот даже не глядел теперь на русского.
Прыщавый растерянно повторил:
— Э, пожалуйте.
— Ба, — заговорил доктор, — да у тебя, брат, гость! — И, обращаясь уже к пришельцу, спросил: — Да, как величать прикажете?
Странно! Доктор невольно послушался предостерегающего взгляда незнакомца и ничем не показал, что встречался с ним на Черной речке.
Заковыляв в сторону, сеид бросил угрюмо:
— В небе звезд неисчислимое количество, дороги тянутся по лицу мира днем и ночью, их не исходят ноги вечных странников.
— А… а, — понимающе хмыкнул в усы доктор. — А вот, дорогуша, с ногой у вас что-то неблагополучно, может, стоит взглянуть?
— Не подобает потомку пророка, сеиду Музаффару бен Кассаму Фатаху бен Джалалу прибегать к помощи неверного и испрашивать, как милости для страждущего тела, проклятые ференгские лекарства.
— Как угодно… э… Но в случае чего… Эй ты, Латип! Долго мне дожидаться?
Поразительно проворно прибежал рябой. Бормоча: «Дохтур, господин дохтур… уважение. Прах ног на моей голове» и, вращая белками глаз, гориллообразный гигант суетился около доктора, стараясь всячески ему услужить.
Вытянув вперед лапищу с ключом, Латип, сопровождая доктора, побежал к помещению, выделявшемуся своими чисто выбеленными стенами.
Тяжело шагая вместе с Хаджи Акбаром в противоположную сторону, сеид Музаффар проговорил:
— О, я вижу, гяур урус снискал любовь рабов аллаха, а? И даже собака его любит, а? Мусульманская собака?