— Может, тут и нет ничего интересного, но заняться этим делом — моя прямая обязанность.
— Сеньор Найт? — сообразил наконец человек в штатском и добавил, постаравшись улыбнуться как можно сердечнее столичному коллеге: — Мы ждали вас.
Низкорослый щуплый человечек в штатском оказался инспектором криминальной полиции города Давида. Он разом взял быка за рога.
— Следы на кевларе от пуль. Это подтвердил эксперт. Я посчитал необходимым выехать сюда, вам навстречу, чтобы сообщить об этом.
Значит, все-таки следы от пуль! Выходит, Центральное управление криминальной полиции потревожили не зря.
— И вот еще что, — продолжал инспектор из Давида, — погибший насквозь пропитан наркотиками и алкоголем.
На обратной дороге Найт потолкался в придорожных кафе и барах, нашел кое-кого, кто видел погибшего русского, когда еще до начала погони тот останавливался, чтобы перекусить, выпить чашку кофе или бутылку кока-колы. Именно что кофе и кока-колы! Никто не заметил, чтобы он выпил хоть бутылку пива, не говоря уже о более крепких напитках. Да и выглядел русский вполне трезвым.
Свидетелей погони найти не удалось.
За полтора месяца до этих событий Вадим Осташев отправился в иммиграционный отдел столичной полиции, просить о политическом убежище. Стояла середина февраля. Самый разгар сухого сезона. Но день выдался пасмурный. Только что прошел короткий, но сильный дождь. В мокром асфальте оловянно отсвечивало низкое серое небо. На душе у Осташева кошки скребли. Он был как в лихорадке. Правильно ли он поступает? Он чуть было не повернул назад — в отель. Замедлил шаг. Остановился. Закурил. Выкурил три сигареты подряд. Потом все же побрел дальше. Нет, Аманда права. Права, черт побери! Принятое решение — разумно. И других нет.
Осташев не любил Москвы, не любил России, как он говорил, не желая называть ее Советским Союзом. Ничего на родине он не любил — так ему, во всяком случае, казалось.
И не то чтобы он был убежденным врагом. Неудовольствия его жизнью в родной стране в общем-то не шли дальше обывательского брюзжания, порою, впрочем, небезосновательного: очереди, дефицит…
Он не понимал, что корни его неудовлетворенности — в нем самом, в сугубо личных обстоятельствах его жизни.
Он с детства, со школьных лет жил как бы с неохотой. И в те годы совсем уж не был в состоянии уразуметь, что не все вокруг скверно, скучно, серо, а плохо именно ему, ибо мать умерла, а отец груб и жаден. Постоянные домашние неурядицы расшатывали нервы, да и наследственность, наверное, была не из лучших. Мальчишка рос бледным, задерганным, апатичным. Сторонился сверстников, не занимался спортом, не участвовал в самодеятельности. Бродил по улицам один, неосуществимые фантазии копошились в голове, лениво толклись пустячные и унылые мысли, иногда — мысли о прочитанном: он много читал, жадно, без разбора, книги заменяли реальную жизнь.
В студенческие годы все больше усиливалась его отъединенность от окружающих. Жизнь шла мимо, стороной. Ему самому это было в тягость. Он попытался «войти в жизнь», занявшись спортом — автогонки. Завелись приятели, девушки. Но к последнему курсу, когда одолели учебные заботы, он спорт забросил, друзей порастерял — опять один.
С работой ему повезло поначалу. Попал в академический Институт Латинской Америки — редкая удача для начинающего историка-латиноамериканиста. Защитился рано — в двадцать семь. Однако дальше началась пробуксовка: годы шли, близился четвертый десяток, уже и докторская была готова, а к защите все не допускали и не допускали. А диссертация — историографическая, анализ работ советских латиноамериканистов, каждый год появлялись новые труды, рассмотрение которых приходилось добавлять к диссертации, и этому не видно было конца.
Сейчас, шагая по мокрому асфальту, Вадим Осташев с горечью и острой обидой вспоминал последний перед отъездом в загранкомандировку разговор с завсектором. «Вы еще молоды, — сказал ему тот. — Есть люди постарше. Петров, например». — «Но у него докторская еще в чернильнице!» — возмутился Осташев. «Ничего, напишет». — «Значит, опять ждать?!» — «Да, с защитой придется погодить, — спокойно ответил завсектором и, помолчав, добавил: — Скажу вам откровенно — дело не только в вашей относительной молодости. Вы не участвуете в общественной жизни. Совсем почти не участвуете. И это оборачивается против вас».
«Удивительно еще, как за границу выпустили», — зло подумалось Осташеву. В командировку его послали на два месяца — чтобы он поработал в местных архивах над статьей о первооткрывателе Панамского перешейка Родриго де Бастидасе.
В архивах он трудился напряженно, с присущим ему усердием. Вечерами жадно впитывал в себя чужую, незнакомую жизнь, казавшуюся ему чрезвычайно привлекательной. Однажды на субботней вечеринке у местного коллеги он свел знакомство с Амандой Ронсеро, журналисткой, обладавшей, как ему вскоре стало ясно, необычайно широкими связями. Когда он посетовал как-то, что до сих пор остается неопубликованной его историографическая монография — основа будущей докторской диссертации, она вызвалась помочь напечатать эту работу в издательстве Панамериканского института истории и географии. Сначала он, естественно, отказался. Но она развертывала перед ним все новые сверкающие перспективы, и он заколебался. Аманда умела убеждать. Этому умению немалым подспорьем служила ее красота. Осташев безнадежно влюбился. Впрочем, «безнадежно» — не то слово. Он был обнадежен юной дамой и не обманут в своих ожиданиях. Тропическая красавица заняла вакуум, созданный неудачной женитьбой. Вадим был уверен, что Наталья ему изменяет. Прямых доказательств измен не имелось, косвенных же — хоть отбавляй. Жена, расфрантившись, частенько исчезала из дома, возвращалась поздно, от нее попахивало вином — «была у подруги», «была на девичнике» и прочие небылицы. Он подумывал о разводе. Ревность придавливала глыбой, лишала сна, мешала работе, окрашивала бытие в черный цвет. Напрасно он повторял слова Ларошфуко «В ревности больше себялюбия, чем любви», напрасно говорил себе, что давно уже не любит Наталью, что лишь оскорбленное самолюбие мучит его, — ничего не помогало. Значит, развод? Вот только осуществить его непросто. Жена никогда не согласилась бы на размен их однокомнатной квартиры на две комнаты в общих квартирах. Уйти к другой женщине? Не было такой женщины, к которой хотелось бы уйти. Не было… до Аманды.
Дождь, вдруг опять припустил. Осташев ускорил шаг. Вот и серая громада полицейского управления. Не останавливаясь, он решительным шагом прошел в подъезд — так бросаются в холодную воду: быстрее, быстрее, а то передумаешь!
Тони Найт был недоучкой. И винил в том отца. Еще бы! Где уж матери-одиночке, брошенной на произвол судьбы ветреником янки, дать сыну достойное образование! Из университета ему пришлось уйти со второго курса. Недоучившийся юрист стал сыщиком.
Впрочем, дело свое он любил. Он открыл в себе способность к быстрому и четкому анализу фактов и этой способностью гордился. «У Найта аналитическое мышление», — признавало даже начальство, вообще-то не слишком склонное воздавать должное способным подчиненным, которые, «перехвали их только, тут же начинают мечтать о начальственных должностях».
Гордился Найт и своей интуицией. Конче, молодой приятельнице, которой он, сорокадвухлетний мужчина, казался кладезем мудрости, Тони втолковывал: «Интуиция — во многом пока что загадочное явление человеческой психики. Что-то вроде озарения, понимаешь? Вдруг начинает говорить твой внутренний голос, подсказывает решение задачи с двумя, а то и с тремя неизвестными. Фактов мало, а решение уже вырисовывается. Чудо? Наверняка нет. Интуицией — уникальным даром природы, моя милая! — обладают люди, умеющие накапливать знания, набираться опыта. Это оборачивается в конце концов способностью к безошибочным догадкам о скрытой сути событий и явлений».
Интуиция заставляла Тони Найта сомневаться в гибели русского. Что-то тут было не так.
Вернувшись в столицу, Найт затребовал досье на Вадима Осташева. В папке было всего несколько листов бумаги и фото, на котором был изображен лобастый мужчина с рассеянным взглядом. Отпечатков пальцев, к сожалению, не имелось. Не с чем было сравнить те отпечатки, что сняли с пальцев погибшего в катастрофе.
Осташев, как узнал Тони Найт, устроился на работу в Панамериканский институт истории и географии. «Что ж, потолкуем с его начальством», — решил инспектор.
Непосредственным начальником Осташева — заведующим отделом, в котором тот пристроился, — оказался американец. Некто Фил Виктори. Он предложил называть себя просто Филом, хотя ему было уже под семьдесят. Иссушенный прожитыми годами, слегка согбенный, он старался живостью движений, бодростью и ясностью взгляда возместить возрастные потери, вызвать из небытия приметы утраченной молодости. Он стремительно вышел из-за письменного стола навстречу Найту, коротким жестом указал гостю на кресло, сам опустился в кресло напротив.
— Значит, мы соотечественники? — спросил он по-английски после того, как они представились друг другу.
Найт отнюдь не считал себя американцем. Однако возражать не стал. Неопределенный кивок, которым он ограничился, вполне мог сойти за знак согласия. Пусть этот Виктори считает его соотечественником — авось по-откровеннее будет.
— Я к вам по поводу Вадима Осташева, — сказал он тоже по-английски.
Показалось ему или нет, что взгляд старика стал на секунду холоден и цепок?
— Ну, что я вам могу сказать? О том, как он погиб, вы знаете лучше меня.
— Зато я не знаю, например, любил ли он выпить? Злоупотреблял ли наркотиками?
Тень сомнения мелькнула в рачьих глазах американца. Он явно определял про себя границы своей откровенности в этом разговоре.
— Прошу вас, будьте со мной чистосердечны до конца, — сказал Найт. И слукавил: — Хочется побыстрее закрыть это дело. Оно в общем-то ясное. Обычная автомобильная катастрофа.
— Да, да, — закивал головою Виктори. — Предельно ясное. Предельно.
Голосу его тем не менее не хватало убежденности.
— Так вот насчет спиртного и наркотиков… — вернулся к своему вопросу Тони Найт. — Баловался ими русский?
— Наркотиков не употреблял, насколько я знаю. Пьяницей не был. Пил, как все мы, в пределах нормы… Не хотите ли, кстати, стаканчик виски?
«Выпьем в интересах дела», — решил, соглашаясь, инспектор.
Виски, внесенное секретаршей, уменьшило настороженность ученого мужа. Он стал рассказывать, над чем работал в институте Осташев.
— Мой погибший коллега готовил к изданию книгу об исследованиях советских латиноамериканистов.
Вот как? Найт был удивлен.
— Не думал я, что такая тема представляет интерес для вашего института.
Старик хохотнул.
— В первозданном виде рукопись, конечно, никуда не годилась. Осташев работал над ней еще в России. А я предложил ему переделать ее. Сделать, акцент на нездоровом интересе русских к Латинской Америке. Подчеркнуть, что широкое развитие советской латиноамериканистики — свидетельство экспансионистских планов Кремля.
Заведующий отделом опять хохотнул и горделиво посмотрел на собеседника. Каков, мол, я хват? Но горделивость во взоре разом сменилась скорбью, когда американец тоном сожаления добавил:
— Теперь мне придется заканчивать работу над рукописью.
— Вы выступите как соавтор?
— Нет. Зачем? Соавторство русского с американцем сделало бы книгу менее убедительной.
Разговор покрутился еще немного вокруг личности перебежчика. Ничего для себя интересного инспектор на этот раз не услышал. Перед тем как проститься, он спросил:
— Женщинами Осташев не увлекался?
Возникла пауза, заминка какая-то. Виктори нехотя процедил сквозь вставную челюсть:
— За юбками он не бегал… Одна дамочка у него, правда, была. Аманда Ронсеро.
Это имя стало точкой в конце разговора.
Подойдя к окну, американец задумчиво смотрел вслед инспектору, направлявшемуся к машине, поставленной чуть поодаль от входа в институт. Ничего определенного об обстоятельствах гибели Вадима Осташева Виктори не знал, но догадывался о многом — доходили до него кое-какие туманные слухи, циркулировавшие в местной американской колонии.
— Вы просто сумасшедший!
— Конечно… Надеюсь, во всяком случае. — И, отвечая на озадаченный взгляд Аманды, Осташев пояснил: — Творческий человек не может быть абсолютно нормальным. Вспомните Фрейда.
Аманда Ронсеро покачала головой. Недоумевая? Иронизируя?
— Да в конце концов, — добавил Вадим Осташев, — абсолютно нормальны только идиоты.
Молодая женщина прыснула со смеху. Продолжая смеяться, она взяла своего собеседника под руку.
— Ну, хорошо. Вы меня уговорили. Пойдемте.
Это было в день их знакомства. Сумасшедшим Аманда Ронсеро назвала Осташева, когда он предложил ей сбежать в самом начале вечеринки у одного из местных историков. Сбежать, не обращая внимания на приличия. Смелость в общении с женщинами была Вадиму не свойственна. Обычно он был, скорее, скован. Но в тот вечер что-то на него нашло. От яркой красоты Аманды совсем потерял голову. Да и чувствовал к тому же, что и ей он небезразличен.
Итак, они сбежали. Погуляли по городу, посидели в ночном клубе. Вечер закончился в гостиничном номере Осташева. И началось, и покатило! Роман закрутился всерьез, стремительный и безрассудный.
«Вот оно — настоящее чувство», — говорил себе вечный неудачник в сентиментальных исканиях. Все шло восхитительно до одного раннего утра, когда после бессонной ночи, проведенной в ночных клубах и кабаре, они добрались наконец до отеля. Несмотря на усталость, Аманда возжелала ласк. И была яростно неутомима. Это Осташева отнюдь не отталкивало, но он был шокирован другим — пресытившись, женщина принялась высказывать мысли, напрочь зачеркивающие само понятие «любовь». Любовь придумана трубадурами, говорила она. Есть только чувственность во всем многообразии ее проявлений.
— Где граница между нормой и патологией? — вопрошала эмансипированная дама и отвечала: — Четкой границы нет! Представления о нормальном и о так называемых извращениях в разных странах различны. Даже в одной и той же стране эти представления не раз менялись. В античные времена секс обожествлялся. — Она хихикнула. — Ты ведь историк, должен знать о древнегреческом боге Приапе, о славном божке маленького роста, но с большим фаллосом, всегда находящимся в состоянии эрекции. — Она снова хихикнула, и глаза ее блеснули, когда она взглянула на любовника. — Приап был одним из самых популярных богов у древних греков. Из празднеств в его честь — празднеств, допускавших большие вольности — родилось высокое искусство театральной комедии. Фаллический культ был развит и у других народов древности — у римлян, индусов, египтян. Это христианство изобрело понятие стыда и предало секс проклятию. Секс был изгнан из литературы, из изобразительного искусства. Он стал презираем… Ты слушаешь меня?
— Да-да, — промямлил Осташев.
— Надеюсь, ты со мной согласен?
Ему не приходилось об этом задумываться. И он не слишком просвещен в подобных вопросах. Так он ей и сказал.
— Тогда я буду просвещать тебя дальше, — улыбнулась Аманда. — Эпоха Возрождения повела было борьбу с христианскими табу, но началась контрреформация, и эта благородная борьба пошла на убыль. Лишь начиная с восемнадцатого века — в Западной Европе, во всяком случае — секс был восстановлен в своих правах и в жизни и в искусстве.
По потолку ползла муха. Осташев уныло наблюдал за ней, с неудовольствием слушая разглагольствования своей подруги. Отчего-то на ум пришло высказывание любимого им Ларошфуко: «Человек истинно достойный может быть влюблен, как безумец, но не как глупец».
В центре города небоскребы топорщатся над крышами приземистых домишек. В одном из таких домов — в два этажа — снимала квартиру Аманда Ронсеро.
Поставив машину у подъезда, Тони Найт вышел и остановился выкурить сигарету — не известно, любит ли молодая женщина, чтобы в ее квартире дымили. По тротуарам двигался людской поток. Люди в основном смуглые, черноволосые, иные с раскосинкой от примеси индейской крови — дети тропиков.