Поединок. Выпуск 17 - Ромов Анатолий Сергеевич 24 стр.


Он не чувствовал, как его перевертывают на спину, обшаривая карманы, не видел, как человек, ударивший его, разворачивает «фольксваген», чтобы вырулить на шоссе.

Первое, что он увидел, постепенно приходя в себя, была темная зелень листвы над головой. Он не мог понять, где вдруг оказался. С трудом повел головой в сторону. Увидел проселок. Вспомнил все и сразу схватился за карман пиджака, ища бумажник. Пусто!

Отчаяние придало силы. Он с трудом приподнялся, сел. Да вот он, бумажник, валяется рядом! Лихорадочно схватил его. Документы целы! Исчезли только деньги. Их там было немного, так, мелочь на дорожные расходы. Человек осторожный и предусмотрительный, он всегда, когда при нем бывали более или менее солидные суммы, упрятывал деньги в кармашек легких пляжных шорт, которые в таких случаях надевал под брюки вместо трусов.

Кармашек шорт, когда он добрался до него дрожащей рукой, оказался полон. Осташев вздохнул с облегчением. Деньги тут могут все — эту истину он твердо усвоил за время недолгого своего пребывания за границей. Значит, ничто еще не потеряно.

Пошатываясь, он встал. Побрел вдоль дороги. Вскоре ему попался родничок, в котором он промыл рану. Она, к счастью, лишь чуть-чуть кровоточила.

Впереди показался поселок. Осташев ускорил шаг. Найдется ли там врач?

Щедрый гонорар избавил Осташева от расспросов. Доктор почел за благо не приставать с расспросами к пациенту, который явно не был расположен к разговорам. Больше того, сельский врач — за дополнительный гонорар — сразу же согласился доставить непонятного иностранца в соседний город.

Там Осташев нанял машину.

Захваченный зрелищем, Тони Найт даже наклонился в кресле вперед, не отрывая глаз от экрана телевизора. Передавали репортаж с пресс-конференции, которую Вадим Осташев устроил в соседней стране. Значит, он все-таки жив, этот чертов русский! И какую увлекательную историю он рассказывает! Вот, стало быть, почему американцы проявляли к нему свое небезопасное внимание: готовилась крупная политическая провокация.

Вспыхнула привычная злость на янки. И одновременно возникло сожаление: ведь американцы будут опровергать заявление Осташева, и, возможно, многие поверят этим опровержениям. Другое дело, если бы он, Тони Найт, мог дополнить слова русского рассказом о своем расследовании. История тогда обрела бы вполне убедительные очертания.

Но начальство никогда не разрешит предать гласности добытые сведения.

Репортаж закончен. Тони Найт встал. Взволнованно заходил по комнате. А может быть, черт с ним, с этим начальством? Ну, выгонят его с работы… Так ли уж много он теряет? Жить осталось совсем немного, он это знал. Небольших сбережений вполне достаточно, чтобы и без работы дотянуть до неизбежного конца.

Он решительно снял трубку. Набрал номер знакомого газетчика.

Жарким был конец этого мая. В пепельном мареве стояло здание Международного торгового центра, видное Осташеву со скамейки, на которой он сидел. Синее — без облачка — линялое небо с длинным мазком инверсионной самолетной полосы отражалось в параллелепипедах прудов, геометрически прочертивших Краснопресненский парк.

Жарко было, как там — в стране между двух океанов. Но все прочее — иное. По-русски радостно кричали, перекликались ребятишки на автодроме, где кружили миниатюрные электромобили, сшибались, застревали, катили вновь. На детской площадке с выпиленными из пеньков зверями, с крутыми горками и невысокими качелями веселилась мелюзга, и возле нее хлопотали или безмятежно восседали на скамейках всякие, конечно, но больше русоволосые мамаши, одетые в привычные для глаза москвича одежды. Даже джазовая музыка, разносившаяся далеко окрест из домика с игральными автоматами, казалась не западной, а здешней, потому что звучала меж вековых лип и сосен этого старого парка, разбитого в начале прошлого века хозяевами городской усадьбы Студенец. А еще вспомнилось: раньше, до парка, в XVIII веке, тут располагалась усадьба других владельцев — Гагаринские пруды. С тех далеких времен — вместе с прудами-каналами — сохранился памятник-колонна в честь героев Отечественной войны 1812 года.

Вадим Константинович посмотрел на постамент памятника, где на белом камне был выложен и барельеф — мечи в окружении лавровых венков, и окончательно почувствовал себя дома.

За стеной у соседей плакал ребенок: заунывный звук сочился, не умолкая, мучительный, как зубная боль. Надя морщилась и горестно вздыхала, Лукашин понуро молчал в твердом отчетливом сознании своей вины; его мучил стыд за то, что жена вынуждена здесь жить.

Тайга окружала долину, в которой лежал поселок, вокруг теснились высокие сопки, дома россыпью карабкались вверх по склонам и то сбивались в крутые извилистые переулки, то разбредались по каменистым пустырям.

Улицы в городке рано пустели, по вечерам тускло светились окна, тишина окутывала дворы, пыльные улицы, задворки — стоило глянуть вокруг, и было понятно, как прочно городок отрезан от всего мира: за сопками угадывалось обширное безлюдное пространство дальних гор и тайги.

Лукашин уже был женат однажды — давно, в молодости, коротко и несчастливо. Первая жена не выдержала кочевой жизни, дальних гарнизонов, неустройства, и с тех пор до встречи с Надей он жил один; Лукашин помнил долгие унылые вечера, скуку, казенный запах общежитий.

В одиночестве его спасла давняя страсть: Лукашин с детства собирал спичечные этикетки. Увлечение возникло и окрепло по причине застенчивости, бойкие и уверенные в себе люди нужды в таких пристрастиях не имеют.

Больше всего он любил в тишине и при свете лампы перебирать и раскладывать этикетки. В этом занятии, случалось, он проводил часы напролет, забыв о времени, и мнил себя вполне счастливым.

Научно его увлечение именовалось филуменией, но люди в подавляющем своем большинстве этого не знали и улыбались снисходительно, пожимали плечами.

С Надей они познакомились на юге. Лукашин даже дышать забыл, когда увидел ее впервые. Она ненароком оказалась рядом, его подмывало отдать ей честь, козырнуть, словно старшему по званию. Она заговорила с ним первая, от испуга он отвечал по уставу, словно начальству — «так точно, никак нет» — язык присох. Наконец он сам рискнул с ней заговорить и сиплым от волнения голосом пробормотал: «Разрешите обратиться?»

И даже когда она согласилась выйти за него замуж, он не мог поверить, что это всерьез: рядом с ней он казался себе тусклым и заурядным — офицер из захолустья, Ваня-взводный, каких по гарнизонам пруд пруди.

По правде сказать, Лукашин так и не привык к жене. Да и как поверить своему счастью, если в глубине души убежден, что произошла ошибка: не могла ему достаться такая женщина!

«Что она нашла во мне?» — думал он, убежденный в том, что удача его незаслуженна и случайна.

Скажи ему кто-нибудь, что жена его обыкновенная женщина, такая, как все, он лишь усмехнулся бы в ответ. Сослуживцы посмеивались над ним: прочная незыблемая влюбленность в собственную жену казалась всем нелепой причудой.

Но имелась одна беда, с которой было не совладать: Надя не могла здесь жить. Впрочем, Лукашин понимал ее: разве могла такая женщина жить в забытой Богом глуши? Он был убежден, что она достойна другой жизни — праздника, блеска столиц… Лукашин даже удивлялся, что она поехала с ним сюда.

Кривые горбатые улочки петляли в распадках среди сопок. Весной по улицам бежали мутные глинистые потоки, летом за каждой машиной клубилась плотная, похожая на густой дым пыль, долго таяла, оседая на дома и деревья, частые ветры заволакивали пространство между горами серо-желтой мглой.

Дом был старый, рассохшийся, темные унылые коридоры, шкафы с рухлядью, устоявшийся запах супов, котлет, нескончаемой стирки, сырости…

Первые месяцы Надя терпеливо ждала его изо дня в день. Лукашин рвался к ней постоянно, как влюбленный школьник, и улучив свободную минуту, спешил домой со всех ног. И даже открыв ключом дверь, он не верил, что жена его ждет.

Надя коротала время в четырех стенах — выйти было некуда — и не выдержала в конце концов, заплакала; Лукашин пообещал ей подать рапорт о переводе. Она ждала, а он тянул, медлил, пока, наконец, она не заставила его написать рапорт при ней.

— Отдал? — спрашивала она всякий раз, когда он возвращался домой.

Лукашин виновато прятал глаза, молчал и понуро качал головой. Надя пристально всматривалась в лицо мужа в немом усилии понять, что происходит, а он отмалчивался в полном сознании своей кромешной вины.

Так тянулось три месяца из шести, что они жили вместе.

Под вечер прибыл нарочный, пришлось ехать в штаб, где дежурный известил его о командировке. В часть Лукашин приехал уже поздно, однако его встретили, отвели в дом для приезжих.

В комнате с четырьмя кроватями Лукашин оказался вторым жильцом: третий день здесь жил балетмейстер военного ансамбля песни и пляски, лысоватый штатский, одетый щеголевато и небрежно, как и положено артисту.

В строгой казенной обстановке штатский среди военных выглядел странно и даже неуместно, как голый среди одетых. Вторую неделю он ездил по частям в поисках дарований, перед ним целые дни напролет пели и плясали, в лице его проглядывало недовольство и внятное пресыщение. Держался он покровительственно, как человек с широкими полномочиями; вид у него был такой, что стоит ему захотеть, и Лукашину тоже придется петь перед ним и плясать.

— Что, подполковник, по службе приехали? — спросил он без особого интереса.

— По службе, — ответил Лукашин.

В комнату вошел дневальный, доложил, что звонит командир части, спрашивает, прибыл ли инспектирующий. Лукашин вышел к телефону и, когда вернулся, балетмейстер спросил:

— Так вы с инспекцией? — он вынул из портфеля бутылку и поставил на стол. — Посидим?

Вышло так, что до сих пор он был против, но с инспектором может себе позволить.

— Спасибо, завтра трудный день, — отказался Лукашин и стал укладываться.

Он уже лежал, когда сосед выпил стакан и обиженно сказал:

— Я бы тоже мог в Большом театре работать!

Он как-будто жаловался на судьбу, которая уготовила ему странствия в поисках плясунов.

— Выбрали кого-нибудь? — спросил Лукашин.

— Сырой материал. Я с ними еще наплачусь. Не танцуют, а мебель двигают, — он что-то обиженно доказывал, но Лукашину и так было ясно, что с танцами в стратегической авиации обстоит из рук вон плохо, у балетмейстеров имелись все основания для недовольства.

Лукашин проснулся среди ночи. В комнате горел свет, сосед в одежде спал на кровати и был бледен, точно всю ночь плясал и устал, не хватило сил раздеться; Лукашин погасил свет.

На следующий день он с утра наблюдал учебные полеты, вечером сам должен был лететь с одним из экипажей.

Незадолго до полночи на разведку погоды улетел командир полка, через тридцать минут он сообщил на СКП — стартово-командный пункт, что облачности нет, полная видимость, безветрие.

Вскоре полковник приземлился, Лукашин стал одеваться: белье, теплая куртка из синей водоотталкивающей ткани и такие же брюки, называемые в просторечии колготками, меховые сапоги, шлемофон… Поверх одежды он натянул капку, оранжевый спасательный жилет.

Около двух часов ночи они с командиром полка подъехали к самолету. Экипаж построился и после доклада все заняли свои места, в тускло освещенном носовом фонаре появился штурман-навигатор, в одном из прозрачных выпуклых шарообразных блистеров, выступающих с двух сторон фюзеляжа, маячил КОУ, командир огневых устройств, именуемые обычно просто стрелком, в хвостовом фонаре копошился радист, а в верхнем блистере была видна голова второго штурмана, его чаще называли оператором; лишь майор первый пилот и командир экипажа поджидал Лукашина под самолетом у лесенки, опущенной из люка.

Погода благоприятствовала полету: с востока на запад через все небо широким светлым и туманным полем тянулся Млечный Путь, даже маленькая и бледная звезда Алькор в ковше висящей низко на севере Большой Медведицы была отчетливо видна.

Затененные фонари светлыми многоточиями уходили в темноту по обе стороны взлетной полосы. Командир полка пожал Лукашину руку, сел за руль и покатил в сторону стартово-командного пункта. Лукашин по лесенке забрался в люк и занял кресло второго пилота, который на этот раз не летел.

На плоскостях вспыхнули навигационные огни — справа зеленый, слева красный, на киле белый, самолет по дорожкам вырулил на полосу, они получили разрешение на взлет, и двигатели взревели, набирая обороты.

— Держать газ! — приказал майор, команда относилась к Лукашину, который занимал кресло второго пилота.

— Держу газ, — ответил Лукашин, удерживая левой рукой сектор газа, называемый обычно РУД — регулятор управления двигателями. Он дождался, пока двигатели набрали обороты, и сказал. — Режим взлета.

Самолет тронулся с места, Лукашин следил за скоростью, после ста тридцати километров в час он начал отсчитывать вслух: сто пятьдесят!.. сто восемьдесят!..

Все, кто находился сейчас на командном пункте, видели, как огромная машина, сотрясая землю, с гулом мчится вперед.

— Внимание: двести пятьдесят! — Лукашин сделал паузу и сообщил. Двести девяносто! — он глянул вниз и сказал. — Отрыв.

Самолет быстро набирал высоту.

— Убрать шасси! — приказал майор, и это тоже относилось к Лукашину, обычно шасси убирал второй пилот.

Левой рукой Лукашин нажал и повернул кнопку на пульте в проходе между сиденьями: на приборной доске зажглось табло: «Шасси убраны».

После взлета они выполнили маневр и легли на боевой курс. Лукашин на инспекциях не вмешивался в действия экипажа, но сейчас заметил как бы невзначай:

— Командир, строевые огни…

Майор с досадой в голосе приказал погасить синие строевые огни: полет был одиночным. Лукашин понял состояние майора: начать полет с замечания считалось плохой приметой.

— Ничего, командир, это не замечание, — успокоил его Лукашин. Он и сам не любил зануд, ставящих каждое лыко в строку.

Первые минуты шел обычный радиообмен, в шлемофонах стояла толчея голосов, эфир казался перенаселенным; позже они набрали высоту, после четырех тысяч метров надели кислородные маски, а когда ушли от аэродрома на триста километров, майор доложил на землю:

— Я — полсотни седьмой, на борту порядок. Отход. Прошу конец связи.

Им разрешили, майор поднял руку и нажал кнопку вверху над проходом на пульте радиостанции: с первого канала они перешли на второй, общий.

Сразу стало тихо, в гражданском эфире в этот поздний час царил покой, глухая ночь окутывала небо. Только откуда-то издали тихо, но отчетливо донесся разговор летчиков Аэрофлота:

— Миша, ты куда?

— В Магадан. А ты?

— В Крым.

— Завидую.

— Полетели вместе…

— Я не прочь, пассажиры не пустят.

— В Крыму сейчас благодать, — с усмешкой заметил Лукашин. — Бархатный сезон. Может, махнем?

— В Крыму хорошо, но нам туда не надо, — сдержанно ответил майор, который не знал, как держать себя с этим подполковником: инспекторы попадались разные.

Они летели над океаном. Внизу вели ночной лов сейнеры, шли, посвечивая топовыми огнями, танкеры и сухогрузы, но чем дальше, тем безлюднее становился океан — ночная пустыня без единого огонька.

Еще помнились залитые светом города, бессонные порты, гавани, поселки на островах, но там, внизу, позади — так далеко, что их как бы и не было, лишь воспоминания нетвердо держались в памяти.

Вшестером они летели в ночном небе. Отчетливо горели над ними звезды, до которых, казалось, рукой подать. В полумраке слабо светились приборы, свет навигационных огней с двух сторон проникал в кабину — справа зеленый, слева красный, лица в их освещении выглядели прихотливо и странно.

Назад Дальше