Монахи пожали плечами, сказав, что не обратили внимания. В этот самый момент зазвучал хор. Гармония проникновенных звуков, подобная ангельскому пению, гулким эхом отражалась от суровых, ничем не украшенных стен церкви. От этих звуков сердце Мартина забилось как-то по-особенному. Братья славили Господа всемогущего, которому он посвятил свою жизнь. Скованность его прошла, и он ощутил необычайную легкость во всем теле. Боязнь, что отец мог не откликнуться на приглашение приехать в Эрфурт, чтобы присутствовать на первом богослужении своего сына, отошла куда-то на второй план. Размеренным шагом Мартин пошел по центральному нефу, не отрывая взгляда от моря горящих свечей в золотых подсвечниках, свет которых мягким сиянием окутывал дароносицу и дивную фигуру Девы Марии. Приближаясь к трем высоким стрельчатым окнам с витражами, которые в вышине обращали пламя свечей в радужное разноцветье, он почувствовал такую легкость, словно его тело воспарило над холодными каменными плитами пола. Одетые во все черное монахи на хорах провожали его доброжелательными взглядами. Они-то понимали его желание служить Господу гораздо лучше, чем его друзья. Лучше, чем его собственный отец. И он благодарно кивнул им.
«Audens gaudebo in Domino…» — зазвучал под сводами церкви, наполненными сладковатым запахом ладана, нежный голос. Сопровождаемый этим голосом Мартин подошел к дубовой скамье напротив ризницы, где ему надлежало дожидаться конца пения хора и знака, который должен был подать главный викарий Иоганн фон Штаупиц. Передние ряды, а также богато украшенные резьбой кресла на хорах были заняты священниками и членами ордена, а позади Мартин разглядел группу состоятельных горожан, богатые, яркие одежды которых создавали явный контраст с черными монашескими одеяниями и выглядели даже слегка фривольно.
Волнение все больше охватывало Мартина, он лихорадочно провел рукой по лбу. Старый монах, вышедший из ризницы ему навстречу, участливо посмотрел на него.
— Первая служба никому легко не дается, брат Мартинус, — пробормотал он. — Вспомни тот день, когда тебе позволено было дать вечный обет.
Мартин заставил себя улыбнуться, но эта его вымученная улыбка могла успокоить разве что братьев, но не его самого.
— Это был замечательный день, — прошептал он, — но то, что предстоит сегодня, эта торжественная служба… И для чего всё? Только для того, чтобы недостойного монаха облечь в сан священника?
Старик смущенно пригладил реденькие седые волосы, торчавшие клочками и не скрывавшие угловатых очертаний мощного черепа. Похоже, он был в некотором недоумении: ведь этот молодой монах все годы, сколько он его знал, являл собою образец усердия, добродетели и послушания.
— На тебя отныне ложится великая ответственность, брат мой, — промолвил он наконец. — Милость Господня даруется тебе, дабы исповедовать заблудшие души, отпускать грехи и совершать таинство святого причастия. — И тут же добавил, мгновенно избавив Мартина от всех сомнений: — Боже, о чем это я? Ты просто вообрази, что церковь пуста и ты… ты беседуешь с Господом, вот и всё!
Монахи всё еще пели, когда Мартин покинул укромный уголок за колоннами и приблизился к алтарю. Старый монах, поддержавший его в трудную минуту, прошел вперед, сложив руки на животе. Опустившись на колени перед распятием, Мартин почувствовал облегчение. Он произнес краткую молитву. Когда он оглянулся, взгляд его упал на мужчину в праздничных одеждах, который был наголову выше остальных. Так он все-таки приехал! Мартина наполнило тихое ликование, когда он узнал своего отца. Но лицо Ханса Лютера было исполнено такой суровости, что радостное возбуждение Мартина тут же угасло. Робко дал он двум старым монахам знак отступить в сторону и повернулся к раскрытому требнику в роскошном переплете, который лежал на подставке в алтаре. Мартин перевел дух и медленно, с достоинством, уверенным голосом начал произносить знакомые, затверженные им наизусть формулы евхаристического канона.
— Deus qui humanae substantiae dignitatem mirabiliter condidisti, et mirabilius reformasti…
Голос его рождал эхо под церковными сводами, подчеркивая важность священного момента. Мартин взял в руки два золотых сосуда и налил в чашу сначала вина, потом — немного воды. Щеки у него раскраснелись — настолько он был сосредоточен, руки едва заметно дрожали, когда он поднимал золотую чашу. Сияющий металл отразил его собственное, слегка искаженное лицо.
— …da nobis per huius aquae et vini mysterium, eius divinitatis esse consortes…
Он вытянул руки с чашей вперед и взглянул вверх, на деревянные своды церкви. Ему хотелось, чтобы своды раздались перед его взором и ему открылся бы кусочек неба. И он смиренно продолжал:
— …qui huminitatis nostrae fieri dignitatus est particeps… particeps…
Мартин в испуге запнулся, чаша в его руках отяжелела, словно пушечное ядро. Он заметил, как какой-то монах толкнул своего соседа. У того уголки рта презрительно опустились вниз. Насторожился и главный викарий. Он ободряюще кивнул Мартину, но и милостивая снисходительность викария не помогла. В голове у Мартина роились сотни мыслей, затуманивая те самые латинские слова, которые еще несколько часов назад столь легко слетали с его уст, словно он всегда только и занимался — превращением обыкновенного вина в кровь Христову. Внезапно руки у него задрожали так сильно, что драгоценное церковное вино стало выплескиваться через край чаши. Оно окропило пальцы Мартина и закапало на белоснежное покрывало алтаря. Один из монахов, следивший за порядком в ризнице, подскочил к нему, чтобы поддержать чашу и предотвратить грозящее несчастье. Но было слишком поздно.
— Jesus Christus, Filius tuus… — сердито зашептал ризничий Мартину. — Слышишь? Продолжай же!
Мартин прерывисто дышал, но все же нашел в себе силы повиноваться.
— Jesus Christus, Filius tuus, Dominus noster; Qui tecum vivit et regnat in unitate Spiritus Sancti…
Не вдумываясь в смысл произносимых слов, Мартин торопливо довершил молитву. Сияние свечей, запах ладана и даже голоса братьев внезапно показались ему незнакомыми и какими-то нереальными. Он обреченно уставился на могильную плиту перед алтарем, где покоились останки одного из знаменитых настоятелей этой церкви. И только уже поднося к губам чашу с вином, он окончательно понял, что с позором провалился.
В укромном уголке ризницы Мартин сорвал с себя длинный стихарь, словно переливающееся всеми цветами радуги роскошное одеяние было объято пламенем. Он задыхался. При мысли о том, что его первый выход в качестве священника был неудачен и он выставил себя дураком перед отцом и перед господами советниками из магистратов Эрфурта и Мансфельда, краска стыда залила его лицо.
Трясущимися руками он наполнил водой глиняную кружку, покрытую голубой глазурью, и, расплескав половику, все же в конце концов сделал несколько жадных глотков. Он все еще чувствовал горечь неудачи, но вода немного освежила его. Внезапно в дверях появился старый монах.
— Отец ваш покинул храм, брат Мартинус, — произнес он с оттенком сочувствия.
Заметив драгоценное облачение, которое молодой священник небрежно бросил на скамью, он поднял его и с безмолвным укором сдул невидимые пылинки с золотой каймы.
Через узкую дверь Мартин вышел из ризницы и в своем длинном одеянии, развевающемся на ветру, поспешил к конюшням, которые примыкали к хозяйственным службам ордена августинцев. Еще издалека он увидел, как трое работников подводят к группе гостей оседланных лошадей. Работники обнажили головы и низко склонились перед господами в ожидании вознаграждения. Мартин торопливо пробежал мимо них, пряча по-прежнему дрожавшие руки в глубоких складках рясы. Среди хорошо одетых господ выделялась величественная фигура отца. Ханс Лютер был в теплом камзоле из сукна темно-красного цвета. На груди были нашиты полоски кожи, а широкий ремень с медной пряжкой в виде ястреба стягивал камзол на бедрах. Черная суконная шапка, закрывающая уши и надежно защищавшая от ветра и дождя, почти полностью скрывала седеющие волосы. Увидев сына, который, бежал к нему, путаясь в полах грубой рясы, Ханс Лютер лишь на секунду замер в нерешительности, а затем быстро вскочил в седло.
— Отец, прошу вас! — в смятении крикнул Мартин. — Может быть, останетесь, по крайней мере на обед?
Он беспомощно смотрел, как сразу двое спутников Ханса Лютера сунули в руки конюхам несколько монет, крикнув, что пора отправляться. Не удостоив взглядом ни Мартина, ни кого-либо из братьев, всадники развернули лошадей перед воротами, где наготове стоял монах-привратник.
— Отец! — Мартин предпринял последнюю, отчаянную попытку остановить человека на вороном коне. — Нам ведь так много надо обсудить!
Проблеск надежды мелькнул у него в глазах, когда Ханс Лютер отпустил поводья и оглядел Мартина с головы до ног. Но каменное выражение лица старшего Лютера, его надменно выставленный подбородок лучше всяких слов сказали Мартину — сказали еще прежде, чем отец успел выпрямиться и расправить плечи, — что он безнадежно упустил последнюю возможность выяснить отношения.
— Обсудить, обсудить! — передразнил его Ханс Лютер. — Во время службы у тебя была прекрасная возможность всё сказать! Но в самый решительный момент ты в штаны наделал со страху. Как мне теперь отцам города в глаза смотреть, они ведь самолично прибыли, чтобы присутствовать на твоей службе! Их злорадные россказни сделают меня теперь посмешищем всего Мансфельда.
Мартин сжался, словно под ударом бича. «Отец стыдится меня», — устало подумал он, когда до него дошло, что тот разговаривает с ним как со школяром. Угрюмо глядя на сына, Ханс Лютер натянул поводья — лошадь нетерпеливо перебирала ногами. Резкий порыв ветра погнал по двору опавшую листву и закрутил ее в дьявольскую воронку, подметая неровную булыжную мостовую.
— Ты хоть раз задумался о том, откуда взялся кашель, который начинает меня мучить каждый год после Дня всех святых?! — в гневе прокричал отец. — Я уж молчу о том, что мне пришлось гнуть спину на медных рудниках, только для того чтобы выучить тебя в латинской школе. И не вспоминаю, как чума наведалась в наш дом и унесла двух твоих невинных братьев, — никакой лекарь не мог им помочь!
Мартин сжал зубы, глаза у него саднило от песка, который летел ему в лицо. Грубую ткань рясы полоскало ветром, она мешала молодому монаху поспевать за шагом вороного.
— Я, может, не так сильно разбираюсь в Священном Писании, как ты и вся твоя ученая братия, — прокричал Ханс Лютер, — но одну из десяти заповедей я знаю назубок: «Чти отца своего и мать свою» — так там сказано. И ты нарушил эту заповедь для того, чтобы сидеть здесь во мраке, взаперти да языком молоть… о божественном!
Монах-привратник, который хорошо расслышал последние слова всадника, смущенно отвел глаза. Он рывком отодвинул железный засов и приоткрыл высокие ворота. Его, наверное, удивило, что человек на вороном гневается. Ведь очень редко случалось, чтобы родственники были недовольны пребыванием их сына или брата в монастыре. Наоборот, многие родители радовались, если представлялась возможность отдать детей под опеку ордена. Монастырю доставались щедрые дары, а сами родители могли быть спокойны, что дети помолятся за спасение их души и усердной молитвой сократят их пребывание в чистилище.
Мартин отпустил поводья, за которые схватился. Отступив назад, он сказал:
— Вы считаете, что я своевольничаю, отец, и в этом вы, может быть, правы. Но уйти в монастырь — это вовсе не мое желание. Господь призвал меня! Спаситель пощадил мое бренное тело, когда смерть у черных дубовых столбов заглянула мне в лицо. Но спасение души моей я еще должен заслужить!
— Да что ты там такое несешь? — Ханс Лютер помотал головой, словно не мог взять в толк, о чем это его сын толкует. — Молния поджаривает тебе задницу, а ты ее знамением небесным называешь? Да это больше похоже на дьявольское наваждение, оно тебя с толку и сбило!
Сердито гикнув, Ханс Лютер пришпорил коня и вырвался за ворота так стремительно, что чуть было не потерял шапку. Мартин едва успел отскочить в сторону и, слава богу, не угодил под копыта. Замерев, смотрел он вслед всаднику, который бешеным галопом мчался в сторону рыбного рынка. Напротив ворот, возле покосившихся лачуг ремесленников и мастеровых, какой-то бродячий жестянщик предлагал свои услуги. Ханс Лютер промчался мимо него и через несколько мгновений пропал в уличной толчее.
— Мой-то отец уже помер, когда я вступил в орден, — услышал Мартин за своей спиной голос привратника. — А братья и их жены слишком заняты были дележом наследства, чтобы навещать меня…
Мартин пожал плечами и пошел прочь от ворот, чтобы не выслушивать историю жизни привратника во всех подробностях. И когда он пересекал двор, направляясь к монастырским спальням, его нагнали те слова, которые с отвращением швырнул ему в лицо отец: дьявольское наваждение. Он услышал их совершенно отчетливо — похоже, ветер поймал их, чтобы издевательски прошептать ему на ухо. Наваждение… Наваждение… Наваждение…
ГЛАВА 2
Если кому-то из братьев и закралась в душу мысль, что Мартин, горюя из-за неудачи на торжественной мессе и упреков отца, начнет пренебрегать своими обязанностями в монастыре, то они жестоко ошиблись.
Молодой монах с невиданным доселе усердием исполнял все, что было должно, как в церкви, так и в зале для собраний. Безупречно выдерживал он обет молчания. Во время общей молитвы он первым оказывался в церкви, и, покуда братья во время ранней утренней службы во славу занимающегося дня едва протирали глаза, сонно глядя перед собой, Мартин истово шептал молитвы, преисполненный надежды, что латинские слова окрылят его душу.
Но когда на исходе дня он в изнеможении падал на соломенную подстилку, воспоминание о том, за что он молился, мгновенно исчезало. Беспокойно ворочался он на ложе, прислушиваясь к равномерному дыханию братьев, доносившемуся сквозь дощатые перегородки дормитория. Мрак окутывал его душу, и он уже испытывал страх, как только взгляд его падал на маленький деревянный крест — единственное украшение его убогой кельи.
Произнося слова мессы, он пребывал в страхе оттого, что предстает пред Господом во всей своей ничтожности. Он спрашивал себя, удавалось ли ему хоть раз подобрать верные слова, обращаясь к Господу. Верные жесты, чтобы доказать ему свою бесконечную покорность.
Во время своих нечастых посещений города, когда Мартин бродил по грязным улочкам, собирая милостыню для бедных и страждущих, он то и дело наблюдал, как крестьяне, слуги и мелкие торговцы обнажали головы и отвешивали низкие поклоны, завидев советников магистрата или людей благородных. На площади он видел портного, который чуть было чувств не лишился только оттого, что к нему подошел один из гиршфельдских рыцарей и соизволил заказать ему шелковый плащ. А кто такой этот рыцарь из захудалого поместья за городской стеной по сравнению с Отцом Небесным?
«А сам-то я кто, — думал Мартин, — чтобы сметь взирать на божественное величие? Я, оскорбивший отца и мать позором своим? Достоин ли я, тварь ничтожная, обращаться к Нему и просить Его спасти мою душу?»
Он не находил ответа на эти мучительные вопросы и начал сомневаться, не прав ли отец в своем суждении, что это дьявол наделил его высокомерием.
Однажды вечером, когда Мартин закончил вечернюю молитву и лег на холодные доски, едва прикрытые соломой, к нему внезапно явился главный викарий. Фон Штаупиц светил ему лампой прямо в лицо. Голубые глаза его поблескивали в тусклом свете. Ошарашенно глядя на викария, Мартин вытер со лба пот.
— Я не ожидал вашего посещения, преподобный отец, — наконец промолвил он.
Ничего другого ему в голову не пришло, потому что доселе не случалось, чтобы почтенный Иоганн фон Штаупиц навещал кого-то из монахов в этот час. Собственно говоря, согласно строгим правилам, которым подчинялись августинцы, прерывать молчание в столь поздний час было запрещено. В кельях разрешалось лишь молиться и проводить время за книгой. Поэтому Мартин пришел в крайнее замешательство, когда старик пододвинул к себе скамью, стоявшую возле пюпитра, и подсел поближе к Мартину. Лампу он поставил на пол, так что слабый свет протянулся по полу едва заметными полосками. Какое-то время главный викарий молча осматривался в келье, что удивило Мартина еще больше, потому что закутки, отделенные тонкими дощатыми перегородками, в которых братья проводили ночные часы до первой службы, были все похожи один на другой. К тому же, не считая кое-каких личных вещей, у монаха и не было ничего такого, что могло бы заинтересовать высокого гостя. Фон Штаупиц нахмурился. Взгляд его задержался на предмете, в очертаниях которого даже при таком тусклом свете ясно угадывалась плетка. Она лежала возле узкого оконца, через которое в келью проникал прохладный ночной воздух. Концы новеньких кожаных ремней были запачканы свежей кровью.