Собрание сочинений в 14 томах. Том 4 - Лондон Джек 12 стр.


Каждый миг и я и все присутствующие ждали, что он бросится на молодого матроса и одним ударом прикончит его. Но по какому-то странному капризу он этого не делал. Его сигара потухла, а он все смотрел вниз с безмолвным любопытством.

Лич в своем неистовстве дошел до предела.

– Свинья! Свинья! Свинья! – выкрикивал он, не помня себя. – Почему же ты не сойдешь вниз и не прикончишь меня, убийца? Ты легко можешь сделать это! Никто не остановит тебя! Но я тебя не боюсь! В тысячу раз лучше быть мертвым и избавиться от тебя, чем остаться живым в твоих когтях! Иди же, трус! Убей меня! Убей! Убей!

Как раз в эту минуту грешная душа Томаса Магриджа вытолкнула его на сцену. Он все время слушал, стоя у двери камбуза, но теперь высунулся вперед, как бы для того, чтобы выбросить за борт какие-то очистки, на самом же Деле, чтобы не прозевать убийства, которое, по его мнению, неминуемо должно было сейчас произойти. Он заискивающе улыбнулся Волку Ларсену, но тот, казалось, даже не заметил его. Однако это не смутило кока. Он тоже был как бы не в себе; повернувшись к Личу, он крикнул:

– Что ты ругаешься! Постыдился бы!

Бессильная ярость Лича наконец нашла себе выход. В первый раз после их стычки кок вышел из камбуза без ножа. И не успели слова слететь с его губ, как кулак Лича сбил его с ног. Трижды поднимался кок на ноги, стараясь удрать в камбуз, и всякий раз молодой матрос одним ударом валил его на палубу.

– Помогите! – завопил Магридж. – Помогите! Помогите! Уберите его! Что вы глядите, уберите его!

Охотники только смеялись с чувством облегчения. Трагедия кончилась, начинался фарс. Матросы осмелели и, ухмыляясь, пододвинулись ближе, чтобы лучше видеть, как исколошматят ненавистного кока. И даже я возликовал в душе. Признаюсь, я испытывал удовлетворение, глядя, как Лич избивает Магриджа, хотя это было почти столь же ужасное избиение, как то, которое только что, по вине самого Магриджа, выпало на долю Джонсона. Но лицо Волка Ларсена оставалось невозмутимым. Он даже не переменил позы и с тем же любопытством следил за избиением. Казалось, он, несмотря на свой отъявленный прагматизм, наблюдает за игрой и движением жизни в надежде узнать о ней что-нибудь новое, различить в ее безумных корчах что-то ускользавшее до сих пор от его внимания – ключ к тайне жизни, который поможет ему эту тайну раскрыть.

Ну и досталось же коку! Да, это избиение мало чем отличалось от виденного мною в каюте. Магридж напрасно старался спастись от разъяренного матроса. Напрасно пытался он укрыться в каюту. Когда Лич сбивал его с ног, Магридж делал попытки докатиться до нее, добраться до нее ползком, старался падать в сторону каюты, но удар следовал за ударом с непостижимой быстротой. Лич швырял кока, как мяч, пока наконец Магридж не растянулся недвижимый на палубе. Но и после этого он еще продолжал получать удары и пинки. Никто не заступился за него. Лич мог бы убить кока, но, очевидно, гнев его иссяк. Он повернулся и ушел, оставив своего врага распростертым на палубе; кок лежал и повизгивал, как щенок.

Но эти два происшествия послужили только прелюдией к другим событиям того же дня. Под вечер произошла стычка между Смоком и Гендерсоном. В кубрике внезапно раздались выстрелы, и остальные четверо охотников выскочили на палубу. Столб густого, едкого дыма – какой всегда бывает от черного пороха – поднялся из открытого люка. Волк Ларсен бросился туда и исчез в этом дыму. До нас долетели звуки ударов. Смок и Гендерсон – оба были ранены, а капитан вдобавок еще избил их за то, что они ослушались его приказа и изувечили друг друга перед началом охоты. Раны оказались серьезными, и, отколотив охотников, Волк Ларсен тут же принялся лечить их, как умел, и делать перевязки. Я помогал ему, когда он зондировал и промывал раны, и оба молодца стоически переносили эту грубую хирургию без всякого наркоза, подкрепляя свои силы только добрым стаканом виски.

Затем во время первой вечерней полувахты поднялась драка на баке. Причиной ее послужили сплетни и наушничество, из-за которых был избит Джонсон. Шум, доносившийся с бака, и синяки, изукрасившие физиономии матросов, свидетельствовали о том, что одна половина команды изрядно отделала другую.

Вторая вечерняя полувахта ознаменовалась новой дракой – на этот раз между Иогансеном и тощим, похожим на янки охотником Лэтимером. Повод к ней подало замечание Лэтимера, что помощник, дескать, храпит и разговаривает во сне. В результате последний получил изрядную трепку, после чего снова не давал никому спать, без конца переживая во сне все подробности драки.

Меня тоже всю ночь мучили кошмары. Этот день был похож на страшный сон. Одна зверская сцена сменялась другой, разбушевавшиеся страсти и хладнокровная жестокость заставляли людей покушаться на жизнь своих ближних, бить, калечить, уничтожать. Нервы мои были потрясены. Ум возмущался. До этой поры жизнь моя протекала в относительном неведении зверской, стороны человеческой природы. Ведь я всегда жил чисто интеллектуальной жизнью. Я сталкивался с жестокостью, но только с жестокостью духовной – с колким сарказмом Чарли Фэрасета, с безжалостными эпиграммами и остротами приятелей по клубу и ядовитыми замечаниями некоторых профессоров в мои студенческие годы.

Вот и все. Но чтобы люди могли вымещать свой гнев на ближних, проливая кровь и калеча друг друга, – это было для меня внове и повергало в ужас. Не напрасно называли меня «неженка Ван-Вейден», думал я и беспокойно ворочался на койке, терзаемый кошмарами. Я дивился своему полному незнанию жизни и горько смеялся над собой; казалось, я уже готов был признать, что отталкивающая философия Волка Ларсена дает более правильное объяснение жизни, чем моя.

Такое направление мыслей испугало меня. Я чувствовал, что окружающее зверство оказывает на меня развращающее влияние, омрачая все, что есть хорошего и светлого на свете. Я отдавал себе отчет в том, что избиение Томаса Магриджа – скверное, злое дело, и тем не менее не мог не ликовать при мысли об этом происшествии. И, сознавая, что я грешу, что такие мысли чудовищны, я все же захлебывался от бессмысленного злорадства. Я больше не был Хэмфри Ван-Вейденом. Я был Хэмпом, юнгой на шхуне «Призрак». Волк Ларсен был моим капитаном, Томас Магридж и остальные – моими товарищами, и печать, которой они были отмечены, уже начинала проступать и на моей шкуре.

Глава тринадцатая

Три дня я работал и за себя и за Томаса Магриджа и могу с гордостью сказать, что справлялся с делами неплохо. Я знаю, что заслужил одобрение Волка Ларсена, да и матросы были довольны мною во время моего краткого правления в камбузе.

– В первый раз ем чистую пищу, с тех пор как попал на борт, – сказал мне Гаррисон, просунув в дверь камбуза обеденную посуду с бака. – Стряпня Томми почему-то всегда отдавала тухлым жиром, и сдается мне, что он ни разу не сменил рубашки, как отплыл из Фриско.

– Так оно и есть, – подтвердил я.

– Небось, и спит в ней? – продолжал Гаррисон.

– Будь уверен, – сказал я. – На нем все та же рубашка, и он ее ни разу не снимал.

Но только три дня дал капитан коку на поправку после нанесенных ему побоев. На четвертый день его за шиворот стащили с койки, и он, хромая и шатаясь от слабости, приступил к исполнению своих обязанностей. Глаза у него так отекли, что он почти ничего не видел. Он хныкал и вздыхал, но Волк Ларсен был неумолим.

– Смотри, чтоб не было помоев! – напутствовал он кока. – И грязи я больше не потерплю! Изволь также иногда менять рубашку, не то я тебя выкупаю. Понял?

Томас Магридж с трудом ковылял по камбузу, и первый же резкий крен «Призрака» чуть не свалил его с ног. Стараясь сохранить равновесие, он хотел схватиться за железные прутья, предохраняющие кастрюли от падения, но промахнулся и оперся рукой о раскаленную плиту. Раздалось шипение, потянуло запахом горелого мяса, и кок взвыл от боли.

– Господи, господи, вот еще беда-то! – причитал он, усевшись на угольный ящик и размахивая обожженной рукой. – Что ж это за напасть такая! Прямо тошно становится! И за что мне это? Уж я ли не стараюсь жить со всеми в ладу!

Слезы струились по его опухшим, покрытым кровоподтеками щекам, лицо было перекошено от боли, но сквозь боль проглядывала затаенная злоба.

– Как я ненавижу его! Как ненавижу! – пробормотал он, скрипнув зубами.

– Кого это? – спросил я, но бедняга уже опять начал оплакивать свои невзгоды. Впрочем, угадать, кого он ненавидит, было нетрудно, – труднее было бы предположить, что он кого-нибудь любит. В этом человеке сидел какой-то бес, заставлявший его ненавидеть весь мир. Мне казалось порой, что Магридж ненавидит даже самого себя, – так нелепо и уродливо сложилась его жизнь. В такие минуты во мне пробуждалось горячее сочувствие к нему и становилось стыдно, что я мог радоваться его страданиям и бедам. Жизнь подло обошлась с Томасом Магриджем. Она сыграла с ним скверную штуку, вылепив из него то, чем он был, и не переставала издеваться над ним. Мог ли он быть иным? И, будто в ответ на мои невысказанные мысли, кок прохныкал:

– Мне всегда, всегда не везло. Некому было послать меня в школу, некому было меня покормить или вытереть мне разбитый нос, когда я был мальчонкой! Разве кто-нибудь заботился обо мне? Кто, когда, спрашиваю я?

– Не огорчайся, Томми, – сказал я, успокаивающе кладя ему руку на плечо. – Не унывай! Все наладится. У тебя еще много впереди, ты всего можешь добиться.

– Вранье! Подлое вранье! – заорал он мне в лицо, стряхивая мою руку. – Вранье, сам знаешь. Меня не переделать! Меня уже сделали – из всяких отбросов! Такие рассуждения хороши для тебя, Хэмп. Ты родился джентльменом. Ты никогда не знал, что значит ходить голодным и засыпать в слезах оттого, что голод грызет твое пустое брюхо, точно крыса. Нет, мое дело пропащее. Да если даже я проснусь завтра президентом Соединенных Штатов, разве я отъемся за то время, когда бегал по улицам голодным щенком? Разве это исправишь?

Не в добрый час я родился, вот на мою долю и выпало столько бед, что хватило бы на десятерых. Пол-жизни я провалялся по больницам. Хворал лихорадкой в Аспинвале, в Гаване, в Нью-Орлеане. На Барбадосе полгода мучился от цинги и чуть не сдох. В Гонолулу – оспа. В Шанхае – перелом обеих ног. В Уналашке – воспаление легких. Три сломанных ребра во Фриско. А теперь! Взгляни на меня! Взгляни! Ведь опять все ребра переломали! И посмотришь – буду харкать кровью. Кто же мне возместит все это, спрашиваю я? Кто? Бог, что ли? Видно, он здорово невзлюбил меня, когда отправил в плавание по этому проклятому свету!

Это возмущение против судьбы продолжалось больше часа, после чего кок снова принялся за работу, хромая, охая и дыша ненавистью ко всему живущему. Его диагноз оказался правильным, так как время от времени ему становилось дурно, он начинал харкать кровью и очень страдал. Но бог, казалось, и вправду возненавидел его и не хотел прибрать. Мало-помалу кок оправился и стал еще злее прежнего.

Прошло несколько дней, и Джонсон тоже выполз на палубу и кое-как принялся за работу. Но ему было еще далеко до поправки, и я нередко наблюдал украдкой, как он с трудом взбирается по вантам или устало склоняется над штурвалом. А хуже всего было то, что он совсем пал духом. Он пресмыкался перед Волком Ларсеном и перед помощником. Вот Лич – тот держался совсем иначе. Расхаживал по палубе, как молодой тигр, и не скрывал своей ненависти к капитану и к Иогансену.

– Я еще разделаюсь с тобой, косолапый швед! – услышал я какого ночью на палубе его слова, обращенные к помощнику.

Иогансен выбранился в темноте, и в тот же миг что-то с силой ударилось о переборку камбуза. Снова послышалась ругань, потом насмешливый хохот, а когда все стихло, я вышел на палубу и увидел тяжелый нож, вонзившийся в переборку на целый дюйм. Почти тогда же появился помощник и принялся искать нож, но я уже завладел им и на следующее утро тайком вернул его Личу. Матрос только осклабился при этом, но в его улыбке было больше искренней благодарности, чем в многословных излияниях, присущих представителям моего класса.

В противоположность остальным членам команды, я теперь ни с кем не был в ссоре, более того, отлично ладил со всеми. Охотники относились ко мне, должно быть, со снисходительным презрением, но во всяком случае не враждебно. Смок и Гендерсон, которые понемногу залечивали свои раны и целыми днями качались в подвесных койках под тентом, уверяли, что я ухаживаю за ними лучше всякой сиделки и что они не забудут меня в конце плавания, когда получат расчет. (Как будто мне нужны были их деньги! Я мог купить их со всеми их пожитками, мог купить всю шхуну, даже двадцать таких шхун!) Но на меня выпала задача ухаживать за ними, перевязывать их раны, и я делал все, что мог.

У Волка Ларсена снова был приступ головной боли, длившийся два дня. Должно быть, он жестоко страдал, так как позвал меня и подчинялся моим указаниям, как больной ребенок. Но ничто не помогает ему. По моему совету он бросил курить и пить. Мне казалось просто невероятным, что это великолепное животное может страдать такими головными болями.

– Это божья кара, уверяю вас, – высказался по этому поводу Луис. – Кара за его черные дела. И это еще не все, иначе…

– Иначе что? – спросил я.

– Иначе, бог, видать, только грозится, а дела не делает. Эх, вот слетит с языка…

Нет, зря я сказал, что нахожусь в добрых отношениях со всеми. Томас Магридж не только по-прежнему ненавидит меня, но даже нашел для своей ненависти новый повод. Я долго не понимал, в чем дело, но наконец догадался: он не мог простить мне, что я родился «джентльменом», как он выражается, то есть под более счастливой звездой, нежели он.

– А покойников что-то не видать! – поддразнил я Луиса, когда Смок и Гендерсон, дружески беседуя, прогуливались рядом по палубе в первый раз после выздоровления.

Луис поднял на меня хитрые серые глазки и зловеще покачал головой.

– Шквал налетит, говорю вам, и тогда берите все рифы и держитесь крепче. Я чую, давно чую – быть буре. Я ее вижу – вот как такелаж над головой в темную ночь. Она уже близко, близко!

– И кто же будет первой жертвой? – спросил я.

– Только не старый толстый Луис, за это я поручусь, – рассмеялся он. – Я чую нутром, что через год буду глядеть в глаза моей старой матушке; ведь она заждалась своих сыновей – все пятеро ушли в море.

– Что он говорил тебе? – спросил меня потом Томас Магридж.

– Что он когда-нибудь съездит домой повидаться с матерью, – осторожно отвечал я.

– У меня никогда не было матери, – заявил кок, уставив на меня унылый взгляд своих тусклых, бесцветных глаз.

Глава четырнадцатая

Я думаю о том, что никогда не умел по-настоящему ценить женское общество, хотя почти всю свою жизнь провел в окружении женщин. Я жил с матерью и сестрами и всегда старался освободиться от их опеки. Они доводили меня до отчаяния своими заботами о моем здоровье и вторжениями в мою комнату, где неизменно нарушали тот систематизированный хаос, который был предметом моей гордости и в котором я отлично разбирался, и учиняли еще больший, с моей точки зрения, хаос, хотя комната и приобретала более опрятный вид. После их ухода я никогда ничего не мог найти. Но, увы, как рад был бы я теперь ощутить возле себя их присутствие, услышать шелест их юбок, который так докучал мне подчас! Я уверен, что никогда не буду ссориться с ними, если только мне удастся попасть домой. Пусть с утра до ночи пичкают меня, чем хотят, пусть весь день вытирают пыль в моем кабинете и подметают пол – я буду спокойно взирать на все это и благодарить судьбу за то, что у меня есть мать и сестры.

Подобные воспоминания заставляют меня задуматься о другом. Где матери всех этих людей, плавающих на «Призраке»? И противоестественно и нездорово, что все эти мужчины совершенно оторваны от женщин и одни скитаются по белу свету. Грубость и дикость только неизбежный результат этого. Всем этим людям следовало бы тоже иметь жен, сестер, дочерей. Тогда они были бы мягче, человечнее, были бы способны на сочувствие. А ведь никто из них даже не женат. Годами никому из них не приходится испытывать на себе влияния хорошей женщины, ее смягчающего воздействия. Жизнь их однобока. Их мужественность, в которой есть нечто животное, чрезмерно развилась в них за счет духовной стороны, притупившейся, почти атрофированной.

Назад Дальше