В дальнем углу сидел граф и внимательно смотрел мне прямо в глаза.
— Закрой дверь, — тихо и властно произнес он. Я закрыла.
— Иди сюда. Сядь.
Я вышла на середину комнаты и присела на стул с грубой прямой спинкой, стоящий таким образом, что свет от овальных латунных зеркал, развешанных по стенам и отражающих огонь факелов, падал на меня сразу со всех сторон. Графа при этом я уже не видела, а лишь слышала его голос, трижды отраженный и потому какой-то неживой:
— Ты прошла эту дорогу сама, София. И это было первым твоим испытанием, самым простым.
Все это вместе должно было испугать меня, превратить в ничтожество, способное лишь кричать да звать на помощь, но я вдруг совсем некстати вспомнила слова графа о том, что никто не знает всех секретов замка. Еще подумала, что знаю теперь, каким образом исчез сегодня из коридора мальчик, назвавшийся пажом отца. Граф солгал, что тайна подземелий известна лишь членам рода Аламанти, а ложь в устах мужчины — признак слабости. И осознание этого вдруг лишило меня страха перед ним. В конце концов, в объятиях какой-нибудь там Лючии он бывает беспомощным. А я чувствовала себя сильной всегда.
— Слушай и внемли! — говорил он, любуясь раскатами своего голоса. — Ты — ничтожная тварь и, быть может, последняя из рода Аламанти. Другие дети мои не смогли даже дойти до этой двери. Ты будешь жить в нашем родовом доме и постигать мудрость, дарованную членам нашего рода далекими предками, жившими в темные времена вандалов и готов, познавшими тайны бытия и изучившими все знаменья свыше! Ты, рожденная из брюха существа слабого и покорного, наследовала мужество рода Аламанти!..
Речь графа была длинна, но не представляла для меня никакого интереса. Рассказывал он о предках наших, всегда мужчинах, про никчемные их подвиги, про награбленные ими богатства, про непонятные мне козни с людьми, имеющими непроизносимые имена, про чародеев и колдунов, с которыми пращуры наши нашли общий язык и преодолели какие-то там препятствия. Я не поняла почти ничего, но странное дело — достаточно было уже спустя годы оказаться мне в той или иной неприятной ситуации, как я тут же вспоминала историю из этой вот речи отца и, благодаря вспомненному, выпутывалась из самого, казалось бы, безнадежного положения.
Но это будет много времени спустя. А в тот раз я как-то незаметно для себя уснула под голос графа…
Проснулась от резкого оклика и требования, чтобы я открыла глаза и встала со стула. Быстро выполнила приказ, ибо почувствовала гнев графа и желание наказать за невнимание.
Но наказания не последовало. Граф сказал, чтобы я приблизилась к одному из столов и внимательно выслушала.
Стол был ровным. Посереди него во всю длину тянулись две деревянные рейки с лежащим на них свинцовым шариком.
— Смотри! — приказал граф и, взяв большой металлический шар, пустил его вдоль по рейкам.
Мгновение — и маленький свинцовый шарик оказался вдавленным в дерево. Большой же шар докатился до меня и упал бы на пол, если бы я не подхватила его и не села под его тяжестью.
Граф рассмеялся.
— Поднимайся, малышка, — сказал он. — Возьми теперь этот шар и бросай по полозьям в мою сторону.
Так я узнала новое для меня слово «полозья». А когда с трудом поднялась и со всей силой, что оставалась в моих хилых ручонках, толкнула по деревянным рейкам шар, он легко и весело подпрыгивая на невидимых мною ямках, покатился.
Но на пути его оказался шар значительно больших размеров, который, как я поняла, успел поставить граф в то время, пока я сидела с первым шаром на полу. Ударившись о него, мой шар остановился.
— Ты видишь здесь какую-нибудь зависимость? — спросил граф.
Я ответила, что и без этого знаю, что большое способно победить малое, а с равным может и не справиться.
— Если, конечно, не приложит головы, — добавила при этом, отчего граф разразился таким хохотом, что огонь в факелах затрепетал.
— Ай, да девка! — сказал. — А теперь слушай…
И объяснил, что все, что имеет больший вес и в состоянии катиться либо двигаться иным образом, воздействует на препятствия так, что противник либо покорится ему (маленький шарик, например, вдавился в дерево), либо победит его (как мой шар не смог справиться с третьим шаром).
— Это — закон природы, — объявил граф. — Или Бога. И все в мире, включая взаимоотношения между людьми, подчиняется этому закону. Запомни это.
Я конечно запомнила. Но тут же не преминула возразить:
— Если бы в руках у меня сил оказалось больше и я смогла толкнуть свой шар сильнее, то твой шар все равно бы сдвинулся.
Граф обошел стол и внимательно посмотрел мне в глаза.
— А эти свои слова запомни особенно, — сказал он торжественно. — Никто из Аламанти не дошел до этой мысли в первый же день обучения. Ты — первая! — и склонил передо мной голову.
Когда же он поднял ее, то продолжил разговор совсем другим тоном:
— Дочь моя, я вижу, что разум твой светел. Мы быстро разберемся с законами движения. Но я хочу, чтобы ты изучила эту науку основательно. Ибо возвращаться к изученному мы не будем. Потому что главное — это изучить то, что ты назвала силой, способной толкнуть малое ядро так, что оно сдвинет большое. В соотношении размеров этих ядер и наших сил существует некий предел, знать который и есть счастье наивысшее. Я хочу передать тебе это знание.
И мы продолжили опыты…
2
Сейчас, когда я уже по собственному почину спускаюсь в эту комнату, мне и самой кажется смешным всякое воспоминание о том, с какой истовой страстью воспринимала я все те знания, что вбивал вы мою голову отец. Но тогда смех графа доводил меня до белого каления. Я была готова убить его, если оказывалось, что я чего-то недопоняла. Но — Боже мой! — как я ликовала, если до какой-нибудь закономерности додумывалась самостоятельно, если опыт, который мы проводили вместе, оказывался понятным мне без разъяснений.
Так, например, мы сварили однажды стекло, и оно, медленно остывая, приобретало различные мимолетные оттенки, которые буквально очаровывали и вызывали желание сохранить тот или иной цвет навечно. Я сказала об этом графу. Он улыбнулся — и предложил самой решить эту задачу. И я, словно всю жизнь занималась этим, с ходу предложила содержать стекло при той именно температуре, при которой стекло имеет столь понравившийся мне цвет. Или добавить дополнительное вещество, которое исказит цвет стекла в нужный мне оттенок.
Граф довольно рассмеялся и предложил целый список веществ, которые можно добавить в расплавленное стекло, чтобы сделать его желтым либо синим, зеленым, красным…
— Можно создать и иные оттенки, — сказал он. — Но какие нужны для этого вещества, секрет гильдии стекольщиков. Нам с тобой нет смысла вникать в детали низкого ремесла. Если окажется, что ты недостойна высших знаний, то уж стать женой стекольщика сможешь всегда.
И опять я подумала не о смысле его слов, а о том, что граф вновь противоречит сам себе. Ведь в первый день моего появления в замке Аламанти он сказал, что убьет меня только за то, что я знаю местонахождение тайной двери в спальне Девичьей башни. А раз затем осталась лишь угроза стать женой стекольщика, то значит смерть мне не грозит.
Ту первую его оговорку я посчитала за слабость, и лишь несколько дней спустя поняла, что мужчина может лгать не только по слабости. Я стала чувствовать одиночество его. И вместе с тем — все возрастающую привязанность ко мне. А свою — к нему. Потому что уставала первые месяцы от работы в подземной мастерской я так, что все свободное время лишь ела да спала. И во сне мне являлся только он — граф Аламанти, мой отец, смотрящий на меня (во сне много старшую, чем я тогда) с грустью в глазах и с сомкнутыми устами.
Эту милую слабость мужчин каждая женщина знает буквально с минуты своего рождения. К двенадцати моим тогдашним годам я успела ощутить на себе не одну сотню жадных и вожделенных мужских глаз, научилась презирать этих похотливых самцов за их покорность естеству и неумение превозмочь свои страсти. Но с отцом было все наоборот: чем сильнее любил граф меня в моих снах, тем больше была благодарна я ему за это наяву.
Через две недели занятий нам обоим стало казаться, что ничего стоящего в этой жизни, кроме наших ежедневных десятичасовых бдений за приборами в подземелье, нет. Даже гнусная история с киданием в меня навоза либо пригрезилась мне, либо услышана была от чрезмерно извращенного простолюдина. Я постигала знания Аламанти с такой жадностью, что даже в часы отдыха озиралась вокруг в поисках доказательств бытия движения и воздействующих на предметы сил.
А ночью, когда просыпалась, утонув в бездне приближающихся ко мне глаз графа, я тянула руку к блудному месту и неумело месила ладонью между ног так, что вытягивалась, как больная припадками, во всю ширь кровати и, стуча головой о спинку кровати, задыхалась от возбуждения, чтобы потом застонать и, успокоившись, провалиться в глубину без снов.
3
Антонио, приютивший в своей хибарке волчонка и всегда радующийся моим посещениям, как-то сказал:
— Вы, сеньорита, сильно изменились в последнее время. Не будь вы дочерью своего отца, я бы подумал, что в вас вселился нечистый.
Я оторвала взгляд от волчонка, пытающегося вырвать из моих рук кусочек свиной кожи, и улыбнулась кузнецу:
— Глупый мой Антонио, — сказала. — В замке у меня совсем иная жизнь, чем в деревне. И ты о ней не знаешь ничего.
— Вот то-то мне и страшно, сеньора Софья, — вздохнул он в ответ, — что живете уже совсем не нашей жизнью, а господской. В деревне ходят слухи, что род Аламанти знается с нечистой силой.
— И давно ходят? — спросила я с интересом. Ибо мне, как и всякой девчонке, было лестно услышать.
что с моим переходом в замок изменилось отношение простолюдинов и к графу.
— Всегда, — прозвучал неожиданный для меня ответ. — В деревне говорят, что на всем господском роду лежит печать…
Он не сказал последнего слова и испуганно уставился на меня.
— Печать дьявола? — подсказала я.
Он кивнул.
Волчонок перестал играть куском кожи и жалобно взгавкнул, как песий щенок.
— Ты глупый, Антонио, — сказала я тогда. — И все жители деревни глупее одного мизинца моего отца. И я тебе приказываю — слышишь, приказываю! — не болтай всякого вздора о том, чего ты не поминаешь и никогда не поймешь!
После слов этих я встала и ушла из дома кузнеца.
Не знаю уж, каким образом, но граф узнал о том разговоре. Были, наверное, уши в стенах лачуги Антонио.
Он похвалил меня за верность дому Аламанти и умение резко оборвать холопа, но и пожурил за то, что я не приказала наказать Антонио за непочтительность.
— Ты — госпожа, — сказал он. — Ты должна повелевать и не чувствовать себя оскорбленной словами простолюдина. Все ныне живущие на земле не стоят твоего внимания, а тем более — твоих чувств, которые ты растрачиваешь на человека, который только и может, как есть, спать да гадить. Будь выше и сильнее быдла. Запомни, что тебе дано стать владычицей целого мира. Но для того, чтобы ты стала настоящей Аламанти, чтобы ты поняла, что даже власть над миром ничтожна в сравнении со свободой духа, ты должна учиться и не думать ни о чем постороннем.
— Отец, — спросила я, — почему ты учишь меня премудрости движения и бытия, но не учишь простой грамоте, доступной каждому смертному? Неужели и ты, как и крестьяне наши, не знаешь букв и не умеешь писать?
— Всему свое время, — ответил граф с улыбкой. — Сначала ты должна познать сущность вещей, а уж потом исследовать их внешнюю оболочку.
После этого он взмахнул рукой, очертил над головой круг, закончил:
— Продолжим урок, София.
В тот день граф начал объяснять мне, чем волшебство отличается от науки.
— Многие знают Кабалу, — сказал он. — Отличают Черную Магию от Белой. Утверждают, что разбираются в алхимии и астрологии. В Германских странах, например, есть целые школы хиромантии, гидромантии, пиромантии. Но все это, по моему глубокому разумению, есть ложь и притворство или заблуждение. Волшебство и колдовство суть едины. Мы, Аламанти, владеем ими в полной для смертных мере. То же, чего мы совершить не в силах сами, нам помогут создать силы, о которых прочие люди знают лишь понаслышке. Важно лишь, чтобы наши желания не превышали необходимых для этого потребностей.
Последние слова показались мне в тот момент нелепыми. Я еще не знала, что желаниям человеческим нет числа, что желания эти могут быть столь фантастичны, столь неуемны, что никакие силы окружающего нас и потустороннего мира не в состоянии удовлетворить их. Потребностей же особых я в то время тоже не испытывала. Ибо все силы мои уходили на получение знаний, а в оставшееся время я едва успевала отдохнуть…
4
Лет шесть спустя, то есть в 1566 году, случилось мне влюбиться. А может, угораздило.
Я вспоминаю сейчас об этих месяцах с грустью и легкой тоской, потому прерываю свое повествование, перескакиваю через годы, чтобы пережить вновь то чудо, что сотворил со мной человек, которого впервые я увидела в Риме прямо на площади перед собором Петра и Павла…
Был он совсем не красив. В профиль нос его торчал топором, выбритый подбородок покрыт множеством порезов, черные патлы торчали из-под венецианской шапочки, как перепревшая солома из-под шляпы огородного чучела. Грубые сношенные башмаки и наряд затрапезный, какой синьоры сами носили много лет подряд, потом передали слугам, да и тем стало вскоре стыдно одеваться в подобное убожество. Привлекли в нем гордый и независимый взгляд и то, что гульфик на штанах был оторван, а прореха застегнута огромной костяной пуговицей, торчащей вперед так, что казалось, что мужское естество его длиннее даже его носа.
Меня несли в паланкине четыре эфиопа. По-моему, даже они удивились виду этого простолюдина и сами остановились, я не приказывала.
— Эй! — окликнула я незнакомца. — Ты кто?
— А ты? — услышала в ответ.
Подобным образом со мной в то время в Риме не говорили. В Вечном городе меня знал всякий. А мой паланкин и моих рабов тем более. Надо было приказать побить наглеца, но я сказала:
— В слуги ко мне пойдешь?
— А ты ко мне? — последовал ответ. Это меня развеселило.
— Сколько будешь платить? — спросила.
— Платить будешь ты, — заявил он.
И при этом хлопнул ладонью по пуговице. Это был первый мужчина, который говорил со мной то, что думал. Поэтому я сказала:
— Мой муж убьет тебя.
— Ах, у нас есть муж… — ухмыльнулся он. — Тогда плата удваивается.
Вокруг стали собираться зеваки. Римляне любят посудачить о сеньорах. А тут — такая картина. Я вспомнила слова мужа о том, что скандалов надо в этом городе избегать, ибо власть папы безмерна, а благочестие его и того сильней. Потому приказала наглецу:
— Следуй за нами.
Похлопала по краю паланкина — и рабы понесли меня от собора прочь. Толпа повалила следом.
— А парень молодец! — переговаривались горожане. — Саму Софию околдовал.
Толпа проводила нас до самого моего дома на Пьяца-дель-Оро. Теперь ни площади нет, ни дома того. Стоят развалюхи. А когда-то здесь было просторно и дом мой назывался дворцом графа де ля Мур. Окружал его высокий каменный забор с кипарисовыми воротами, внутри раскинулось два двора: передний и задний. Перед домом бил среди роз фонтан, а за зданием был выложенный мрамором бассейн, рос затейливый восточный сад.
— Будешь моим садоводом, — объявила я идущему рядом с паланкином незнакомцу.
И под хохот восхищенной толпы въехала под сень ворот, наперед зная, что встреченный мною у собора святых Петра и Павла человек войдет следом.
Каково же было мое изумление, когда, выйдя из опущенных на камни переднего двора носилок, я не обнаружила должного стоять возле них нового садовника.
— Где он? — спросила я эфиопов и пояснила. — Этот наглец.
Те залепетали в ответ. Кажется, они не заметили даже: вошел он в ворота или остался на площади.
Тогда я приказала вышедшим из дома слугам отсыпать эфиопам по пять плетей, а сама отправилась к стоящей под навесом кушетке. Прилегла на нее, глядя на фонтан и катая в пальцах виноградинку, оторванную от лежащей передо мной грозди.