Тайна замка Аламанти - Клод Фер 8 стр.


Спустя две недели мы оторопели при виде едущей к нашему замку огромной, крытой кожей черной повозки, запряженной четвериком. В повозке, как узнали потом все, помещался целый арсенал предметов пыток и две деревянные кровати — для палача и для его помощника. Следом за повозкой прибыли вооруженные до зубов монахи — слуги святой инквизиции.

Им оказалось достаточным всего одних суток, чтобы падре признался в нарушении всех десяти заповедей Господа нашего Иисуса Христа. Он сказал, что продал душу Дьяволу и передает тело свое матери нашей святой Церкви для казни во устрашение низких душ.

Кусок кровоточащего мяса швырнули в повозку — и наши гости, встреченные и привечаемые все это время графом с приветливостью особой, накормленные всевозможными яствами и одаренные дорогими подарками, — отправились в обратный путь, ибо такого нечестивца, как наш падре, следовало сжечь в самом Риме.

— Как страшно! — призналась я отцу, глядя вслед повозке.

— Обыкновенно, — пожал он плечами. — Страдания одного человека, да еще знакомого, всегда рвут душу. Страдания сотен и тысяч вызывают лишь любопытство и улыбку.

Вскоре до замка дошли слухи, что падре нашего сожгли на одной из площадей Вечного города. На площади Цветов, кажется.

Потом там сожгут Джордано Бруно, с которым я познакомлюсь незадолго до отъезда своего во Францию. Я еще напишу об этом молодом человеке. Он стоит памяти людской больше, чем все нынешнее множество королей, герцогов и князей. Как, впрочем, и наш падре, которого я искренне с младенческих еще пор любила, но которого с моего молчаливого согласия отец отдал в руки инквизиции. Он поступил мудро, ибо невинной кровью этой навеки связал меня с родом Аламанти, показал на деле, что стоят окружающие нас люди, словно принял у меня экзамен за первый семестр обучения.

Только после казни падре граф возобновил со мной занятия, начав их с речи о том, что хотя и всякое действие непорочной детской души и священно, однако и ребенку следует быть внимательным, когда он совершает тот или иной поступок. Потом закончил:

— Твоего волчонка я бы и сам убил. Но именно этого желает чернь. Им кажется порой, что они могут повлиять на желания своего синьора. Для того, чтобы у них не возникло подобной мысли, я и решил защитить твоего звереныша. Но ты, девчонка, в следующий раз должна быть повнимательней и порассудительней, когда совершаешь поступки вопреки воле толпы. Будем считать, что волчонок был твоей последней ошибкой.

— Я убила его мать, — сказала я, чувствуя нарастающее раздражение против логики графа. — А он спас мне жизнь.

— Насколько важна признательность человека человеку мы с тобой еще успеем поговорить, — заметил он. — Но вот признательность к зверю… — покачал головой, словно показывая мне тем самым, что я все-таки зародила в нем сомнения.

Простолюдины и слуги, увидевшие в приезде инквизиторов и аресте падре даже развлечение, о произошедшем забыли скоро. Тем более, что новый священник, присланный взамен нашего, оказался мужичком простецким, любящим дармовую выпивку и похабные песни. Все только и судачили о его похождениях в пьяном виде, трепали имя отца Доминика даже во время месс, думая не столько о Боге, сколько о собственных проблемах, число которым — бесконечность.

Лишь Антонио, испугавшийся инквизиторов и прятавшийся в своей кузнице до самого их отъезда, в течение долгого времени ходил хмурый. Он даже стал на ночь вводить волка в дом.

Однажды (было это месяц спустя после казни падре), он сказал мне:

— Твой отец — страшный человек. Он спас всех нас, но убил невиновного. Остерегайся его…

— Ты забываешься, кузнец! — возмутилась я.

Дотоле я никогда не разговаривала с Антонио в подобном тоне, поэтому лицо его даже вспыхнуло, как будто от пощечины. Я ожидала, что он ответит колкостью на мои слова, но услышала смиренное:

— Я хорошо знаю свое место, синьорита. Но и вам следует помнить о начале вашей жизни: кто вы были, кто был с вами рядом.

Он опустился на колени, поцеловал землю возле моих ног.

Этот человек действительно любил меня. Не зная провансальских песен, не слыша вокруг себя о женщинах ничего, кроме брани и пакостей, он в своей огромной груди таил неугасающий костер красивой любви к девчонке-отроковнице, которую знал с пеленок и волею судьбы внезапно возжелал, как женщину. Сейчас мне понятна его трагедия, ровно как и понятна его печальная судьба.

Тогда же мне четырнадцатилетней казался двадцатисемилетний кузнец древним стариком, возомнившим, что он может иметь какие-то права на меня. Я разозлилась и захотела ударить его каблуком в оторвавшееся от земли лицо. Сверлила его глазами и думала, что вот скажу отцу о вольности, допущенной холопом, — и граф накажет поганца так, что Антонио посчитает за счастье умереть.

Но я не сделала ни того, ни другого. Я увидела в глазах кузнеца прощение за предугаданные им собственные беды. Он по-настоящему любил меня — и это было чертовски приятно.

— Целуй! — приказала я. И приподняла подол платья ровно на два пальца.

Он поцеловал мой туфель.

— Еще! — рассмеялась я. И приподняла подол еще на два пальца.

Прикосновение мужских губ к моей коже было бы волнующим, если бы не чулок.

— И будь благоразумен, Антонио, — сказал я, оставляя кузнеца преклоненным и потрясенным.

Надо сказать, что дом Антонио никто, кроме меня, не посещал. Даже его подмастерье боялся появляться там. Гильдия городских кузнецов не жаловала сельских мастеров, поэтому наш Антонио, как и полагается кузнецу в наше время, почитался колдуном. Подмастерье же его был молод, честолюбив и мечтал, набравшись опыта, уйти в город, чтобы сдать экзамен на мастера и, женившись на дочери члена гильдии, завести свое дело. Факт посещения им дома колдуна, живущего в одном доме с волком, мог помешать исполнению этой великой мечты.

Мой внезапный уход испугал Антонио, ибо и он, и я знали, что во всякое мое, посещение дома кузнеца за нами следили из крон окружающих деревьев десятки пар глаз. То, что я рассердилась на кузнеца и что он целовал мне ноги, разнеслось по всей округе быстрей, чем я появилась в замке.

Я шла по улице и думала, какое же наказание назначить для Антонио, чтобы не слишком оскорбить его и чтобы злые языки перестали болтать о случившемся. Но чем ближе подходила к замку, тем яростнее были мои мысли, тем сильнее мне хотелось наказать зарвавшегося вассала.

Но наказывать кузнеца обычным способом — кнутом либо дыбой — мне показалось недостаточным.

Захотелось, чтобы все простолюдины навсегда поняли, что обращаться со мной, как с ровней, даже бывшей ровней, непозволительно, чревато неприятностями. Это следовало было сделать давно, и не моя вина, что первым попался под руку именно Антонио.

3

1566 год от Рождества Христова. Милый мой муженек Жак де ля Мур действительно любил меня. Познав меня в бассейне, крича при этом: « Изменщица! Ай, какая ты изменщица!» — он помог мне подняться со спины тритона, справиться с намокшим и изрядно отяжелевшим платьем, выбраться из бассейна, а потом сказал:

— Хорошо. Я разрешаю тебе переспать с садовником. Но только один раз. И не в моем доме.

Мне стало так хорошо, что я поцеловала ему руку.

Потом он помог мне раздеться и провел в дом, где старая его кормилица Джинна (я ее все равно звала Лючией — и Джина отзывалась на это имя) насухо обтерла меня мягким и толстым полотенцем, а потом помогла одеться в платье, в котором я всегда ходила в гости к высокородным господам и которое нравилось им всем без исключения. При этом Джина ворчала:

— Вам, синьора, в платье купаться никак нельзя. Парча холодной воды не любит. Теперь съежится, перекособочится, на вас не налезет. Еще каменья, небось, потеряли в бассейне. А скажете, что слуги уворовали. И на людях при свете дня тем, чем занимались вы с синьором, делать нельзя. Слуги не должны видеть, как хозяева занимаются любовью.

— Ты, Лючия, прямо, как отец мой, — отвечала я. — Что ты понимаешь в любви, старая корова?

— Да, я старая корова сейчас, — согласилась Джина. — И любовью не занимаюсь уже пять лет. Но было время, когда и я была молода, любилась страстно. И не думаю, что вы — молодые — знаете больше о сладком деле, чем я.

Ворчание старой дуры веселило от души. Я то и дело ехидничала, подзадоривала Джину, а она отвечала обстоятельно и так скучно, что я не верила ни одному слову ее о том, что была она молода и любила кого-нибудь.

Развязав тесемки на ее платье, я сунула руку в прореху и нащупала ссохшуюся, маленькую грудь.

— Этим ты прельщала мужчин? — рассмеялась я. — Этим?

Джина осторожно вынула мою руку из-за пазухи, отвела ее в сторону, ответила без обиды в голосе:

— Доживете до моих лет, синьора, будет у вас грудь такая же. И встретится вам молоденькая девушка, которая так же надсмеется над вами, как вы надо мной.

— Вот как? — развеселилась я. — Значит, и ты надсмеялась когда-то над старухой?

— Было дело, — ответила Джина. — Когда-нибудь я расскажу вам об этом, синьора. А сейчас вам надо пристегнуть юбку так, чтобы она легко отстегнулась, и вы могли бы положить ее на стул, чтобы не помять и одеть снова.

Слова вроде бы и заботливые, а, по сути, оскорбительные, ибо тем самым служанка как бы говорила, что знает зачем муж мой везет меня в гости. За подобные слова в своем родовом замке или в любом селе моих ленных владений я могла бы наказать старуху сотней плетей — и та бы сдохла на двадцатом ударе. Но в Риме слуги не были крепостными, они были свободными людьми, всякую смерть холопа там расследовали люди папы, требовали объяснений и штрафа. А муж мой лишних трат не любил, деньги ценил превыше мнения толпы о себе, мог и не заплатить за смерть этой дряни. Потому я сдержала желание взять Джину рукой за волосы и трахнуть лбом о каменную стену, сказала с ласковой улыбкой на устах:

— Ты очень заботливая, Лючия. А теперь поди и вымой мой горшок. Но смотри — чтобы был чистым, не как в прошлый раз. А то заставляю вылизать его языком.

Когда Джина ушла, я достала из тайника ларец с драгоценностями и принялась примерять их перед зеркалом.

Лицо некрасивого мужчины с носом-топориком и с порезами на шее улыбалось мне из стекла…

4

1560 год от Рождества Христова. Граф, услышав о моей просьбе наказать кузнеца за дерзость, обрадовался:

— Молодец, девчонка! — вырвалось у него. — Рассуждаешь, как синьора.

К моей симпатии к Антонио он относился с большим предубеждением, но, понимая, что ломать меня на глазах крестьян нельзя, делал вид, что не обращает внимания на девичьи капризы.

— Синьор! — сказала я, обиженно поджав губы. — Мне кажется, вы сказали грубость.

Тут граф и вовсе расцвел. Облапил меня, прижал к себе так, что забило дрожью все тело. Вдруг ослабил хватку, подхватил меня под мышки, подбросил к потолку и, поймав, визжащую от восторга и страха, крепко поцеловал прямо в губы.

— Мне можно, — сказал, глядя в пылающие мои глаза. — Но другим спуска не давай. И еще…

Отпихнул от себя, не отпуская прямого взгляда от моих глаз, продолжил:

— Буду учить тебя фехтованию. Даме не положено, говорят, но я должен быть уверен, что ты сумеешь за себя постоять. Завтра в шесть утра будь одета в мужской костюм. Пойдем на луг.

Предложение было столь неожиданным, столь приятным, что я даже забыла о причине, приведшей меня к графу.

Но он не забыл.

— И как ты думаешь его наказать? — спросил граф.

— Кого?

— Антонио.

Мне вдруг стало жаль бедного кузнеца.

— Я уже не хочу его наказывать, — призналась я.

Граф несогласно покачал головой. Но спорить не стал. Заговорил, как с купчихой:

— Учти, Антонио — вольный. Он — мастер цеха кузнецов. Всякое оскорбление его — оскорбление всего цеха.

— Пусть тогда он не будет кузнецом, — сказала я. — Пусть поработает до зимы углежогом. Можно?

— Будь он лично моим кузнецом — да, — объяснил граф. — Но я сам пригласил его сюда. Когда он был самым молодым мастером в герцогстве.

— Кузница — твоя? — спросила тогда я.

— Моя.

— Инструменты твои?

— Мои.

— И железо, которое он кует?..

— И железо, — согласился он, поняв сразу, куда я клоню.

— А что в этой деревне его?

Граф пожал плечами.

— Да, пожалуй, ничего, — ответил. — То, что на нем, то — и его.

— Если заартачится, пусть выматывается на все четыре стороны, — заявила тогда я. — И посмотрим — сумеет ли он одним своим званием мастера прокормиться.

Граф внимательно посмотрел мне в глаза, покачал головой:

— Не позавидуешь твоим врагам, девчонка, — сказал. — Что ж… пусть будет по-твоему.

Антонио не заартачился. Он молча выслушал мой приговор. Сказал, что ему потребуется один день на то, чтобы передать свои дела подмастерью.

На следующий день он ушел в лес, где в течение осени и лета жили, не приходя в деревню, углежоги — мужики, как правило, пропащие, к крестьянскому труду не пригодные, любящие заглянуть на дно кружки, потому в селе не привечаемые.

С этого дня в глазах не только детворы, но и крестьян стала замечать я уважение ко мне, смешанное со страхом.

И тогда я поняла истинную силу власти — страх. Когда я сообщила о своем открытии графу, от ответил:

— Мне кажется, девчонка, ты стала чересчур буквально понимать то, чему я тебя учу. Страх — это важно. Но, думается мне, с возрастом ты поймешь, что есть силы более мощные, чем страх перед властью и силой.

5

1601 год от Рождества Христова. Недавно я рассказала мавру часть этой истории, повторив слова графа о страхе. Лекарь спросил меня:

— Синьора, вы убедились в правоте слов своего отца? Как ты смеешь? — притворилась я возмущенной.

— Госпожа, я рискую навлечь вашу немилость, — продолжил тем временем мавр, кланяясь мне до земли, — но я думаю, что отец ваш прав.

— Что же вы с ним считаете посильнее страха? — спросила я. — Дружба? Любовь? Все это продается и покупается. Я была этому свидетельницей, мавр. И не один раз…

— Есть сила много большая, — улыбнулся мавр, распрямив спину. — Вы сами знаете ее.

— Ну? — потребовала я.

— Безразличие, — ответил мавр, и согнулся в поклоне еще раз.

Я знала такой ответ. И не удивилась ему.

Но мне вдруг стало очень подозрительно то, что мавр после такого ответа не посмотрел мне в глаза, а постарался спрятать взгляд за поклоном. Это могло означать многое, но самое опасное — это то, что мавр мог знать не только всю историю, но и ее продолжение, то самое продолжение, которое я могу доверить лишь этой вот рукописи, но никак не болтливому языку современника…

6

1560 год от Рождества Христова. Ведь я действительно отнеслась в то время с совершенным безразличием к судьбе Антонио. Более того — я забыла о его существовании. Все мои помыслы были теперь поглощены учебой в подземной мастерской и фехтованием. Я так увлеклась этими занятиями, что даже во сне смешивала всякие вещества, получала другие, дралась на саблях и шпагах, повторяла законы движения тел в пространстве, вела философские диспуты с какими-то неведомыми мне людьми, врывающимися в мои сновидения столь бесцеремонно, что казалось, что это — не мои сны, а их жизнь.

А еще меня мучили странные сладкие сны, в которых знакомые мужчины приходили ко мне совсем обнаженными, ложились рядом, ласкали меня и вот уже почти что достигали вожделенных мест, как вдруг просыпалась я в холодном поту и долго лежала потом, пяля глаза в черный потолок.

Однажды граф, показывая мне особый фехтовальный прием, очень больно ткнул затупленной шпагой в грудь.

Я охнула и упала на траву, ибо схватка в тот раз была не в зале, а на хорошо прогретой солнцем лужайке в саду внутри замка.

Граф в пылу схватки подскочил ко мне и, пнув ногой под зад, приказал встать.

Я подчинилась. Но, стоя уже в позе, не смогла удержаться от боли и, слегка скривив лицо, попробовала свободной рукой потереть ушибленное пинком место.

Назад Дальше