И все-таки он поднялся наверх. И долго лежал, глотая снег. И, дрожа от холода и страха, прислушивался, не идет ли тот, русский…
Отто пополз. Потом поднялся и пошел, спотыкаясь и припадая на руки. Потом, тяжко ступая, приблизился к врытой в землю противотанковой пушке.
— Кто это? — визгливым, дрожащим шепотом спросили из темноты, но он все-таки узнал голос мальчика, подпевавшего ему бархатным баритоном.
Кажется, Отто ответил ему. А может быть, и промолчал. Однако вскоре увидел себя в их землянке, и они одинаково испуганно и до удивления похожими выпученными глазами смотрели на него, ничего не говоря. Три пары пустых круглых глаз…
Увидев, что Отто дрожит, кто-то из них поднес ему стакан. Он выпил. Это был шнапс. Ему дали поесть. Он ел что-то напоминающее бумагу.
Мальчик с бархатным баритоном положил перед ним футляр с флейтой.
— Чтобы вы не забыли, господин капитан, — сказал он. И спросил: — А где ваша винтовка, господин капитан?
Действительно, где? Флейта, вот она, рядом. В футляре вместе с нею должен лежать его снайперский перископ. Его душа и его глаза. А винтовка?
— Она там, — вспомнил Отто, — там, на «Вольте». Сходите кто-нибудь.
Они не ответили. Им не хотелось идти. Так же, как им не хотелось идти туда до того, как он пришел к ним.
— Вы боитесь? — спросил он.
И тогда тот, с баритоном, сказал, как бы извиняясь:
— Каждый обязан думать и думает, господин капитан, о себе. Вы об этом знаете, господин капитан.
Отто Бабуке знал об этом. Он не знал о другом: что это относится и к нему в такой же мере, как и к остальным. У него закружилась голова, и он, слабея, повалился на пол….
Отто был уверен, что оберст придет. И он пришел! Санитар отступил на шаг, пропуская его в палату, и Хунд, одетый в застегнутый на все пуговицы наглаженный медицинский халат и поэтому изменившийся, непохожий на самого себя, подошел к кровати.
Санитар, неслышно подставив оберсту табурет, прикрыл за собою дверь.
— Добрый день, — прошептал оберст, косясь на соседнюю кровать, где лежал, укрывшись с головой, пехотный лейтенант, раненный, как объяснили Отто, в обе ноги; весь вчерашний день он пролежал так, молча, прячась под одеялом; только ночью, уснув, застонал однажды коротко. Лейтенант был, вероятно, небольшого роста, он занимал лишь половину кровати, и Отто подумал с досадой о том, что уже приходится призывать в армию таких коротышек, да к тому же и юнцов, наверное. Оказалось же, что у лейтенанта обе ноги были ампутированы.
— Добрый день, — ответил Отто оберсту. — Благодарю за посещение.
— Что вы, какая благодарность? — Кончики губ у оберста дрогнули, это означало улыбку. — Я ваш должник.
— Ах, оставьте, господин оберст! — с усталостью в голосе сказал Отто. — Какой долг?
— Долг боевого товарища, мой капитан, — послышались в ответ торжественные звуки, — долг старшего офицера, долг человека, наконец! — оберст даже слегка приподнялся, собираясь, кажется, встать по команде «смирно». — К тому же, — вздохнул он, — на душе у меня чувство вины…
— Какой вины?! — спросил Отто, на этот раз постаравшись придать голосу не только расслабленность, но и удивление. — О какой вине вы говорите, господин оберст?
Тот опять покосился на соседнюю кровать. «Боишься свидетелей? — мысленно позлорадничал Отто. — Ничего, ничего, придется начать…»
— Во-первых, — пожевав губами, шепнул оберст, — я не могу простить себе этого… — он помедлил, подбирая выражение, — этого безответственного пари… Если бы не оно, вам не пришлось бы… Вы больше не должны из-за этого подвергать свою жизнь опасности, мой юноша! — твердо и, как прежде, торжественно произнес оберст. — Хочу также обрадовать, мой капитан, ваша винтовка в полной сохранности и ждет вас.
— Передайте, пожалуйста, моим однополчанам — моим! — сказал с чувством Отто, — что я не забуду этого. Спасибо вам за мое оружие. Как только смогу, я вернусь в ваши ряды, чтобы вместе с вами продолжить борьбу за победу идей фюрера, за честь великой Германии. Хайль Гитлер! — заключил он.
— Хайль Гитлер, — вставая, как эхо, повторил оберст. — Да, но я хотел бы… — промямлил он.
— Чтобы я убрался отсюда к чертовой матери? — рассмеялся Отто.
— Ну не так грубо… — улыбнулся оберст. — Однако… пожелание господина генерала…
— Господин оберст, — с пафосом начал Отто, и, прислушиваясь, Хунд склонился над кроватью, — уважаемые представители медицины считают необходимым продолжить мое лечение вне расположения вашей доблестной части, с которой опасности и лишения связали меня узами искреннего братского чувства.
— Да, да! — с радостью подтвердил Хунд, откровенно имея в виду не упомянутые Отто узы и чувства, а факт его эвакуации.
— Но эти господа, — Отто обвел презрительным взглядом палату, словно видя перед собой врачей, и сказал жестко: — Эти господа, как ни странно, оставили без внимания такие высокие понятия, как долг солдата, обязанности национал-социалиста, ответственность патриота великой Германии, которые объединяют и делают нас непобедимыми.
— Я слушаю вас, — голос оберста дрогнул.
— Я требую немедленного возвращения в полк, ибо намерен продолжать борьбу с врагами, не теряя ни минуты!
— Но мнение врачей… Мы обязаны… — растерянно пробормотал Хунд.
Отто вскинул голову:
— Сколько еще не хватает русских, чтобы все убедились в моем выигрыше пари?
Оберст неопределенно пожал плечами:
— Сколько хотите, мой дорогой гауптман, теперь считайте сами…
— Известные нам с вами печальные обстоятельства, — сказал Отто, — не позволили мне своевременно представить вторую схему расположения моих новых позиций. Но я уже тогда присмотрел весьма неплохое местечко, и ваши саперы смогут оборудовать его в течение одной ночи.
— Где, прошу вас? — Хунд расстегнул халат, достал карту.
— Обратите внимание на ваш просчет, господин оберст, — сказал Отто. — Вот здесь, — он ткнул пальцем в центр полковых позиций, — перед вашим вторым батальоном тянется, почти по всему фронту, как видите, небольшая, но очень коварная возвышенность. За нею — «мертвая полоса». Как можно было допустить это, господин оберст? Батальон лишен возможности видеть значительную часть незанятой зоны в непосредственной близости от себя!
Оберст с угрюмым согласием кивнул:
— Так сложилось в процессе оборонительных боев… Эту возвышенность удержать не удалось. Однако и русские ее не взяли.
— Слабое утешение, господин оберст! — прищурился Отто.
— Что вы предлагаете? — вздохнул оберст.
— На этой длинной возвышенности — назовем ее «Змея» — вот здесь и здесь, — Отто показал на карте, — ваши саперы оборудуют для меня два поста с траншейными выходами ко второму батальону. Я прибуду к вам завтра вечером, работать намерен послезавтра, один день. Позиции удобные: лишь сто метров до противника. Надеюсь на большой успех.
Оберст, конечно, отлично понял Бабуке.
— И все-таки вечером, перед тем, как я выйду на позицию, — сказал Отто, — необходимо неожиданно обстрелять прилегающий к ней участок. Если не артиллерией, то из пулеметов хотя бы.
— На всякий случай? — поднял глаза оберст.
— Нет, господин оберст, — улыбнулся Отто. — Для того, чтобы мне пристреляться, выявить русские позиции…
Во время перестрелки прежний блиндаж бронебойщиков был разрушен, и Мамеда перевели на правый фланг роты Петрухина, где высвободился большой блиндаж пулеметного расчета; пулеметчикам нашли место с широким сектором обстрела.
Морозюк, весь день и к случаю и без того вспоминавший своего дружка, к вечеру уговорил Игнатьева посетить «сердешного хлопца». Они шли то извилистыми и мелкими — по пояс, а иногда и по колено, то ровными и глубокими, похожими на темные коридоры, только без потолка, траншеями и ходами.
Вдруг послышался тяжелый топот ног.
— Эй, осторожней на поворотах1 — негромко окликнул Игнатьев.
— Кто идет? — спросил неуверенный тенорок. — Стой!
— Мы стоим, а ты бежишь… — В голосе Игнатьева угадывалась улыбка. — Вздремнул, что ли, по нехватке лет?
Обменявшись паролями, сошлись. Это был командир здешнего стрелкового взвода, молодой, узкий в плечах старшина. За ним темно маячил рослый солдат-автоматчик.
— Где у вас тут бронебойщик, черный такой? Проведите, Мамедом зовут, — сказал Игнатьев.
— А, новый! Ступай, — сказал старшина бойцу-автоматчику, — покажи.
Они вылезли из траншеи и пошли бугром, спускаясь.
— А хода к нему нет? — спросил Игнатьев. Боец не ответил, да и без того было ясно, что нет, и это был просчет: если немцы обнаружат блиндаж, уходить придется вверх по бугру, на виду.
Наконец боец остановился. Игнатьев пригляделся: за большим валуном чернела узкая канава.
— Здесь, — сказал боец. — Разрешите идти? — Голос его был тонкий, по-мальчишески срывающийся, не устоявшийся. Роста боец был огромного, а голос — такой вот.
— Идите, — сказал Игнатьев, и тот неслышно пропал во тьме.
— Мамед! — шепотом позвал Морозюк.
— Вот Мамед, чего кричишь! — тотчас и тоже шепотом отозвался знакомый голос.
Игнатьев решил и заночевать тут, на новой позиции Мамеда: расположенная близко от вражеских окопов, она могла оказаться кстати как запасная. Да и блиндаж был большой, обитый тесом, теплый, с хорошей площадкой для стрельбы у амбразуры: на ней еще оставались канавки от колес «максима».
Игнатьев и Мамед вздремнули, бодрствовать вызвался Морозюк.
Долог ли, короток ли был сон Игнатьева, но проснулся он как по заказу. Приподнявшись, Игнатьев понял, что светает: он привык пробуждаться в эту пору — загадает с вечера и встает, будто по сигналу, — часы проверяй.
Морозюк предостерегающе приложил палец к усам:
— Послухайте, Микола Якыч…
Похрапывал Мамед, мешая слушать, однако до Игнатьева с немецкой стороны донесся отчетливый свист флейты.
— Помните?.. — прошептал Морозюк. Флейта, не закончив мелодии, стихла.
— Помню, — шепнул Игнатьев, и по спине его пробежали мурашки. Чертовщина — опять эта флейта!
— Даже интересно, — сказал Морозюк.
— Да, — сказал Игнатьев и почему-то подумал об Отто Бабуке: флейта, что ли, виновата?.. Он посмотрел вверх: сквозь узкую щель амбразуры чуть брезжил смутный свет.
Морозюк растолкал Мамеда.
— Вставай, вояка, всех немцев проспишь!
Игнатьев оправил капюшон маскировочного халата, опустил марлевую «паранджу» на лицо, взял винтовку, протиснулся к амбразуре.
Светало быстро. Теперь Игнатьев мог уже осмотреть лежащую перед блиндажом местность. Блиндаж был отрыт так, что огромный валун, который вечером показался Игнатьеву не таким уж и большим, закрывал убежище наполовину. Это делало блиндаж, укрепленный еще и шпалами, достаточно безопасным. Амбразура была под изгибом камня и днем наверняка терялась в его тени. «Хитро», — отметил Игнатьев.
— Что видно, товарищ старшина? — спросил снизу Мамед. — Смотри в оба.
— Пока ничего, — успокоил Игнатьев.
Однако замечание Мамеда напомнило Игнатьеву, что глядеть надо, и верно, в оба. Перед собой он увидел длинную под снегом гряду. Чтобы узнать, что по сторонам, он немного подвинулся вперед. Гряда далеко тянулась и влево, и вправо, скрывая собою немецкие окопы. Но ведь их-то и хотелось видеть Игнатьеву, и блиндаж должен быть приспособлен для этого. Однако, как ни тщился Игнатьев — и становился на цыпочки, рискованно вытягивая голову в амбразуру, и заглядывая сбоку, — вражеские позиции не просматривались. Как же так? Неужто блиндаж пулеметчиков, отлично оборудованный и замаскированный, — пустое дело? Обзор отсюда был никудышный, сектор обстрела — бесполезный: какой от него толк — гряда! Блиндаж находился во впадине на скате холма, и хотя сам скат господствовал над низиной, где располагались вражеские траншеи, и они должны были неплохо просматриваться с него, впадина была настолько глубокой, что лишала наблюдателя этой возможности. Словом, блиндаж был в «мертвой» зоне.
— Менять позицию надо, — сказал Игнатьев с досадой солдатам.
Узнав, в чем дело, Мамед вспылил:
— Я еще вчера сказал: зачем пэтээр сюда, зачем? Сиди, говорят, пойдут, говорят, танки — стрелять будешь. Где танки? Куда стрелять?
— Зараз, Микола Якыч, не вылезаемо: свитло, — заметил Морозюк.
— Будем до вечера загорать, — зло отозвался Игнатьев. Он вновь обежал биноклем по-прежнему пустынную гряду («А какой ей быть еще, черт возьми?») и, заметив слева на гребне приземистый корявый куст, решил пристрелять его для ориентировки.
Услышав выстрел, Морозюк и Мамед кинулись к Игнатьеву:
— Чего там?
— Для порядка, — объяснил Игнатьев.
5
Немцы обстреливали правый фланг батальона, как по часам, ровно пять минут. Это был упорный, непрерывный налет, по одному небольшому участку. Казалось, немцы засекли очень важную цель и решили разнести ее в клочья. Несколько многоствольных минометов, перекликаясь и соперничая в скорости и вое, обрушили на этот участок из-за темнеющего на горизонте леса столько металла, огня и грохота, что Тайницкий переполошился, подумав, не вздумают ли немцы после такой подготовки атаковать.
— Что у вас?! Эй, Петрухин! Что вы там?! — стараясь перекричать шум взрывов, неистово и недовольно орал Тайницкий в трубку, будто виновником случившегося был не противник, а командир третьей роты, подвергшейся обстрелу. Петрухин отвечал, но Тайницкому не было слышно, и он продолжал спрашивать, прикрывая трубку ладонью: — Чего? Чего?
Грохот оборвался так же неожиданно, как начался, и в тишине одиноко повис громкий возглас Тайницкого:
— Чего?!
Пораженный тишиной, комбат чертыхнулся, недоуменно оглядываясь, — что, мол, стряслось? — и снова прилип к трубке. Теперь он молчал, слушая объяснения Петрухина, и Зина заметила, как затрепетала огромная его рука. Лицо комбата побагровело.
— Сейчас приду сам… — прохрипел он.
— Ну что, товарищ майор? — забеспокоилась Зина.
Тайницкий, опустив голову, стоял над телефоном, не отвечал.
— Товарищ майор! — окликнула Зина.
— Собирайтесь со мной, — глухо откликнулся Тайницкий. — Снайперов наших накрыли…
— Каких снайперов?..
Тайницкий дернулся нервно:
— Кричать зачем? Игнатьева нашего. Собирайтесь, — кратко приказал Тайницкий. — Быстрее! — нахмурился он, видя, что Зина не двигается.
— Я сейчас.
Тайницкий поднял с полу ее сумку.
— Идем! — прикрикнул он, нахлобучивая шапку. — Бинтов здесь много? — он потряс сумкой.
— Да, а что?.. — взяла у него сумку Зина.
— А то! — отрубил Тайницкий и пошел к выходу.
— Может быть, не накрыли? А, товарищ майор? — бросилась за ним Зина.
Тайницкий шел быстро, в траншеях ему, большому и широкому, было узко, он протискивался боком, обдирая полушубок об острые выступы и камни, видно, не замечая этого. Когда кто-нибудь встречался на пути и приветствовал его, Тайницкий буркал «да, да», продолжая идти напролом, и тому ничего не оставалось, как либо вжиматься в стенку траншеи, уступая дорогу свирепому комбату, либо семенить впереди, чтобы юркнуть в первое попавшееся ответвление.
— Товарищ майор, — взмолилась Зина, — что было-то?
— Петрухин говорит: били по его третьему взводу, только с недолетом. А там блиндаж этот с ребятами…
— И… попали? — задохнулась Зина.
Тайницкий встал, развернулся в траншее, будто раздвигая ее плечами.
— Послушайте, Зина, — сказал он с укоризной, — вы медицинская сестра. Медицинская!
Смущенный и растерянный, Петрухин сбивчиво объяснял Тайницкому, что произошло. Докладывая, он надоедливо переспрашивал: «Ясно? Понятно?»
Тайницкий слушал, осторожно приподнявшись над бруствером окопа и рассматривая в бинокль скат холма перед собою, темные, неровные пятна воронок от немецких мин, заляпавших неглубокий снег, и молчал. Тайницкий видел: блиндажу досталось крепко, и если ребята живы еще, то долго ли продержатся, придавленные шпалами и землей, а может, и раненые? Он посмотрел на часы, сплюнул, негодуя и на то, что светит солнце, и что нельзя ни собой, ни кем другим рискнуть, отправив сию минуту к блиндажу, и что Петрухин ничего не может подсказать толкового и вообще все получилось скверно, безобразно, ужасно.