— Не поэтому вовсе, а потому что отец и мать Гая во всём ему потакали, оберегая от волнений… Он ведь болен священной болезнью.
Я не слыхал о священной болезни ни от одного смертного и почтительно спросил:
— А от чего она бывает?
— Боги посылают, — важно ответил раб. — Человек как будто совсем здоров. И вдруг дух его покидает тело и…
— Не может быть! — перебил я. — Если дух покинет тело, человек умрёт.
— Не обязательно, — помотал головой раб. — Тело, конечно, не хочет с духом расставаться. Гай страшно кричит, падает, иногда до крови расшибается… И всё время, пока дух где-то витает, тело корчится. Тогда лучше накрыть его чем-нибудь тёмным и не глядеть. Пройдёт немного времени, дух возвратится, и Гай поднимется на ноги. Но после этого он много дней не хочет никого видеть и будто что-то в себе таит.
— А где же дух был? — замирая от любопытства, спросил я.
Раб пожал плечами:
— Неизвестно, возносился ли он к богам, или спускался в аид. Эту болезнь потому и называют священной, что боги призывают к себе дух избранного и, как говорят, открывают ему нечто тайное, но человек не смеет об этом рассказывать, иначе умрёт.
Раб перевернул часы и умолк, погрузившись в размышления. Я вздохнул:
— Никогда не видел таких людей… А где теперь его отец и мать?
— Госпожа наша осталась в Риме, а отец умер, когда Гаю было ещё пятнадцать лет. Я всё о нём знаю: я родился у них в доме и рос вместе с Гаем. Вот и за эти годы, после смерти отца, он тоже привык своевольничать: отказался от брака с дочкой одного богатого всадника, с которой был обручён, когда носил ещё детскую тогу, и женился в год консульства Цинны[23] на его дочери Корнелии. Вот из-за этого брака у нас теперь и неприятности; едва голову унесли от ищеек Суллы. Он ведь ненавидит Цинну и потребовал, чтобы Гай с его дочерью развёлся, а Гай её любит и не хочет с нею расставаться… Я бы тоже на его месте ни за что её не оставил: она красивая и добрая… Да и дочку ему родила. А главное — мы с Цезарем не привыкли, чтобы нам приказывали! А Сулла не привык, чтобы ему перечили. Вот тут и загвоздка: весь Рим трепещет перед ним, а мы не желаем подчиниться! Как ему это снести?.. Ты о проскрипциях[24] слыхал?
Да, я знал об этом: у пиратов всюду были шпионы, и кое-что из их донесений доходило и до моих ушей. Мне стало страшно за Цезаря: говорят, немилость Суллы опасна!
— Смертельна! — поправил меня раб. — Сулла вывесил списки с именами тех, кого считает своими врагами: каждому, кто их убьёт или укажет, где они скрываются, назначены подарки и денежные награды. А кто их спрячет, тем смерть. В Риме творится такое, что вспомнить страшно! Город залит кровью. Убивают на улицах, в храмах, в домах… Убивают по пустому доносу, даже за то, что был в пути с приговорённым к смерти… А уж если доносчик польстится на твой дом, или сад, или на красивую вазу, он может просто притащить к ногам Суллы твою голову, сочинив про тебя что угодно… и в награду получит то, чего желает, да ещё плату за убийство в придачу.
— Какая подлость! — вырвалось у меня. — Неужели и Гай попал в списки обречённых на смерть?
— Нет, не попал, — ответил раб, — но нам от этого не легче.
— Почему?.. Ведь вас не преследуют?
— Ты не знаешь Суллы, — покачал головой раб. — Когда Гай отказался развестись с Корнелией, самые знатные друзья Суллы просили его простить Гая; даже весталки[25] умоляли пожалеть его молодость. Если бы не они, не сносить бы Гаю головы. Но как отказать весталкам?.. Кто возьмёт на себя перед народом такой грех?.. Ну, Сулла видит, что ему не отвертеться от просителей, попробовал лаской и посулами склонить Гая к разводу. Но наш Гай не таков, чтобы на посулы поддаться: раз он сказал, что не бросит Корнелию, — конец! Тогда Сулла приказал убить нас тайно, будто сам он тут ни при чём. Но мы это предвидели и ещё раньше стали скрываться. Хоть Гай в это время болел лихорадкой, мы каждую ночь в любую погоду — и в дождь и в снегопад переносили его на лектике[26] в новое место.
Я представил себе: ночь, падает мокрый снег, под ногами носильщиков слякоть, ветер треплет занавески лектики, а за ними прячется от убийц и непогоды дрожащий в лихорадке Цезарь! Сердце моё сжалось от жалости.
— Бедный… Наверно, от волнения у него часто делалась священная болезнь?
Раб отрицательно покачал головой:
— С тех пор как он женился на Корнелии, боги перестали призывать его дух. Зато Сулла рад был бы навечно разлучить дух Цезаря с телом: то и дело приходилось нам откупаться от убийц. В последний раз двенадцать тысяч денариев дали его ищейкам — всё, что у нас было. Тут мы и решили уехать из Италии…
— А жена и дочь Цезаря там остались?! — ахнул я.
— Наша госпожа, мать Гая, спрятала Корнелию и маленькую Юлию в надёжном месте.
— Почему же она не спрятала и Цезаря?
— Потому, что туда, где укрылась Корнелия, мужчине даже войти нельзя. — Раб Цезаря снова перевернул часы и сделал пометку на дощечке. — Ещё час прошёл. Погляжу-ка, не проснулся ли он.
— Не проснулся: он тебя позвал бы… Доскажи мне! Вы решили уехать, и что же?..
— И уехали. — Он снова уселся. — Раб одного знатного человека, тоже хлопотавшего о Цезаре, привёз нам из Рима письмо. Что в нём было, не знаю, а мне раб говорил, что слышал собственными ушами, как Сулла сказал его господину и другим заступникам Гая: «Радуйтесь — дарю вам жизнь вашего Цезаря. Только помните: придёт время, узнаете, за кого просили. В этом мальчишке в одном — десять Мариев». Когда я передал это Гаю, он сказал: «Аксий (это моё имя — Аксий), я думаю, что в войсках Минуция Ферма нам будет спокойнее. Плывём в Азию. Вот тебе деньги, нанимай корабль. Но будь экономен: здесь всё, что мне прислали. Как пишут из Рима, Сулла конфисковал отцовское наследство и приданое Корнелии». Так мы и уехали из Италии, ни с кем не попрощавшись. Ферм принял Цезаря радушно. Ферм очень почитает Гая: даже послал с важным поручением к царю Вифинии… Мы там всего добились, да вот вы тут нас задерживаете! — Бросив недовольный взгляд на меня, он поднялся и решительно направился к палатке Цезаря.
— Если б я тут был главным… — начал я и вдруг заметил корзинку с немытой посудой! В ужасе схватив её, я помчался на кухню: вот позор был бы, если бы грязный пират дал затрещину всаднику, да ещё в присутствии Цезаря!
Глава шестая
Наверно, мне снился в эту ночь Цезарь, потому что я сразу, как только проснулся, подумал: «Надо Гаю поскорее приготовить завтрак». Впервые со смерти отца я радостно вскочил с постели… вернее, с подстилки на полу, заменявшей мне ложе. Я уж хотел было взяться за работу, но вдруг заметил свои грязные руки и вспомнил, что не касался воды с тех пор, как позавчера, после военных занятий, Гана бросил меня в море. Вот было бы неприятно, если бы Цезарь посмотрел на меня с такой же брезгливой гримасой, как на Аниката!.. Я помчался на палубу умываться.
Солнце ещё не встало, а Цезарь уже сидел за вынесенным из палатки столиком и что-то писал. Небо, море, воздух — всё застыло в предутренней тишине. Корабль медленно двигался у самого берега в полосе синей тени. Я узнал скалы Карии. На берегу Внутреннего моря[27] Кария и Киликия считались самыми надёжными убежищами пиратов. Аникат рассказывал, что в густых лесах Киликии были выстроены крепости, где жили их семьи. Я там ни разу не бывал. А в маленьких природных бухточках этих провинций[28] мы часто укрывались от непогоды или нежелательных встреч с военными кораблями.
После духоты нашей каморки-кухни я с удовольствием вдохнул утреннюю свежесть моря. Парус был убран. Двадцать четыре весла то лениво взмывали над бортами, то с лёгким шелестом загребали воду. Кроме этого шелеста да стука палочки гортатора[29], по которому поднимали и опускали вёсла гребцы под палубой, не было слышно ни единого звука.
Я отвязал ведро, висевшее на борту, и, так как взмахи вёсел мешали опустить его в воду, отправился на корму.
— Ш-ш-ш… — зашипел на меня кормчий, указывая глазами на Цезаря, — велел не шуметь…
Вот как покорил Гай разнузданных киликийцев! Я почувствовал, что и на меня падает луч его могущества: ведь я вчера запросто с ним беседовал! И, клянусь, на всём корабле, наверно, только мы двое знаем имена великих писателей и философов!.. Эти высокомерные мысли, видно, отразились на моём лице — кормчий вдруг разозлился и с вывертом ущипнул меня за ногу в ту минуту, когда я наклонился, чтобы зачерпнуть воды. От неожиданности я вскрикнул, чуть не уронил ведро и изо всех сил лягнул кормчего (от испуга я всегда дрался, а тут ещё был уверен, что Цезарь не даст меня в обиду!)
— Что случилось, Луций? — спросил он через весь корабль.
Кормчий испуганно втянул голову в плечи.
— Хочу помыться, чтобы готовить тебе завтрак, а меня… — я угрожающе помедлил, наслаждаясь жалким видом пирата, и спокойно закончил, — испугала акула. Чуть не утащила ведро!
Отойдя от кормчего подальше, я старательно вымыл руки, лицо, голову и даже уши, чтобы можно было поворачиваться к Цезарю боком.
Когда из-за Карийских гор выглянуло солнце, всё вокруг заблестело, и я, вероятно, тоже.
Так начался для меня первый из тридцати восьми дней, которые Гай Юлий Цезарь провёл среди пиратов. Я запомнил его час за часом. Остальные слились в памяти в один счастливый день, самый счастливый во всей моей жизни.
Пока я готовил внизу завтрак, корабль вошёл в одну из «наших» бухточек: послышался скрип воротов, с которых разматывали якорные канаты, потом бухнули в воду тяжёлые камни якорей, и движение прекратилось. Выйдя наверх с завтраком для Цезаря, я от изумления чуть не вывернул на пол всё, что приготовил: на палубе и в мелководье вокруг корабля копошилось десятка полтора измождённых людей. Это были наши пленники, раньше запертые внизу. Я не подозревал, что они так истощены. Я просто не думал об этом, даже когда относил им объедки, которые, по приказанию Булла, сваливал в открытый люк.
Чтобы они не вздумали убежать или утопиться, разбойники, вооружённые копьями и луками, следили за ними с берега и с борта корабля. Цезарь руководил операцией купания и был так увлечён, что только отмахнулся от меня, когда я предложил ему позавтракать. А я-то старался!
— Неужели ты будешь продавать их в этом грязном тряпье? — Гай ткнул ногой кучу платья, валявшегося на палубе. — Я бы ни за что не купил раба в лохмотьях, набитых вшами. Эй! — обратился он к одному из пиратов. — Притащи-ка что-нибудь из одежды, особенно женской. У вас там, наверно, груды награбленного тряпья.
Я с интересом ждал, что ответит пират, но тот молча покосился на Булла, стоявшего рядом с Цезарем. Булл пожал плечами и кивнул: ладно, мол, исполним и эту фантазию. Пират ушёл вниз. А Булл, обращаясь к Цезарю, сказал:
— Я не хотел вступать с тобою в спор, но мы же всё равно их оптом продадим перекупщикам. Пускай те их украшают и откармливают. Они-то ими в розницу будут торговать.
— Вы их всё равно продадите перекупщикам? — прищурился Цезарь. — А вот я тебя всё равно отдам в руки палача, а, как видишь, разговариваю с тобой, словно ты не будешь трупом через несколько дней.
Булл хлопнул его по плечу:
— Благодари богов, что попал к людям, которые ценят смелую шутку. Будь на моём месте другой человек, тебе не поздоровилось бы. А я тебе всё прощаю: мне нравится твоё бесстрашие.
— И обещанные денарии, — вставил Цезарь.
— Конечно, — согласился Булл. — И может быть, мы действительно получим больше за откормленных и чистых людей… Но обрати внимание на своего повара: он скоро заплачет.
— Кушанья остывают, — жалобно сказал я.
— Ну приготовь там всё, — кивнул Цезарь. — Я сейчас. — Через минуту он вошёл в палатку и, опускаясь на кровать, заменявшую обеденное ложе, сказал: — Кажется, убедил твоего начальника… Жестокость вообще бессмысленна, а тут она ещё и беззаконна: большинство этих людей свободнорождённые и взяты в плен не по праву войны, а украдены с дорог и пастбищ своей родины… Иди, постарайся получше накормить этих несчастных. Прислуживать мне будет Аксий.
На палубу поднялись двое рабов и пират, нагружённые ворохом одежды. Клянусь, ни на одном пиратском корабле ни до, ни после этого не было ничего подобного. Сами пленники были потрясены, когда их одели во всё чистое и дали им поесть, как людям, а не как псам.
* * *
Булл решил переменить личину нашей миопароны, придав ей вид рыбачьего судна. Правда, корпус наш — узкий и стройный, предназначенный для быстрого бега, — не очень походил на приземистую, широкую, более устойчивую, чем быструю, торговую миопарону, но Булл надеялся обмануть бдительность военных кораблей с помощью других средств.
Прежде всего пурпурный парус заменили обычным белым, сняли позолоченную мачту, спрятали под палубу абордажные мостки. На корме вместо флага с изображением Горгоны Медузы[30] вывесили другой — с искусно вышитой нереидой[31]. Корпус корабля покрыли серебристо-серой краской: это скрадывало его стройность, делало его очертания расплывчатыми, особенно в яркие солнечные дни. На палубе навалили рыболовные сети, багры и укрепили широкие чаны, в которых рыбаки держат иногда живую рыбу. Так пираты подготовились к безопасному плаванию в ожидании выкупа. Теперь при встрече с военным судном мы могли сойти за мирных торговцев рыбой.
Пока продолжались эти работы (да и после!), жизнь на пиратском корабле шла совершенно необычно: пленные ежедневно купались и вдоволь ели; Цезарь, поднимаясь с зарёй, читал и писал, а на палубе в это время воцарялась тишина; после занятий он состязался с пиратами в борьбе, метании копья, поднимании тяжестей и плавании. Военные учения, прежде бывшие пыткой, стали для меня удовольствием. А когда Цезарь снисходил до борьбы со мною, я испытывал настоящее блаженство. Иногда он читал нам свои стихи и речи и, если пираты ими не восторгались, он называл их дикарями, невеждами и грозил повесить. Этим «шуткам» рукоплескали, как проявлению необыкновенной смелости, а я дрожал, что, в конце концов, всё это может надоесть разбойникам и они выбросят патриция за борт или продадут в рабство. Разозлившись, они и трёхсот тысяч денариев не пожалели бы! А он писал такие прекрасные стихи и речи!.. Я восхищался их звучностью и точностью языка и даже осмелился спросить однажды, как он этого достигает.
— Избегаю необщеупотребительных слов, как кормчий подводных камней, — объяснил он, — и потом, скуплюсь на эпитеты. — Он поднял палец и оглядел присутствующих. — Из всех вас одного Луция оставлю я в живых за тонкость вкуса и любовь к литературе.
— Хо-хо-хо!.. — загрохотали разбойники.
Они восхищались им! Они были просто влюблены в него и теперь уж не ради добавочных ассов, а из почтения к нему соблюдали тишину, когда он работал или спал. Даже Булл не ревновал подчинённых к Цезарю: он гордился своей мнимой близостью к пленнику и, подозреваю, во время уединённых бесед уговаривал его остаться с пиратами на всю жизнь, суля ему власть разбойничьего царя. По крайней мере, Аникат как-то мне проговорился, что царю пиратов, владыке всех морей от Понта до Столбов Геракла[32], следовало бы поучиться уму, смелости и хладнокровию «у нашего Гая». Вот из кого, мол, вышел бы отличный повелитель разбойников, если бы ему не мешала патрицианская гордость… Тут (как сейчас помню) Аникат выпучил на меня глаза, сообразив, что сболтнул лишнее, и потребовал клятвы, что я никогда никому не передам непочтительных его слов о царе пиратов.
Конечно, я эту клятву дал, а сам размечтался: не царём пиратов мог бы стать Цезарь!.. Он мог бы подчинить их самих и все их корабли Риму. Я мог бы ему помочь (я ведь многое о пиратах знаю). За это сенат дал бы ему триумф, и может быть, и для меня нашлось бы место в его триумфальной колеснице!.. А как благословлял бы нас народ!.. Ведь хлеб и все товары сразу подешевели бы, как только стала бы безопасной их перевозка… Я много раз слышал в конторе отца, как облегчилась бы жизнь, если бы пираты не создавали угрозы для торговли.