На меня обрушилась огромная разлука, жестокая разлука. Что значили наши мгновенные встречи? Я знала – ты рискуешь жизнью, появляясь возле нашего дома, попадись ты на глаза Олафу, Бьорну или их денщику. Но не могла от этих встреч отказаться, пока однажды ночью, чуть ли не под моим окном, не случилась стычка с дозором. Я выбежала на улицу, но и ты и шведы уже исчезли во мраке. Отступая, ты уводил их подальше от меня.
Потом прибежал Янка, рассказал: тебе достались боевые трофеи – палаш и две каски. Но больше приходить сюда ты не мог.
Янка и Маде несколько раз носили тебе мои записки и возвращались с ответами. Говорить по-немецки ты выучился хорошо, словно несколько лет прожил в Риге, а писал с ошибками. Должно быть, зная это, ты старался писать письма покороче.
Но что мне было в тех записках, когда я не слышала твоего голоса! Ты писал, что все, благодарение Богу, благополучно, а я знала – по краю пропасти ходишь. И все это из-за меня…
Маде рассказала мне, где ты прячешься и какой у вас тайный сигнал. Я в детстве играла с подружками на вымощенном пятачке у стены того склада. По вечерам, когда Все ложились спать, я долго не решалась раздеться, думала – а если накинуть шаль и выскользнуть незаметно?
Я не сразу решилась на это. Не так меня воспитывали, чтобы ночью из дома убегать. И о девичьей чести слышала я немало строгих слов. Дочери почтенного бюргера, будущей примерной жене и матери не подобало совершать легкомысленные поступки. На опозорившей себя девушке никто не захочет жениться.
Но я выбрала в мужья тебя. И чем скорее ты станешь моим мужем, думала я, тем больше счастья успею тебе дать. Думаешь, я не замечала, с каким усилием ты при короткой встрече размыкал объятия?
Я думала – может, в тот невероятный день я отняла у тебя жизнь, должна же я что-то дать взамен!
И однажды, не в силах заснуть, я прибежала к тебе незадолго до рассвета.
Город был прохладен и пуст. По улицам из конца в конец гулял крепкий солоноватый ветер. Дневные запахи за ночь растаяли, повисла гулкая тишина, и стук моих каблучков отдавался во всех дворах. Рига была какой-то неземной, и, откинув с лица шаль, я шла к тебе и дышала морской свежестью…
Я дважды бросила камушек в деревянную дверцу под блоком на втором этаже. Ты выглянул в щель, сошел вниз и впустил меня. Мы обнялись.
– Я всю ночь думал о тебе, – признался ты, подведя меня к маленькой пещерке, которую соорудил из тюков. Там и тебе одному не хватало места, но мы забрались вдвоем и лежали близко-близко, так близко, что даже моя янтарная подвеска – амулет с крошечным жучком – оказалась лишней между нами. Ты осторожно снял ее и приладил над изголовьем.
– Что там внутри? – спросил ты. – Букашка?
– Наверно… – я наизусть знала свой янтарик и смотрела не на него. Я на твои длинные ресницы смотрела и на прищуренные глаза. А ты вглядывался в янтарь и улыбался. Потом сжал губы, и взгляд твой стал сосредоточенным.
И я поняла то, о чем ты еще и не догадывался. Ты видел янтарь! Ты проникал взглядом в его сокровенный смысл, он открывал тебе свои тайны. Владеть инструментом научится любой, а вот видеть… О, какая огромная радость – я ведь не ошиблась, я угадала тебя еще тогда, в тот день!
Ты думал, что разглядываешь букашку. Я знала, что с этой минуты никого ближе тебя у меня нет. Ты больше не был пришельцем в моем королевстве, ты стал своим.
И рядом с этим событием померкло то, что должно было развести нас навеки – будущая осада, беды и опасность. Ведь ты наконец-то сделал первые шаги по улицам той Риги, которая была для тебя тайной за семью замками, а ее ты не обидишь. Валы рухнут и стены падут, а она останется навсегда. Войны ее не убьют и огонь ее не тронет. И я за руку приведу тебя к тяжелым дубовым дверям нашей мастерской.
– Нет, нет, – сказал ты, – уходи, уходи, нельзя нам…
Твои глаза были закрыты, и темные стрельчатые ресницы чуть вздрагивали. Ни у кого на свете не было таких длинных прекрасных ресниц.
– Я люблю тебя, – ответила я и стала легонько, осторожно целовать их. Ты прикрыл глаза рукой.
– Нет, нет, нельзя, я не могу тебя погубить… Уходи…
– Если ты меня прогонишь, я умру, – действительно верила, что так будет, это же совсем просто – пожелать умереть и упасть бездыханной!
Я целовала твою загорелую руку, и ниточку шрама на лбу, и русые волосы. Мгновение пришло – ты понял, что быть нам вместе – неизбежно…
…обхватив тебя за шею, я закусила руку, чтобы ты не услышал ни крика, ни стона…
…и долго смотрела в склонившееся надо мной утомленное лицо, по которому протекала пробившаяся в щель полоска солнечного света.
Ты долго гладил меня пальцами по щеке, и в твоих глазах была такая нежность… Я вгляделась.
– Господи, до чего же ты красивый! Но, мой единственный, у тебя ведь разные глаза! Один – серый, другой – карий…
– Говорят, это приносит счастье. Я раньше не верил, солдатское счастье – в бою уцелеть. А теперь понял. Ты – мое счастье, ты – моя неслыханная удача. Я жил ради того, чтобы встретить тебя. И вот встретил. Только что за красоту ты во мне нашла? Ростом не вышел, в плечах не больно широк. А мой курносый, ни с чем не сообразный нос? Сколько огорчений он мне доставил – и не перечесть. Совсем неподходящий нос для кавалера.
А я бы к тебе явился в мундире, при трофейной шпаге с тонкой ковки эфесом, в алонжевом, круто завитом парике чуть не до пояса, как видел на вельможах, и бороду проклятую бы сбрил, оставил одни маленькие усики, вроде государевых. Вот такого тебе не стыдно было бы женихом назвать. И явлюсь, дай срок…
В то утро мы простились у порога твоего дома. Уже появились первые прохожие, ты кутала лицо в шаль, взятую у Маде, но я знал, что на твоем лице торжествующая улыбка.
– Ну и пусть! – говорила ты. – Пусть все что угодно – но я до смерти буду счастлива, потому что у нас это было. И я знаю еще одну вещь… Но это моя тайна. Знаешь, когда я раскрою тебе ее? После осады, когда ты вернешься ко мне и мы поженимся. Но я и тогда не буду счастливее, чем теперь. Знаешь, я просто не могу скрывать свое счастье. Все догадаются, что я уже не та.
И ты поцеловала меня.
– Ты все-таки сдерживайся, – осторожно посоветовал я.
– А зачем?
Ты так беззаботно рассмеялась!
– Андри, – спросила ты, – сколько нам дней и часов отпущено?
– Не считал.
– И я не считала и не буду считать. Хотя надо бы… Как велит здравый смысл. Ну, поцелуй меня и беги.
Но сама же удержала меня за рукав.
– Если что-нибудь случится – ты помни, мы всегда будем вместе. И я ни на минуту не переживу тебя. Там мы опять соединимся – навсегда. Ведь даст же нам Господь это утешение?
– Ничего не случится! – твердо сказал я. – И ступай домой. Я кому говорю? Знал ли я, сюда едучи, что только и наживу здесь богатства, что строптивую жену?
Ты опять рассмеялась. И я весь день слышал этот звенящий смех и видел твои глаза, которые влажно блестели, как если бы на них наплывали с трудом удерживаемые слезы.
– Я погибала от разлуки. Если бы не отец – ушла бы из дома, ночевала вместе с тобой на складах, в амбарах, Бог знает где. И если беда – место мое было бы между тобой и вражеским клинком. А дни шли такие же, как и прежде, с маленькими бедами и радостями, нисколько меня не занимавшими. Главным событием в жизни были встречи с тобой, а то, что между ними, я уже почти не воспринимала ни зрением, ни слухом.
В середине октября в городе началось беспокойство. Донеслись слухи – русские подходят! Правым берегом Даугавы будто бы идет пехота, левым – кавалерия. И крепость Дюнабург вроде уже взята, и те шведские посты, что пропали бесследно, будто захвачены в плен налетавшими и исчезавшими, как ветер, русскими партиями.
Твои глаза сверкали, когда ты рассказывал об этом.
– Ну, немного нам потерпеть осталось, умница моя, – говорил ты. – Вот сбегаю на тот берег, вручу свои бумажки господину фельдмаршалу, а через две недели, ну, через месяц какой, возьмем Ригу на аккорд, мы тогда с тобой и обвенчаемся. А если твой батюшка воспротивится – к государю Петру Алексеевичу пойду, он нас в обиду не даст. Вот только на тот берег бы…
Я слушала и верила – а вдруг действительно лишь месяц потерпеть осталось?
– Можно, я с тобой?
– Тебе лучше пока остаться в Риге. Ну, куда ты в своих юбках? Опасно ж! Сиди дома и жди меня. Осада долго не протянется, Петр Алексеевич и не такие города с бою брал.
Мы шептались в церковном притворе. В полумраке я видела у тебя на шее цепочку от своей подвески. Все в порядке, пока она с тобой, ты не можешь забыть обо мне. Уезжай, я за тебя спокойна. Будешь жив – значит, вернешься. Главное нам теперь – уцелеть. И тут я вспомнила, о чем собиралась тебе сказать…
Выслушав, ты растерялся.
– А ты не ошиблась?
– Кто знает? А вдруг не ошиблась?
На нас зашипели богомолки, и мы на цыпочках перешли в другой придел.
Со стены смотрела Матерь Божья с младенцем. Я никогда к ним раньше не приглядывалась, и вдруг поймала себя на том, что думаю – и у нас появится такой же, здоровенький, щекастый. А может, и не будет так скоро, зря беспокоюсь, но тогда года через полтора – наверняка. Три дня назад родила Ингрид, кормилицу мы сразу не нашли, и она стала кормить сама. Я уже приглядывалась – как свивает, как пеленает, как придерживает головку…
Ты стоял и растерянно улыбался. И я улыбнулась в ответ, хотя мне было совсем не так уж весело. Должно быть, музыка навеяла тревожное томление. Я никогда не могла слишком долго слушать орган.
Господи, да неужели я когда-то мечтала о королевских охотах? Вот чепуха! Мне ничего в мире не нужно, кроме тебя.
– Мне тоже. Я бы увез тебя домой, к матушке, да ты не согласишься бросить Ригу. Ладно, будь по-твоему, и здесь хорошо заживем. Ведь будет же тут после победы русский гарнизон! Если рассудить, то похожа теперь Россия на огромную фортецию. Санкт-Питербурх, Архангельск – северные наши бастионы, Полтава была южным, Риге надлежит стать западным.
Я постараюсь привыкнуть к этому странному городу, где на церквах сидят медные петухи, напоминая о предательстве апостола Петра. Словно нарочно для нас с тобой посадили их туда, чтобы мы навеки были друг другу верны.
Рига готовилась к обороне. На стены вывезли и совсем уж древние мортиры – на деревянных лафетах, с деревянными же четырьмя колесами, окованными железом. И бронзовые пушки литья мастера Герхарда Майера, названные поименно в честь римских богов, тоже заняли свои места. Я давно восстановил сожженные планы, сделал новые, и еще бы остался хоть ненадолго, да уж больно тревожно становилось в городе, и медлить я не мог. А в тот день, когда узнал, что наши заняли крепостницу на том берегу реки, Кобершанц, понял – пора. Вот теперь ждут меня, именно теперь…
Уходить сушей было опасно, до наших далеко, да и скоро бы нас с Гиртом приметили и догнали. К тому же трудновато было выбраться из города в форштадт, из форштадта тоже, да еще с лошадьми, если посчастливится их раздобыть. Народ стекался в Ригу, а из Риги мало кто уходил. Надеялись, как при поляках и саксонцах, отсидеться. Оставалось одно – река.
Янка обрадовался и затянул свою песенку про невесту, что ткет паруса. Должно быть, заслушавшись его, мы долго ломали головы, как раздобыть лодку, и ни до чего не додумались. Потом сообразили – а ведь можно и на плоту!
Ты испугалась за меня, я сразу заметил, но ни слова нашей затее наперекор не сказала, все поняла.
И простились мы молча. Все уже давно было сказано. Мы знали об этой разлуке еще до того, как впервые слово друг другу молвили. А раз хватило нам дерзости любить друг друга у гибели на краю, раз хватило силы душевной довериться друг другу, то какие уж тут слова, какие обещания… Тут – только прижаться тебе к моей груди и замереть, не дыша, а мне – губу закусить…
Возле Марстальского бастиона, где раньше причаливали струги, к городской стене лепились навесы для тюков. Это место мы и выбрали. Ночью затаились поблизости, подождали, пока прошел дозор, и на веревке переправили наш плотик через стену.
Гирт с той стороны шепотом позвал меня.
Ты не пускала. Ты гладила меня пальцами по лицу, как слепая, словно пыталась что-то во мне понять, или запомнить?.. И я, смахнув наземь свою накидку, перебирал упругие локоны на висках, трогал тугие косы. Я твердил – Господи, все отними, только дай еще свидеться!
Янка, рассердившись, стал меня дергать за полу кафтана. Медленно, медленно разомкнули мы руки, и ты отступила назад. Маде обняла тебя, чтобы увести, а я взобрался на стену и вслед за Гиртом соскочил с навеса.
Наш плотик не выдержал бы троих, поэтому Янка оставался в Риге. Мы с Гиртом легли на плот, оттолкнулись и, подождав, пока течением нас отнесет подальше от берега, стали сколь возможно бесшумнее выгребать к середине реки. По моим расчетам, нас должно было отнести к Кипсале, туда, где между островами дня три назад померещились мне штандарты драгун Боура, туда, где мой полк!
– Наконец! – шепнул Гирт. – Бог даст, еще до морозов успею добраться…
– Может, все-таки останешься с нами? – неведомо в который раз спросил я его. – Награду получишь за то, что мне помогал, в инфантерию возьмут.
– Нет, я – домой!
Я только головой покачал. Ему предлагают неслыханную для холопа фортуну, а он – домой!
– Ладно, как возьмем Ригу, я к тебе приеду. Ты ведь обещал медом угостить, – напомнил я, – да сильнее нажимай! От берега бы скорей оторваться…
– Сам нажимай, а то завертимся на одном месте! Гляди!
– Ах, бодлива мать, будь ты неладно!
Мы оттолкнули длинное бревно, которое крепко садануло наш плотик по борту.
– Ну-ка, навалимся! – скомандовал я. – Греби в лад, а то вообще в воду сковырнемся.
Плотик переваливался с волны на волну. Мы сели, чтобы грести было ловчей. И тут с бастиона нас заметили. Началась пальба.
Мы заторопились, но берег все еще оставался шагах в двухстах, а шведские мушкеты били куда дальше. Но, видно, не только я плохо рассчитал расстояние от берега до плота, но и они – стреляли с перелетом.
Выход у нас был лишь один.
– Прыгай в воду! – приказал я и сам соскользнул с плота.
– Я плавать не умею!
Об этом я не подумал – ведь Гирт вырос на берегу речушки, в которой и цыпленок не утонет. И отважился же через такую широкую реку со мной на плоту!
– Экая беда, прыгай в воду немедля, дурень, и за плот хватайся! Да прыгай же!..
Он все не решался. Я, высунувшись из воды по грудь, схватил его за руку и потащил к себе. Поблизости то и дело с плеском уходили в черную воду мушкетные тяжелые пули.
– Оставь меня, ничего со мной не случится! – сопротивлялся Гирт, и вдруг коротко вскрикнул и обмяк. Одновременно быстрая судорога, передернув его, ушла в меня и растаяла дрожью. Я понял – его-таки достала шведская пуля!
Гирт не двигался. Я попытался стащить его в воду, но он был тяжелее меня, и я чуть не опрокинул плот. Еле успел подхватить свой замотанный в парусину пакет с донесением. Некстати подумал – в конце октября вода должна быть куда холоднее…
– Гирт! – уже не надеясь на ответ, позвал я. – Гирт! Может, ты холода боишься! Вода совсем теплая. Ты наберись смелости и сползай.
Он молчал. И я больше не сказал ни слова.
Уже светало, когда я нашарил ногами дно и, подтянув плот к берегу, увидел его спокойное и неподвижное лицо. Длинные светлые волосы шевелил ветер. Я пригладил их.
Надо бы снять с него сухую рубашку, подумал я, но вместо того оправил ее на Гиртовой груди…
Над башнями рижских церквей вставало солнце.
Как звезды среди ясна дня, горели пять золотых петухов.
Потом я стоял на берегу, в ивняке, дрожа на ветру, – выкручивая рубашку и штаны. Плот я спрятал в крошечном заливчике, чтобы, дойдя до наших, вернуться и похоронить Гирта как должно. Я и теперь сделал что мог – прикрыл лицо куском парусины, наломал веток, завалил ими плот.
Я стоял и смотрел туда, через реку. И тут я услышал в безупречной тишине то, что услышать сейчас никак не мог. Торжественный гул Домского собора я услышал. Стонущие скорбные звуки, которые извлекает знаменитый на всю Ригу органист Медер из дивного инструмента работы мастера Рааба… И власть этих звуков такова, что самые стены начинают гулко отзываться, и воздух вокруг полнится отголосками, и дрожь органных мехов тебя пронизывает насквозь, и эхом откликаются обступившие собор разноцветные домишки. А старый органист ударял пальцами по черным и пожелтевшим костяным клавишам, словно выталкивая из резных труб ввысь сгустки плача и стона – моего плача, моего стона, которые иначе вовеки бы не вырвались на волю…