Изюмский Борис Васильевич: Избранное - Изюмский Борис Васильевич 15 стр.


НА ПОИСКИ ЛУЧШЕЙ ДОЛИ

Только на второй день Марья стала приходить в разум, услышала слова Анны:

– Малых кормить надо.

За этим и застала их Фрося, принесшая кринку с молоком.

Лицо у Фроси осунулось, словно бы пеплом покрылось, в глазах – ожидание несчастья: очень боялась она за своего Петро. Дрожащим голосом зашептала Анне, верно, надо было перед кем-то выговориться:

– Мужиков на распросные речи во дворец водят… Ставят с очей на очи, пытают, повинную вымучивают…

В городе и впрямь шла расправа. Гильщиков[65] пятнали,[66] им резали языки, отсекали руки. Стража Ратибора без суда связывала заподозренных, сажала на ладьи и ночью топила в Днепре.

В подземелье на открытые раны сыпали соль, кричали:

– Получай, как хотел!

Петро дважды жарили на огне, но он ни слова не сказал о Евсее. Дав еще шестьдесят ударов кнутом, отпустили. На улицах Киева тихо и мрачно. Не сходятся на посидки визгопряхи. Догорают головешки недавнего пожара. Окаянно воют псы.

Как-то под вечер в Евсееву хату пробрался Хохря. Всегда веселый, жизнерадостный, на этот раз был он хмур, неразговорчив. Сев на лавку, долго молчал, потом выдавил:

– Забирать тебя станут.

У Евсея напряглось лицо:

– Откуда ведаешь?

– Троюродный брат у меня во дворце… Схоронись ты лучше до времени…

– Да ведь все едино унюхают. Злая воля стоит палача.

– Это верно – стоит, – согласился Хохря. – Я отцу покойного Корнея Барабаша сказал… Он тебя схоронит!..

Отец Корнея – Агафон Барабаш – был лет на десять старше Евсея, рубил прежде, когда силы позволяли, избы киевлянам.

Чтобы в срубленной избе было довольство, клал Агафон в передний угол монету, в другие углы – горсть зерна, кусок воска, шерсть. А скупым тайно вставлял в стены горлышко от кувшина, пищалку тростниковую, и в той избе появлялась «нечистая сила». Когда ставил хоромы сотнику Вирачу, приладил под коньком на крыше берестовый ящик, и в ветер слышались вскрики, плач, вздохи.

Со временем попал Агафон тоже в кабалу, потому и сына отправил в извоз, а сам бедовал, промышлял гончарством.

…Все ж увел Хохря Евсея из его хаты к Барабашам.

Стражники ворвались под утро. Разбудили Ивашку и Анну:

– Где отец?

Ивашка тер глаза, будто спросонья не мог прийти в себя.

– Должно, на рыбалке…

Один стражник остался у избы – весь день там прождал.

Отец же тайно вернулся только на исходе шестой ночи.

– Будем, дети, на Дон уходить. Не жить нам здесь.

Вздохнул тяжело. Сколько раз далеко забирался, а добра не находил. Может, хоть теперь лучшую долю сыщет.

Они отдали Марье Птахе свой скудный скарб, уложили в торбы то, что могли с собой унести. Анна запихнула туда рушник, вышитый брату. Обвела в последний раз глазами стены избы, словно навсегда вбирала в себя этот до боли родной кут. Оставляла здесь все: отцовские сказки на печной лежанке, песенки сверчка в углу, лавку, на которой сидела мать. А за этими стенами, во дворе, – вырезанную Ивашкой на дубке примету: копье со щитом; в углу двора – колючий терновник; крапиву – остаток молний. Еще же дальше, в яру, возле трехколенной сосны, выросшей из одного корня, оставляла криницу… А правее той криницы, в затишке, – мельницу, что машет рваными рукавами.

«Неужели навсегда уходит все это? Что ждет нас впереди? Как повернется жизнь? Увижу ль еще когда Птахиных малышек, Фросю?»

…Небо светлело, когда они втроем спустились к Днепру. Пахнуло весенней свежестью. Защелкал соловей в садах.

Давно ли в кленовой чаще звонко спрашивала иволга: «Ты где была?», а вот уже скоро наступят черемухины холода, березовые леса укроются в зеленом тумане, пряча в нем золотистые сережки.

Сердце сжалось у Анны от горя, от жалости к брату, к отцу, к тете Мане, к ее погибшему мужу, к себе. За что им уготована такая участь? В чем они провинились? Мать сказывала, что родилась Анна в рубашке. Так где ж то счастье?

Осторожно раздвигая камыш, они двинулись навстречу розовеющему небу.

…В то же утро, только позже, Ратибор сказал Мономаху:

– Затушил смятенье в людях.

Владимир чутким прикосновением пальцев погладил амулет.

Еще в жизнеописании двенадцати цезарей Гай Светоний Транквилл поведал, как Тиберий ввел закон, карающий тех, кто хотя бы словом оскорбляет величие императора…

– Объяви в народе о заступничестве моем милосердном. Не хочу погубить ни одну душу христианскую… Все, что делаю, – во имя человечности…

На лице Ратибора не дрогнул и мускул.

Мономах помолчал, сказал уже вдогонку тысяцкому:

– Мастеровых-то людей учти… Через Днепр мост строить будем.[67]

…Евсей с детьми благополучно выбрался из Киева и, держась берега, зашагал к бродам.

Цвела ольха. Сильные порывы ветра налетали на ее кусты, поднимали с них зеленоватые облака пыли, и все вдруг становилось зеленым: воздух, днепровская вода, совсем недавно белый песок косы.

В лесу цвели дикие вишни – казалось, выпал нежданно снег, припорошил местами лес.

Здесь тоже порывы ветра сбивали цвет, и он кружил спокойными мотыльками.

Но ничего этого не видел сейчас Евсей. Он шел впереди детей, погруженный в тяжкие думы о своей неудавшейся жизни, о княжьих приспешниках: «В крови, как в болоте, увязли… Все едино не удержаться им, как не удержаться песку на вилах. Придет час расплаты…»

Они вышли на знакомую стежку, и Евсей, подняв голову, наконец увидел весеннюю степь. Радость зажглась в его глазах. Степь опять сама складывала задушевную песню…

Вьется, вьется еще не широкий Соляной шлях. Бескрайнее небо. И впереди нет конца-краю степи. То там, то здесь разбросала она ряднушки из алых, желтых тюльпанов.

Среди прошлогодней, повядшей травы зеленеет новая, молодая. Мир молодеет, мир всегда молодеет. Так устроена природа.

Евсей распрямил плечи, синие глаза его повеселели.

…За полдень они сели перекусить на лесной поляне под сережками орешника. Рядом цвел куст волчьего лыка.

Анна достала из торбы черные лепешки. Ивашка сбегал за ключевой водой.

Отец извлек крохотный узелок с солью. Осторожно раскрыл его, чуть присыпал лепешки и, снова завязав тряпицу, упрятал ее.

Анна, откусывая лепешку и запивая ее ключевой водой, от которой ломило зубы, мечтательно спросила:

– Батусь, неужто настанет пора, когда в каждой избе солонка полна будет?

Что мог он ответить дочке?

Евсей задумчиво поглядел на стежку Соляного шляха, что затейливо вилась, звала в солнечный край.

Град за лукоморьем

…Поискати града Тьмутороканя…

«Слово о полку Игореве»

К ДОНУ!

На исходе первой недели Евсей Бовкун с детьми повстречал небольшую валку. Он настиг ее под вечер на развилке – росстани, где расходились дороги Соляного шляха.

Валка устраивалась на ночлег под голенастыми ивами, и Серко первым самоотверженно бросился с громким лаем вперед к незнакомцам.

Навстречу Евсею шагнул приземистый черноволосый мужчина с длинными, не по туловищу, руками и настороженным взглядом черных глаз. У мужчины курчавились волосы даже в ушах и ноздрях. Короткие пальцы руки он положил на рукоять ножа у пояса.

– Добривечер! – приветливо сказал Евсей, подходя к мажарам.

– Добрый, – сдержанно ответил черноволосый, не ведая, чего ждать от этой встречи на ночь глядя.

Но, видно, его успокоил мирный облик Евсея и то, что к нему теснились дети.

Колаш – так звали вожака валки – вел ее из Переяславля в Крым за солью. С Колашом была его дочь Сбыслава, лет двенадцати-тринадцати. Она сразу же подошла к Анне, и минутой позже Ивашка услышал, как сестра зашептала скороговоркой:

– Ты одолень-траву находила?

Сбыслава покрепче Анны, рослая, но такая же востроносенькая, белоголовая, с темными глазами, быстрыми и озорными. Переходя на таинственный шепот, она спросила:

– А ты девять волшебных трав ведаешь?

Анна уставилась на однолетку озадаченно.

– Ну, разрыв-трава, нечуй-ветер, тирлича, плакун, адамова голова… – зачастила Сбыслава, незаметно подмигивая Ивашке, призывая в сообщники, – орхилин, прикрыша…

– Ты от кого слышала? – восхищенно глянула Анна и потерла кулачком свой маленький нос, словно различала уже запах этих трав.

– У меня бабка ворожихой была, – огорошила ответом Сбыслава и чихнула, да так смешно: три раза быстро – чих-чих-чих.

Ивашка едва не рассмеялся. Девчонки отошли подальше, и теперь до Ивашки долетали только обрывки слов:

– Плакун у озера… высокий, в стрелу… цвет багров… Как живот заболит…

– Нет, ты мне про одолень-траву…

«Ну, спелись», – усмехнулся Ивашка, с интересом поглядывая на отрочицу. Руки и ноги у нее в свежих ссадинах, щека – в золотистом пушке, поцарапана.

– Вот таскаю за собой, – кивнув в сторону дочери, сказал Евсею Колаш. – Матери у нас нет, а старшего сына князь загубил.

Глаза Колаша стали еще мрачнее и глубже.

У мажар, на костре, знакомо попыхивала каша.

– Сидайте с нами повечерять, – предложил Колаш.

Утишилась валка, уснули возчики и дети. Только Бовкун с Колашом сидят у затухающего костра.

Где-то заухала выпь, заскрипел коростель. Потянуло прелью из близкой балки. Прошумел крыльями стрепет. Вдоль дороги недвижно стояли косматые цветы выродка.

– Ты куда замыслил податься? – выслушав печальную исповедь Бовкуна, спросил Колаш и веткой поширял в костре, разгребая его.

– К Дону – Русской реке, – счастье попытаю. Может, там от кровопивцев, злобы их неутоленной отвяжусь, – глухо ответил Евсей и широкой ладонью растер грудь: что-то в последнее время стало у него сердце болеть.

– На Дону тоже не мед, – раздумчиво сказал Колаш. – Хотя место пчелисто, рыбно, всякими земными семенами родимо. Да кругом степь рыщет, того и гляди, вспотрошит. – Колаш помолчал. – Я б и сам побег куда глаза глядят, – наконец сказал он тоскливо, – вот еще раз судьбу спытаю…

Из-за елани – редколесья – взошла луна. Резко пахла кузьмичова трава. Низко пролетел – к вёдру – жук, помотыляла перед угасшим костром и улетела в ночь бабочка «мертвая голова».

– Сына-то твово – за что?.. – спросил Евсей.

Колаш стиснул зубы:

– Была б спина, а вина найдется. Кровь проливают, как воду.

– Когда земля в покое станет не кручинна?! – как стон, вырвалось у Бовкуна.

Колаш снова умолк, потом сказал угрюмо:

– Когда от камня плод будет… – И посоветовал: – Ты бы, Евсей, лучше за лукоморье пробился.

– Как идти туда? – поднял голову Бовкун.

– Да по-над Доном, до Сурожского моря. А дале – по берегу Сурожского, лукоморьем – к морю Русскому.[68] Меж ними и лежит тот град… Тмутараканью зовут, а иные – Таматарха… Сказывают, по-сарацински это «складочное место», а по-грецки – «соленье рыб». Двадцать разноязыких народов там живет, а боле всего – русских, и град все ж нашей земли, щит ее на дальней заставе…

– Про Тмутаракань я слыхал, – сказал Бовкун, а сам подумал: «Может, то и есть мой Солнцеград?»

– Место богатейшее, – продолжал Колаш, – с голоду не помрешь… И тепло завсегда… А только дальше обходи на Дону Белую Вежу – там из Киева беглых ловят… Да Азак, он возле лукоморья, минуй… Сказывают, половцы народ хватают, в полон грекам продают…

За тот месяц, что шел Бовкун с валкой к острову Хортица, его дети сдружились со Сбыславой. Была она смышленой, бесстрашной. Запросто хватала руками ужей – Анна только повизгивала восхищенно, – не боясь, переходила броды, вместе с Ивашкой наперегонки взбиралась на деревья. Как-то сказала ему:

– Ты сердитыш?

Ивашка даже обиделся:

– Надумала!

– А что брови грозно супишь? – не успокаивалась, словно поддразнивая, Сбыслава.

– Сейчас плясать пойду, – теперь уж действительно рассердился Ивашка. – Это у тя нрав взбросчивый.

Сбыслава метнула быстрый взгляд:

– Смотря для кого!

А с Анной она поменялась нашейными крестиками. Обнимая, сказала:

– Мы теперь посестрились. – Лукаво поглядела на Ивашку: – А тебя в братики не примаю.

– С чего ж это?

– Сам ты взбросчивый!

«Вот и моя Аленка в девках такой же была», – подумал Евсей.

Но вдруг словно сжалилась Сбыслава над Ивашкой, над видом его растерянным.

Весело, добро улыбнувшись, сказала:

– Да ты близко к сердцу не бери, пошутила я…

Удивляясь такой быстрой смене настроения и почему-то радуясь этому, Ивашка посветлел, охотно пошел на примирение:

– Ни к чему нам ссоры перед прощанием…

На виду у острова Хортица с его огромным священным дубом пришла пора расставаться.

– Все же прижмусь я к Дону, изноровлюсь, – сказал Бовкун под вечер Колашу, когда они опять вдвоем сидели у костра. – Вот только… – Евсей замялся, покрутил светлый ус, потом, словно решившись, закончил: – Есть у меня подвески ушные, жены покойной… Друг Васята говорил – камни дорогие… А он им цену знал… Может, сладимся? Надо мне кое-что в дорогу.

Колаш подержал на ладони подвески. В свете луны камни играли заманчиво.

Он дал Бовкуну сети, топор, лук со стрелами, полторбы сухарей.

– Боле не могу, – сказал, словно извинялся.

Утро выдалось тихое, румяное. Замерла стена травостоя в белом инее, будто вспотела во сне. Красовалась своими притворными цветами боярская спесь.

Просвистел пронзительно скворушка в березовой дубраве, прочистила горло зорянка. Еще досматривали предутренние сны луговые степи-переполянья в праздничном весеннем наряде из голубых ирисов и ярко-оранжевого горицвета.

И так защемило сердце Евсея: куда побредут они от этой родимой красы? Что ждет их на неведомых путях-дорогах?

Широкое лицо Евсея стало печальным.

Терся о ногу Колаша Серко, обнимались, прощаясь, Анна со Сбыславой. Хмурился в стороне, покусывая губу, стараясь не показывать, что жаль ему расставаться, Ивашка.

Колаш обнял Евсея:

– Ну, вали. Гляди, и я когда прибьюсь к тем местам. Вали. С богом. Может, и впрямь долю найдешь…

Качнулись, сдвинулись, словно нехотя наматывая дорогу, колеса мажар. Закосили ногами волы…

Евсей с детьми еще долго стоял, глядя вслед валке. Потом, удобнее подсунув вверх торбу на спине, шагнул по тропе влево.

Назад Дальше