Тоненький, как юноша, горбоносый, с бородкой клином посол франков оживленно вспоминает, как передавал Ярославу подарок от своего государя – меч с высеченной надписью: «Королю руссов Славянину от короля франков Генриха».
Епископ Шалонский Рожер, прибывший тоже из Парижа, подтверждая рассказ посла, важно покачивает головой с длинными седыми волосами.
Смуглолицый царьградский гонец уверяет варяга Якуна, что византийский император – друг Руси. Якун, в латах, с глазом, перевязанным шитой золотом повязкой, недобро усмехается, слушая эти речи.
В правом углу гридни тихо беседуют высокий, поджарый путешественник Брегель и толстяк с тройным подбородком и выпуклыми глазами писатель Дигар. На Дигаре ярко-зеленый кафтан, бриллиантовые пряжки его башмаков сверкают нахально.
– Князь упрятал в темницу брата, чтобы остаться самовластцем, – понижая голос, знающе говорит Дигар, – приблизил к себе деспота Вокшу…
– Да, но и открыл училищные избы… – возражает Брегель, – а сейчас закладывает город своего имени на Итиле.[15]
У Брегеля длинные, как у цапли, ноги, длинный нос (о таком киевляне говорят, что им ладно окуней ловить).
– Кто поймет славянскую душу! – сожалеет Дигар. – Но город Китава – сильнейший соперник Царьграда, и с этим придется считаться.
– Руссия, – значительно кивает Брегель и придирчиво оглядывает свой камзол.
В гридне слышна латинская, греческая, французская речь, то громче, то приглушеннее.
Дверь распахивается, и через гридню, почти не хромая, проходит Вокша, приветливо улыбается гостям.
По левую руку от Вокши садится боярин Будный, бритоголовый, с чубом, заложенным за ухо, с крашеной витой бородой. Рука его покоится на мече в ножнах.
Возле Будного – тысяцкий Вышата, в кафтане из дорогого аксамита с фиолетовыми цветами, казначей Вратислав, белый, как кролик, а еще дальше застыл похожий на медведя воевода Чудин, с грузной серьгой в ухе, с золотой гривной на шее – за бой у Любеча.[16]
Толстяк Дигар думает, глядя на Вокшу: «Вот самый близкий к Ярославу человек, он не знает предела своей власти над холопами: учит их езжалыми кнутами, кладет на руки и ноги железные смыки, сажает на цепь. Вчера одному урезал нос за неповиновение».
Боярин Ратьшин красуется в правом углу гридни в парчовом кафтане, подпоясанном золотым поясом, в сафьяновых сапогах, прошитых бронзовой проволокой. Вокша недобро покосился в его сторону: должен был городник Ратьшин заботиться об укреплениях и мостах Киева, да, видно, больше о себе помышлял, живет ради златолюбия. Вокша скользнул взглядом по золотому поясу Ратьшина: «Вот куда гривны текут, надобно об этом Ярославу сказать».
Дигар любезно повернул к Вокше оживленное, жирное лицо:
– Признаться, я с нетерпением жду появления ваших трубадуров.
– Погляди, погляди, может, такого не видел ни в Царьграде, ни в Риме, – грубовато ответил Вокша.
Заиграли дудки, тыквы-горлянки, поднялся вверх аксамитовый полог.
На подмостках стоял худой, в длинной рубахе гудец с мрачными очами, хворостинкой с конским волосом водил по чудному ящику с натянутыми жилами, и ящик отзывался тонким, протяжным голосом.
Потом пел церковные песни хор, плясали, кувыркались, вышагивали на ходулях скоморохи, представлял бабу с ведрами бурый ученый медведь, закружил на помосте яркий, веселый хоровод, и словно ворвалась в строгую гридню весенняя степь с ее цветами и солнцем.
Но вот в круг выплыла вся в белом Олена, нежно запела о Лыбеде, преследуемой злыми людьми, и уже отодвинулась степь, и тихое лесное озеро раскинулось бесшумно, и нависла над Днепром Девичья гора.
Олена забыла обо всем на свете: где она, что ее ждет, только знала, сама она – Лыбедь, никому не отдаст волю, не испоганит душу, пока бьется сердце, будет плясать, принося людям радость…
Пели гибкие руки, тоненькое тело, вся она растворялась в танце, а тихий голос хватал за сердце, и оно замирало сладко и тоскливо.
– Но это чудо, чудо! – шептал восхищенно Дигар.
Снисходительно улыбался Вокша, думал досадливо: «Напрасно Свидину пообещал, вышивальщиц-то много». Но тут же решил: «Слово оставлю в силе, мало ли Оленок таких в Киеве…»
БЕГСТВО В СОКОЛИНЫЙ БОР
Было далеко за полночь. Резвый месяц недолго таился за тучей, выскочил из своей засады, осветил синевато-белым равнодушным светом Вокшин двор, крыши теремов, городские стены.
Олена, прижавшись худеньким телом к выступу стены, перевела дыхание. Надо было еще пересечь яркую полосу, проложенную месяцем к ступенькам подвала. Бешено колотилось сердце, будто чужие, ноги отказались повиноваться, приросли к земле.
На мгновение представила: свернувшись беспомощным комочком, лежит Гриша на дне каменной ямы, ждет, мертвец непогребенный, волчьей расправы.
Олена рывком отделилась от стены, очутилась на ступеньках подвала, скользнула вниз, в длинный земляной коридор, пропитанный плесенью, тускло освещенный двумя факелами.
Олаф ждал ее. Он сдвинул с ямы решетку, спустил веревку, переброшенную через крюк в потолке, припав к темной впадине, крикнул негромко:
– Слышь, крепче держись!
Передав факел Олене, чтобы светила, стал подтягивать веревку.
Олена напряженно вглядывалась в темень внизу. Терлась веревка о крюк, натужно сопел Олаф. И вот показался из ямы Григорий, с всклокоченной головой, с удивленно расширенными, измученными глазами.
Олена бросила факел, кинулась к Григорию:
– Любый мой!
Олаф недовольно поднял с земли факел, сказал:
– Скорей… не время…
Сунув Григорию путы, объяснил, как должен тот вязать его, сам себе забил рот кляпом.
Оставив в темноте связанного Олафа, беглецы прокрались двором, друг за другом протиснулись тайным лазом в дальнем углу и побежали к готской пристани.
Серело. В ладье Федька Хилков и Маркел Мыльной проверяли, все ли на месте, не забыли ль чего?
Федька ощупал лезвие топора с длинной рукоятью, уложил под лавку торбу с хлебом. Увидя Олену и Григория, вздохнул облегченно:
– Ну, в добрый путь, – неловко обнял Григория, – лихом не поминайте! – И шепотом: – Главно дело, догрести до Соколиного бора на том берегу… Лесник Панфилыч вас укроет…
Оттолкнул ладью от береговой клети, и вода тотчас радостно захлюпала под веслами: «Уплывай… уплывай…» И темный берег стал отдаляться, будто относило его в сторону течением.
Туман над Днепром сгустился, поплыл сизым дымом, скрывая то стволы деревьев на острове, то головы рыбаков. Сизый, словно голубиный зоб, иней покрыл железо топора, уключин, пропитал одежду и волосы.
Ладья беглецов уходила все дальше от Киева, и когда брызнули первые лучи солнца, вдруг увидели они: над Подолом, скрытым туманом, поверх Девичьей горы, величаво плыли, сверкая золотом, купола церквей, кровли боярских хором, сторожевые башни. Плыли, как в сказке, над облаками, навсегда уходили в невозвратную даль…
Поутру на Торговой площади Подола стражник прокричал на весь народ, приставив ладони к волосатому рту:
– Заклич о беглом колоднике! – Бросал слова в столпившийся люд: – Нынешней ночью, за два часа до света, ушел из княжьего поруба, связав стража, колодник Гришка Черный, девятнадцати лет от роду: ростом средний, безбород, глаза карие, нос широкий, губы длинны… Волосом голова светлоруса. А одет тот Гришка в кафтан суконный, долгополый, лапти кожаны, шапку плетену… С Гришкой тем утекла плясовица Оленка. Тонка собой и лицом бела… В городе, на посаде, в слободах, на всех дорогах и заставах, по малым стежкам спрос учинить всяким людям, где такие объявятся. Прохожих людей накрепко осматривать, чтоб тот Гришка днем и ночью не прокрался… Кто колодника поймает и боярину Вокше в Киев доставит, тому будут жалованье и милость, а кто даст хлеб аль спрячет, аль путь укажет – платит пять гривен.
Загалдел Торг разноголосо:
– Радуйтесь, кияне!
– Уж и до дитесок черед дошел! Главно – безбород!
– Плясовица! Все по правде!
Возле железного ряда стоял, небрежно пощелкивая орешки, Федька Хилков. Выслушав заклич, по привычке насмешливо сморщил крючковатый нос, подмигнул Маркелу: «Ищи ветер середь Днепра», – пошел с Торга неторопливой вихлявой походкой, шумно выплевывая скорлупу.
…Олена и Григорий с надеждой глядели на туман – подольше б держался этот их соучастник побега.
Но вот словно чья-то недобрая рука стала сердито разгонять туман, отогнула сверху серую холстину, и из-за нее выглянул кусок чистого неба, пролились на реку серебристые потоки солнца.
Прошла тяжело груженная высокая ладья, и вода за ее кормой выгнула зеленовато-розовый гребень, и заструились беспокойные ручьи возле берега, ломко отражая деревья.
Олена с тревогой поглядывала по сторонам. Пустынно, тихо.
На Олене белое платье, в котором она танцевала на боярских подмостках, белые сапожки, никак не подходившие к этому дальнему путешествию невесть куда.
И хотя копоть факела, плесень подвала, утренняя сырость коснулись ее, она казалась Григорию и сейчас нарядной, свежей, как яблонька в цвету.
Он перестал грести, зарылся светловолосой головой в ее колени.
– Что ты, Гришенька, что ты, греби, – испуганно зашептала она, отстраняя голову Григория и гладя ее, – погони б не было!
Опять тревожно поглядела вдаль. Сердце упало – на всех парусах мчались к ним от Киева три ладьи с боярскими стягами.
– Гришенька, к берегу, к берегу греби! – умоляя, закричала Олена.
Он оглянулся, понял – погоня! Сдирая кожу на ладонях, рванул весла, направил ладью носом к берегу.
А погоня все ближе.
Вон под золоченым парусом широкогрудой ладьи стоит Свидин, кричит визгливо:
– Стой!
Видно, приказано живьем взять – никто из стражников не притрагивается к луку.
Григорий напрягает последние силы – берег стремительно надвигается Соколиным бором. Только б дотянуться до него, только б дотянуться! И тогда – свобода!
Но наперерез, чуть не ложась парусом на воду, устремляется ладья Свидина. Григорий бросает весла, хватается за топор.
Боярские ладьи с двух сторон сжимают своими боками ладью беглецов. И с двух же сторон набрасываются на Григория мечники.
Он топором выбивает меч у одного из них, валит другого ударом в грудь. Но еще трое, озверев, наседают. С перебитым плечом Григорий падает на колено. Свидин злобно кричит:
– Вяжи, вяжи подлюку!
Сам прыгает в настигнутую ладью, и она жадно зачерпывает воду.
Собрав последние силы, Григорий падает на дно ладьи, головой вперед, рывком подтягивается к Свидину, обхватывает его ноги и вместе с ним переваливается через борт.
Секунда – и только круги пошли по воде, и только крик Олены над рекой:
– Гришенька!
Словно от этого крика очнувшись, мечники кинулись к ней.
Олена метнулась на нос ладьи, выпрямилась. На мгновение ей показалось: вдали, сквозь разрывы тумана, веселое солнце осветило ласковым светом Девичью гору.
Потом солнце померкло, перед глазами возникли страшные круги на Днепре… Руки мечников тянулись к ней.
И тогда Олена услышала шелест бессонной травы, тоскливые вздохи Девичьей горы, ринулась в Днепр – навстречу Лыбеди…
Соляной шлях
Не бысть соли во всю
Русскую землю.
Печерский Патерик
ТРУДНОЕ РЕШЕНИЕ
Евсей Бовкун пересек Бабин Торжок, миновал бронзовые женские фигуры на площади, четырех медных коней, привезенных в Киев из Корсуня еще князем Владимиром, и поднялся на холм.
Шел Евсей к тысяцкому[17] Путяте, как на казнь. Люто ненавидел этого говорливого живодера, а поневоле шел к нему.
Желваки забегали на скулах широкого красноватого лица Евсея. Он нервно пощипал пшеничные усы. Что поделаешь – надо идти. Ведь недавно был почти свободным – смердом, а стал кабальным – закупом.
Еще пять лет назад, когда жил возле Ирпеня, поусыхали сенокосы, издохли волы, и взял он у боярина Путяты на разживу купу – обещал ее отработать. Да разжился, как сорока на козе аль тень на воде… И долг-то возвратить в срок не смог. Выходит, свои сухари лучше чужих пирогов, на душе покойней. Путятовой ложкой счастья наберешь, как борща шилом.
Беды шли густо, одна за другой: спекла землю засуха, сделала ее каменной; поела хлеба и сады саранча. Она появилась как божий бич: заслонила тучей солнце, упала на землю. За два часа сожрала до корня жалкие посевы, прошла через хаты, забивая людям и животным рты, уши… С отвратительным шуршанием тыкалась в глаза… Раздавленная колесами, подошвами, копытами, источала тошнотворный запах.
Потом людей стали одолевать хвори: от плохого харча съедал десну гнилец – поднимался жар, чернели десны, выпадали зубы, – опухали колени, раны облепляли ноги…
Беды шли, а долг – купу – никто не снимал. Сначала Евсей работал за купу на пашне Путяты, у самого ж всей рогатой скотины – вилы да грабли… Служил три лета, а выслужил три репы. Только что жив был, да жилы порвал. Потом Путята его в свой киевский двор взял плотником, возчиком… Но по всему видно: дальше так пойдет – продаст его Путята в холопы, а то начнет по своей прихоти кнутьем стегать.
Евсей не спал ночами, все думал, думал: как вырваться из кабалы? Как не утратить остатки воли? Как спасти детей от голодной смерти?
…Он постоял над обрывом, под могучим дубом. Отсюда ясно видны были поёмные луговые дали, Глубочица, впадающая в Почайну, река Киянка, Лысая гора, берег Днепра, где в заводях резвились в этот час сизые уточки.
Больше жизни любил Евсей Киевщину: Девичью гору и село Предславино на реке Лыбеди, речку Любку, над которой издревле стояло сельцо Багриново, окруженное вековыми липами, любил озеро, протянувшееся к Выдубицкому монастырю, заросли черноклена, кучерявые вербы, вон ту березку, что прячется в темном ельнике пугливой беглянкой.
«Родной дом, а живешь, как в неволе, – тяжко вздохнул Бовкун. – Пока сюда дошел, сколько нищих встретил».
Прочертила небо вилохвостая ласточка.
Евсей миновал площадь и очутился на конском ристалище, где занимались воинским делом дружинники Путяты.
Зачем шел он к тысяцкому? Ведь за соломинку хватался. Мысленное ли дело надумал: съездить наймитом с путятинским обозом в Крым за солью.
Киев изнемогал от бессолья. Ее скупили бояре Савва Мордатый, и Нежата, продавали по непомерной цене, и стала она дороже злата. Ее припрятывали монастырские наживалы. Из-за щепотки соли гнул спину неделями люд от зари до зари.
А без соли, каждому ясно, – стол кривой, беседа худая, сама жизнь солона.
Ехать в дальний Крым – риск великий. Но Евсей знал тот край, его дороги и надеялся проскочить где хитростью, где с оружием. Привезет соль – избавится от кабалы. Только отвагой и перейдешь горе.
На смертное дело решился в ночные часы. Надобна людям соль, как воздух, как солнце. Да где взять ее? Пытались кияне даже из дубовой коры добывать – тщетно.
Возле Софийского собора распластался митрополичий двор, а вплотную к нему придвинулся двор Путяты.
Евсей поднялся по ступеням боярских хором. Стражник впустил его в гридню.
– А-а… Бовкун! С чем пришел? – встретил тысяцкий его, как всегда, шумливо.
Был Путята коренаст, широкогруд, кривовато ставил крепкие ноги. Вмятина на лбу у виска, багровый сабельный след от уха и вниз, по шее, не уродовали Путяту.