Рыжий дьявол - Дёмин Михаил 6 стр.


— Так в том-то и дело, что я не знаю, — грустно ответил Максим. Не успел ничего разглядеть. Я же думал, что они будут спереди подходить, а они — сзади… Украдкой… Чик — и готово!

— Но как же это все-таки выглядело? — спросил я, чувствуя в горле какой-то странный, мучительный, нарастающий клекот и изо всех сил сдерживая себя. Смеяться тут было неуместно, просто грешно.

— Как это происходило — в деталях?

— Да, в общем, просто… Я снял штаны, сел на какие-то козлы… Опустил яйца в тазик с водою… И все!

— А сигнал подать успел?

— Что-то крикнул… Но слабо. И сразу брякнулся в обморок. Это ведь естественно, верно же?

— Конечно, конечно. Тут и помереть недолго.

Я закурил, закашлялся, закутался в дым. Я долго кашлял, потом сказал:

— На это, действительно, надо решиться. Я бы, например, не смог. Ну, ладно. Так чем же я могу теперь помочь? Дело-то сделано…

— Но я хочу справедливости, — со страстью, стиснув руки, сказал он, — раз это подвиг, напишите о нем! Пусть все поймут! А то что же получается: девушки плюются, парни насмешничают.

Я пообещал, что напишу непременно. И вскоре послал в свою газету корреспонденцию. Поначалу я назвал ее — „Утраченные иллюзии". Но потом, в последнюю минуту перед отправкой, передумал. И, зачеркнув этот заголовок, поставил другой — „Подвиг комсомольца".

К сожалению, „Подвиг комсомольца" напечатан не был и света не увидел. Но все же корреспонденция моя помогла! Редактор передал ее в областной комитет комсомола, и Максима — этого деревенского Лоуренса — впоследствии наградили почетной грамотой и даже деньгами.

Так что подвиг его все-таки не прошел незамеченным, и справедливость была восстановлена.

РЕЗАЛИ ГУСЕЙ — ОНИ УМИРАЛИ, КАК ЛЕБЕДИ

И вот еще одна история, в которой трагическое густо перемешано с курьезным…

Но сначала необходимо сделать коротенькое отступление. В Алтайске, как я уже говорил, выходила районная газета, и у нее имелся определенный круг своих авторов. В этот круг со временем вошел и я и познакомился кое с кем. Особенно любопытным показался мне молодой поэт по имени Сема Дробышев, который писал забавные миниатюры.

В каждой миниатюре заключалась какая-нибудь изюминка, была запоминающаяся деталь. Вот, например: „мое занятие теперь — ремонт воздушных замков". Или еще: „резали гусей — они умирали, как лебеди".

Я несколько раз встречался с Семой, мы были бегло знакомы. Но как он живет и что вообще делает, я не знал. И совершенно неожиданно накануне Пасхи я вдруг получил от него письмо с приглашением приехать к нему домой по случаю его, Семиного, дня рождения.

Отказываться было неловко, да и не хотелось. И в назначенный день вместе с неизменным своим шофером Петром Азаровым я прибыл в районный центр.

* * *

Меня с самого начала слегка удивил адрес, указанный на конверте, — Первомайская, 40. Он полностью совпадал с адресом больницы, где я уже успел побывать. Но, может, тут какая-то ошибка, думал я, какая-то путаница? Проверим на месте…

Ошибки, однако, не было; Сема ждал нас у ворот больницы. Он стоял, катая в зубах окурок, а над ним — освещенная закатом, виднелась вывеска: „Психиатрическое отделение".

— Наконец-то, — воскликнул он радостно, — я уж целый час вас жду!

И повел нас куда-то в сторону — вдоль забора.

— Куда это ты? — спросил я.

— К себе, — ответил он, — увидишь… Тут есть одна лазеечка, я всегда ею пользуюсь.

Вскоре мы достигли этой лазеечки и проникли через нее на больничную территорию. Затем миновали „мертвецкую" и спустились в какой-то подвал.

Здесь находилась котельная. И Сема работал в ней кочегаром.

Помещение это было мрачное, полутемное. У входа в подвал громоздилась груда угля, а в другом его, дальнем конце зияло багровое круглое отверстие пылающей топки.

— Вот тут я, братцы, и работаю, и живу, — широко поведя рукой, сказал Сема. — Как в преисподней, правда?

Освещенный колеблющимися отблесками огня, он сейчас и в самом деле походил на черта… На веселого черта.

Усадив нас на каких-то досках, он захлопотал; постелил на полу чистую тряпочку, выставил закуски. Затем извлек из бочки с водой бутылку охлажденной водки. Мы присовокупили к ней свою, прихваченную в качестве подарка. И так начался праздничный этот пир!

Первый стакан был поднят за поэзию.

— Я почему в первую очередь за нее? — сказал Сема. — Потому, что в этом нашем бредовом мире поэзия — единственная реальность, единственная стоящая вещь… Мы все, как тени, появляемся и исчезаем… А она остается!

Мы выпили. И я возгласил:

— Ну, а теперь все-таки за тебя! Нынче ведь твой день… Сколько тебе, старик, грянуло?

— Двадцать восемь.

— Значит, мы с тобой ровесники!

И мы еще приняли по одной. И Сема сказал:

— А теперь за вас, ребята! За моих гостей!

Бутылка кончилась. Раскупорили новую. И следующий тост предложил уже Петя:

— А теперь, — сказал он, — за нас за всех!

— Верно, — поддержал я его. — За нас, за удачу. За то, чтобы мы хотя бы сумели умереть лебедями!

Мы дружно сдвинули стаканы. И опорожнили их. И тут же наполнили снова. И я было начал:

— Ну, а теперь…

Но Сема перебил меня:

— Ребята, а куда мы гоним? Давайте-ка передохнем, потолкуем. И он закурил. И посмотрел на меня:

— Вот ты про лебедей вспомнил… Значит, читаешь меня! И я тоже тебя приметил… Потому и позвал. И вот, что я тебе скажу: я-то сам уже конченный, пропащий, а ты еще, пожалуй, сумеешь „помереть лебедем". У тебя судьба легкая.

— Это у меня-то легкая? — усмехнулся я.

— Ну, а что, — прищурился он, — что у тебя было? Война? Лагеря?

— Да. И война, и лагеря. Было все.

— Вот именно — все! Значит, ты жил полной мерой. А я, например, ничего вообще не видал! Ничего, кроме детдомов и больниц!.. И уже устал. И знаю, что долго не вытяну со своей болезнью…

— А какая у тебя болезнь? — осторожно спросил я. — Надеюсь, ничего страшного?

— По-научному это называется „сумеречное состояние". А по-простому — вечная тоска, тяжесть на душе. Ну, и иногда еще галлюцинации…

Сема был уже заметно пьян и вероятно поэтому говорил о себе с такой откровенностью.

— Галлюцинации-то бывают нечасто — приступами, но все же я предпочитаю от больницы не удаляться. И вот так и живу. Сам видишь! Место здесь спокойное, теплое. И врачи под боком. Чего еще надо?

— И давно это началось?

— С детства. У меня родители были ссыльные, понимаешь? Отец — инженер из Москвы, мать — выпускница художественного училища… Родился я уже в тайге. А потом их угнали куда-то еще дальше на север, а я попал в детдом. Ну и вот с тех пор…

— А пить, — поинтересовался Петр, — пить-то тебе можно?

— Много не рекомендуется…

— Ну, так и хватит, — сказал я тогда, — и нам, пожалуй, пора уж отчаливать. На дворе — ночь, а дорога не близкая…

— Нет, ребята, погодите, — сказал он просительно, — куда вам спешить? Я еще хочу вас со своими друзьями познакомить.

— Это с кем же?

— Есть тут у меня ребятишки, — подмигнул Сема, — я по вечерам к ним хожу, развлекаю… Им же ведь грустно — они на запоре.

„Что это еще за ребятишки? — подумал я с сомнением. — Везет мне последнее время на психов… Но что ж поделаешь? Раз человек просит…"

* * *

Пройдя пустой темный двор, мы проникли в больничное здание, поднялись по скрипучей лестнице на второй этаж и попали затем в коридор — тоже безлюдный, слабо освещенный одинокой синей лампочкой.

Здесь было несколько дверей. Возле одной — самой дальней — Сема остановился, прислушался. И поковыряв в замке какой-то железкой, ловко открыл его. И глазам нашим предстало странное зрелище.

В палате помещались дети — восемь мальчиков. Но что это были за дети! Мы попали в мир маленьких уродцев. Некоторые — параличные — лежали недвижно на своих постелях, другие же возились, балуясь, на полу…

Сема сейчас же шепнул мне:

— Вот потому их и запирают, — чтоб не разбредались.

Волоча за собою иссохшие, тоненькие неживые ноги, к Семе подполз мальчуган лет восьми. Голова у него была непомерно большая, раздутая, и лоб тяжело нависал над крошечным личиком.

— Сегодня опять будешь сказки рассказывать? — спросил он.

— Нет, — сказал, присаживаясь на корточки, Сема. — Сегодня будет концерт. Мои друзья устроят что-нибудь веселенькое…

— Они артисты! — раздался звонкий голосок.

Кто-то цепко ухватил меня за пиджак. Я глянул — и обомлел. У детской, державшей меня ручонки, было шесть пальцев! Петр, засопев, пробормотал тоскливо:

— Не могу… Идемте-ка, братцы, отсюда.

— В самом деле, — сказал я, — как-то жутко здесь, душно… Пошли!

— Нет, нет, — быстро, горячо заговорил Сема, — останьтесь. Для них это праздник! Ведь их же никто не любит…

Горло мое стиснула мгновенная судорожная спазма. „Господи, — сказал я мысленно, — как же так? За что им такое? Ведь ничего нет страшнее, если никто не любит!.."

И медленно оглядев помещение, я сказал, поворотясь к Петру:

— Ладно, дадим им концерт… Я сейчас спляшу, а ты делай музыку!

— Какую? — спросил он растерянно.

— Любую.

— Но как?

— Как умеешь… Соображай. Зря я, что ли, тебя держу?

Петр раскрыл рот, оскалился, обнажив крупные желтоватые зубы. И быстро начал щелкать по ним ногтями. Родился негромкий, четкий музыкальный ритм… И мы услышали мелодию штраусовского вальса.

И тотчас же палата огласилась восторженными детскими воплями.

Сема замахал руками, зашикал, требуя тишины. И в этой тишине я прошелся по комнате, выбивая дробную цыганскую чечеточку.

Мы старались вовсю. Увлекшись, войдя помаленьку во вкус, Петр стал затем имитировать голоса птиц и животных; он свистал, и выл, и гугукал. А я продолжал бить чечетку и что-то вопил невнятное, надрывное — цыганское. А Сема все пытался встать на руки — и беспрерывно падал, рушился на пол. Мы ведь были здорово тогда пьяны. Но ребятишки на это не обращали внимания; они с восторгом принимали любой наш трюк. Они были счастливы! И более благодарной аудитории я еще не встречал на своем веку.

Но всему всегда приходит конец.

В ОБЩЕСТВЕ ГЕНИЕВ

Всему всегда приходит конец… И в палату, в самый разгар веселья, вдруг ввалилась с грохотом группа мужчин. И один из них — коренастый, с обритым наголо черепом — крикнул с порога:

— Эй, Дробышев! Ты что, давно смирительной рубашки не видел? Соскучился?

И покосившись на своих спутников, скомандовал резко:

— Взять его! Отвести в одиннадцатую!

Сему увели. Настала наша очередь. Бритоголовый сразу же подошел почему-то ко мне.

Вид у меня, должен признаться, был в эту минуту малопочтенный. Во время концерта я сбросил пиджак, расстегнул рубашку и стоял теперь, тяжело дыша, разгоряченный, растрепанный, с торчащими врозь волосами.

— Ты из какой же палаты вырвался? — спросил он, явно принимая меня за сумасшедшего.

И кто-то из-за его плеча тихо проговорил:

— Наверное, новенький. С нижнего этажа. Там они все — неспокойные…

— Чепуха все это, — задыхаясь, с трудом сказал я. — Вы путаете… Я человек вольный.

— Он поэт, журналист и вообще директор, — вмешался в разговор Петя.

— Ага! — живо отозвался бритоголовый. — Так. Ну, а ты?

— А я — его музыкант.

— Вот и отлично. Пойдешь, значит, тоже в одиннадцатую! И затем, указывая на меня пальцем, приказал:

— Ну, а этого — к гениям! И проверьте там хорошо запоры.

И как мы с Петром ни шумели и ни сопротивлялись, нас все же скрутили и развели по палатам.

Самое смешное здесь заключалось в том, что мы ничего не могли толком доказать — ведь документов-то у нас при себе не было никаких! Тайга — не город, предъявлять бумаги здесь некому. И даже корреспондентское свое удостоверение я таскал только первые месяцы, а затем забыл о нем…

Все же я настоял на том, чтобы санитары проверили больничные записи. Имен наших там, конечно, не оказалось. Но старший (бритоголовый), поразмыслив, решил задержать нас до утра — до прихода врача. Очевидно мы вызвали у него весьма серьезные подозрения.

Как обычно, мне „повезло" больше, чем другим… Дробышев и Петя попали в одиннадцатую — к меланхоликам. А я угодил к скандалистам. И номер этой палаты был тринадцатый.

* * *

Эту ночь я провел в обществе гениев. В палате обитало два Пушкина и еще Шекспир.

Был этот Шекспир худ, костляв, длиннолиц. И он беспрерывно двигался, не мог ни минуты провести в покое. И вот он-то заинтересовал меня сильнее всего! Оказалось, что в прошлом он работал преподавателем химии в средней школе.

„Стало быть, ему, — думал я, — скорее всего подошла бы роль Менделеева или, скажем, Лавуазье… Или же он, на худой конец, мог бы вообразить себя какой-нибудь ожившей молекулой. Например, молекулой этилового спирта. Но почему же — Шекспир?"

Я спросил его об этом. И он ответил — весьма резонно:

— А почему бы и нет?

И затем добавил:

— Шекспир — это вулканические страсти, гигантские эмоции. И все они живут во мне! Их во мне даже больше, чем люди думают, но это секрет. И ты смотри, — он погрозил пальцем, — не проболтайся!

Я поклялся, что сохраню эту тайну навек.

С Пушкиными все обстояло проще. Это были два сварливых алкоголика, страдающих манией величия. Ну, а там, где есть эта мания, всегда присутствует и другая — противоположная… И потому оба они подозревали весь мир в зависти и в ненависти. И сами ненавидели его.

И, конечно же, прежде всего, ненавидели друг друга!

С одним из Пушкиных мне все же удалось разговориться. Я сразу постарался успокоить его, заявив, что я — человек здесь случайный и к великим не принадлежу. Хотя поэзию чрезвычайно ценю.

— Какую? — прищурился он.

— Именно пушкинскую, — ответил я, — самую настоящую!

— Значит, мою, — заключил он уверенно. — Ну, а этого самозванца, — он указал на другого гения, спящего, густо похрапывающего в углу, — ты не слушай. Все, что у него есть лучшего, он просто крадет. Он, к примеру, тяпнул у меня „Пиковую даму" и не признается. Я уж лупил его за это…

Читая эти строки, вы, вероятно, можете подивиться тому, что в недрах Сибири, в этой дикой глуши, так много людей, знающих поэзию, любящих ее, вообще как-то приобщенных к литературе… Но удивляться здесь, в сущности, нечему. Нельзя забывать, что Сибирь — страна особая, необычная. Это страна ссыльных интеллигентов! За время царствования династии Романовых, например, в Сибирь ушло несколько сотен российских дворян. Туда, год за годом, брели по этапу опальные заговорщики, франкмасоны, религиозные сектанты, а затем просветители. А вслед за ними декабристы. Потом последовала новая, гораздо более мощная волна, порожденная пролетарской революцией. В сталинский период количество ссыльных интеллигентов исчислялось уже не сотнями, а тысячами… И все они оседали в Сибири надолго, обзаводились семьями. И, естественно, оставляли в этой глуши какие-то свои следы. Один из таких следов — любовь к книгам, к чтению…

Но есть и оборотная сторона медали. Любовь к чтению — важный элемент культуры, но все же недостаточный. Монтень говорил: „вся беда — от полуобразованности". И это очень верно! Ведь полуобразованный человек — как правило — это человек, лишенный всяких корней. Он никто. По определению Монтеня, „он уже не крестьянин и еще — не философ". Отравленный беспорядочным чтением и не получивший правильного образования, он мечется и плутает; что-то ищет и не знает — что… И если к этому еще добавить традиционный идиотизм захолустной российской жизни, то тут и впрямь нетрудно свихнуться и угодить в тринадцатую палату. Или же — к меланхоликам…

Впрочем, попасть туда можно и при других обстоятельствах и с любым дипломом… Но мы рассматриваем сейчас самый простой вариант.

Назад Дальше