Как там было на самом деле – мне не известно, свечку не держала. А то, что Иван Иванович Шувалов, дабы избавиться от соперника, выслала его за пределы России на дипломатическую работу, это похоже на правду. Вначале Дания, потом Швеция, и, наконец, возвращение домой на должность воспитателя цесаревича.
Смерть Елизаветы Панин оплакал со всей искренностью, а вот отношения с Петром III не сложились. Император хотел отблагодарить дипломата и воспитателя за верную службу, наградил его орденом Св. Андрея Первозванного, дал чин действительного тайного советника. Благодеяния Петра пошли еще дальше, он вознамерился сделать Панина военным генералом, но тот, ненавидя солдатчину и армию, отказался от почетной должности. Ну не дурак ли? Всякий нормальный человек должен мечтать об армии. После этого отказа император потерял к Панину всякий интерес.
Панин мечтал ограничить монархию. Монтескье тоже хотел конституционную монархию. Про Екатерининский «Наказ» Панин сказал: «Аксиомы, способные опрокинуть стены». Беда только, что «Наказ» оказался всего лишь литературным произведением, он не пошел в дело.
Надежда на Екатерину не оправдалась, и Панин «поставил» на Павла. Панин помнил, что мать обещала отдать сыну трон, и Екатерина знала, что он помнит, поэтому относилась к своему министру с опаской, доходящей до неприязни. Но императрица всегда умела скрывать свою неприязнь, если это «нужно было для дела». В XVIII веке лицемерие не считалось пороком, оно было естественно и необходимо, как нужду справить.
Однако в том, что Екатерина называла «делом», у нее с Паниным были серьезные расхождения. Панинский «Северный аккорд» – проект об объединении с северными государствами для противостояния Бурбонам и Габсбургам – не был принят. Раздел Польши в 1772 году – итог военных и дипломатических просчетов во время турецкой войны – был произведен на невыгодных для России условиях. Орлов тогда говорил, что за такой раздел Панин достоин смертной казни. Сама Екатерина плакала от обиды. Панин был сторонником прочного союза с Пруссией и Фридрихом Великим, а Екатерина склонялась к союзу с Австрией.
Словом, отношения императрицы с Паниным были, мягко говоря, натянутыми. А тут еще Никита Иванович выкинул фортель, какого от него никто не ожидал. Петербург от его выходки несколько месяцев не мог угомониться, судачили по всем гостиным. Иные говорили, что не избежать ему отставки, потому что в его поступке проглядывал откровенный вызов императрице.
Объясним суть дела. Отставку от должности воспитателя Панин получил не после венчания Павла, как было принято обычаем, а до. Чтобы смягчить удар, Екатерина буквально осыпала его милостями. В награду за воспитание цесаревича он получил чин фельдмаршала. Ему предложили уехать из дворца, но зато выдали 100 тысяч рублей на обзаведение домом в любой точке столицы. Пожалован был тоже ежегодный пенсион на 30 тысяч рублей, ежегодное жалование в 14 тысяч, сервиз на 50 тысяч рублей, экипаж и ливрея придворная, провизия и погреб на целый год, а сверх всего этого еще девять тыщ душ.
Петербург ерничал, а не подавится ли новоиспеченный фельдмаршал всем этим богатством? А Панин, мало того, что не подавился, так еще и обиделся, мол, ему ограничивают общение с цесаревичем, и в пику государыне раздал только что подаренных крестьян. Вскоре выяснилось, что Панин не просто раздал крепостных, а подарил их своим секретарям, и не весь подарок государыни, а только четыре тысячи из девяти. Но и это поступок беспримерный, неслыханный!
Екатерина словно не заметила дерзкой выходки своего министра. Дело Их Величества подарить, а подданному вольно по своему усмотрению распорядиться подарком. Но поди узнай, что у Их Величества на уме.
У Панина было три секретаря: немец Убри, аккуратист, чиновничья душа, человек на возрасте, Денис Фонвизин, вошедший в русскую историю отнюдь не как дипломат, а как великий драматург («Недоросля» все в школе проходили) и Федор Бакунин, двадцатилетний щеголь и любимец гостиных, но при этом человек дельный. Фонвизин был старше – двадцать восемь лет. К этому времени уже прославился своей пиесой «Бригадир», самой государыней был обласкан. Естественно, в свете к его драматургическим талантам никто серьезно не относился, мало ли чем человек тешит себя на досуге. Но Фонвизин был остроумен и меток в слове, в свете постоянно цитировали его каламбуры (как в наше время поэта Светлова), еще он был наделен даром подражания (как в наше время Ираклий Андронников). Фонвизин был очень заметный в двух столицах человек.
И вот на голову секретарей свалилось нешуточное богатство. Говорили, что Панин поделил крепостных промеж трех поровну. Но четыре тысячи поровну на три не делится. Цитировали Фонвизина: мол, всем по 1333 души, а «одна в остатке». А куда остаток? Может быть, Панин выделил одного из секретарей и дал ему полновесно 1334 души? Может, для ровного счету прибил одну лишнюю душу или, что совсем невероятно, на волю выпустил? Зубоскалил Петербург, анекдотцы сочинял и гоготал довольный.
Панин не обращал на пересуды ни малейшего внимания, обзавелся новым домом и, в только что обставленном кабинете, принялся вместе в Фонвизиным, любимцем своим, обсуждать конституцию для нового порядоустройства в государстве. При разговорах делались кой-какие наметки на бумаге. Затем эти наметки помещались в шкатулку, та закрывалась на ключ и пряталась в потайной ящик секретера.
Что это были за наметки? Позднее Панин озаглавил их как «Рассуждения о непременных законах». Главная мысль этих рассуждений – император (или императрица) хоть и есть преемник божественной власти на земле, в действиях своих должен опираться не на собственные желания и хотения, а на законы, кои для всех в государстве должны быть непреложны и преступать которые нельзя. От этих законов зависит внутреннее спокойствие каждого человека, а следовательно, и спокойствие государства в целом. Закон есть узда для обуздания страстей, законы – всему фундамент. И теперь Панину было совершенно ясно, что если кто и согласен соблюдать законы, так это Павел. Осталось только обдумать в деталях, как заставить императрицу отдать трон сыну. Но это потом, потом…
А пока Панин хотел расширить круг единомышленников. Он решил прибегнуть к помощи Елагина Ивана Перфильевича, человека влиятельного при дворе и, не будем забывать, Провинциального мастера всех русских масонов. Сам Панин занимал должность Наместного великого мастера, то есть формально считался у вольных каменщиков вторым лицом после Елагина. Исполнять эту формальность неформально ему мешала занятость, а чаще обычная лень.
Между двумя масонами состоялся разговор, который не дал никаких результатов. Слово «конституция», произнесенное Паниным вскользь, для Ивана Перфильевича имело только одно значение. Это была учредительная грамота, выдаваемая ложам от Востока, то есть Высшего управления. Восток территориально может находить и на западе, потому что Восток, как известно, – край избранных. Именно оттуда с глубокой, седой древности изливалась на человеков высшая мудрость.
Елагин был удивлен визиту Никиты Ивановича, но обрадовался ему. Надо сказать, что отношения у этих двух господ были натянутые. Елагин не мог простить, что Панин увел у него секретаря, ранее эту же должность Фонвизин исполнял у него. Кроме того, и по складу характера они были очень разные, а потому отношений, которые принято называть личными, у них не было. Теперь Иван Перфильевич решил, что Панин явился к ужину, чтобы загладить неловкость, которая возникла при последнем посещении ложи «Аполлона». Напоминаем, ложа эта была основана год назад Рейхелем, работала по циннедорфской системе, к которой Елагин очень склонялся. За столом зашел разговор об объединении «Аполлона» с «Уранией», но сидевший рядом Панин как-то круто и умело увел разговор в другую сторону. А теперь вишь, к ужину пожаловал! Елагин внимательно выслушал речи гостя о повреждении нравов, согласился, что в Швеции лучше живут, поскольку законы соблюдают, но ответил как бы совсем невпопад.
– Что и говорить, опыты нашего столетия научают нас, что человек развращен. Вы согласны?
Что ж тут не согласиться? Принялись за ужин. Панин обожал французскую кухню, и Елагин, желая ему угодить, потчевал гостя «гомарами», «устерсами» и прочими дарами моря. И вино, надо сказать, было очень приличным.
– А причину этого развращения надобно искать в состоянии общества, – продолжил разговор хозяин. – Все это оплакивания достойно.
– Именно так, – опять согласился гость. – Именно об этом я и хотел бы говорить с вами. Но оплакивать мало, надо действовать.
– Кто ж спорит? Иные богатством отягощены и имеют все блага счастия, но страсти, бушующие в душе человека, портят натуру, лишают ее гармонии. Главная цель каменщичества – возродить человека к его первой, натуральной добродетели. Эту же цель преследует религия и гражданские законы, но масонам известен свой свет истины.
– Гражданские законы нам необходимы, – поторопился Панин вставить слово, видя, что хозяин не собирается прерывать свою высокопарную речь.
– Гражданские законы – это частности. Главное, как трактовать истину. Именно в трактовке истины я вижу и первый, и второй градус познания, и даже, с вашего позволения, третий. Поэтому объединение сделает нас сильнее.
– Какое объединение? – осторожно спросил Панин.
– Объединение под флагом циннедорфской системы. Объединение с ложей Рейхеля.
– Здесь я вас поддержу. Безусловно, – он помедлил мгновенье. – А какая роль во всем этом уготовлена моему воспитаннику?
– Вы имеете в виду великого князя Павла Петровича?
– Именно.
Елагин воспринял этот вопрос спокойно. Не смутился, и даже как-то вальяжно развалился в кресле.
– Я думаю, что их высочеству в поиске истины дарована самим Всевышним особая роль. И пока царственная корона украшает чело его великой матушки, великий князь освоит все градусы любой системы. Время еще есть, еще есть.
Панин начал злиться, что было ему совсем не свойственно.
– При всем моем благорасположении к вам, я вынужден заметить, что в этом пункте с вами не согласен. Времени у нас очень мало. Государство не может ждать законов и конституции вечно!
– Ах, при чем здесь государство. Мир существовал и при древних халдеях, жрецах египетских, при строительстве Соломонова храма и при славном тамплиерском воинстве. Люди живут и умирают, а истина живет вечно.
Никита Иванович понял, что хозяин его попросту дурит, а может, подбирается к чему-то для него важному, но подбирается столь окольными путями, что и понять ничего нельзя. А ему, Панину, должно говорить прямо, за этим и пришел. Но вряд ли представится другой случай поговорить откровенно. Правда, кто в наше время говорит откровенно? Но следует хотя бы прощупать почву, на которой стоит Иван Перфильевич.
Целый вечер толкли воду в ступе. Панин переел. За столом сидели долго. К десяти часам как-то незаметно с представителей морской фауны сползли на пернатых. Рябчики с клюквенным соусом были отменно хороши. А про десерт и говорить нечего.
Домой Панин явился с больным животом и твердой уверенностью, что Елагина в революционные замыслы посвящать нельзя ни в коем случае. Ну и пусть его. В масонской среде достаточно здравомыслящих людей. А хранить тайну они умеют и без Елагина.
Работа над конституцией продолжалась всю зиму. Здесь очень некстати (а может, и кстати?) возникло дело злодея Пугачева, то есть все неприятности, связанные с бунтом. Но тем не менее Панин решился на важный разговор с великим князем.
Уже по настроению Павла было видно, что разговор этот состоялся вовремя. Павел выслушал своего воспитателя с полным вниманием, поклялся хранить тайну. О, он все понимает! Люди готовы пойти на смерть, только бы восторжествовала справедливость, и он по праву занял бы трон. И на условия он согласен. Он прочитает «Рассуждения о непременных законах» с полным вниманием и даст клятву.
– Верьте мне, Никита Иванович, как только я стану императором, государство Российское будет жить именно по тем законам, о которых вы пишите.
Вернемся к нашей героине. Встреча с сестрой произвела на Глафиру поистине благотворное действие. Ранее, пережевывая изо дня в день свои страхи, она запрещала себе радоваться: поймают, вернут назад, или еще того хуже, масонские или полицейские чины дознаются, что она обманом носит мужское платье. Днем страхи эти жили как предчувствие, воображение отказывалось рисовать страшные картины, но снам не прикажешь показывать только хорошее. Ночью она видела погоню, чьи-то цепкие руки хватали и волокли на расправу, а дальше страшный суд в подвале у вольных каменщиков.
Обещание Вареньки помочь в деле с наследством разом упразднило прежние страхи. Она увидела во сне ромашковый луг и еще какой-то город диковинный, в котором словно уже была когда-то, потому что узнавала и дворцы, и улицы.
Замечательное настроение не оставило ее и утром. Перед Глафирой вдруг словно ожил материальный мир – вместилище всяких прекрасных вещей. Начнем с того, что это очень приятно – иметь собственное жилье. Пусть она только квартирантка, но в этом флигеле ощущает себя полной хозяйкой. Глафира и не замечала прежде, как свеж куст жасмина под ее окном, какая красивая резная спинка у немецкого стула, как хорошо пахнет свежее белье, которое чистоплотная Феврония перекладывала лавандой. Над столом в простенке висело распятие – дань лютеранской вере хозяина, а в красном углу икона св. Николая-угодника – помощника всем путешествующим. Деревенское распятие было ярко раскрашено и имело, прямо скажем, веселый вид, а лик Николая Можайского выглядел отнюдь не суровым, а почти ласковым, явно одобряя Глафиру.
Теперь она не только оправдывала свой, на первый взгляд, безумный побег из Вешенок, но и гордилась собой. Будущее виделось вполне понятным. Главное, прожить в Петербурге потаенно еще два месяца, а потом она выйдет из подполья и заявит о своих правах.
И нечего прятаться во флигеле! Этот город принадлежит ей так же, как всем прочим жителям. Раньше только на Добром выезжала, а тут вдруг пристрастилась к пешим прогулкам. Она гуляла по набережным. Вид кораблей у пристани, след от бегущего по реке катера, изумрудная плесень на старых подгнивших сваях – все вызывало отклик в душе ее. И еще звуки… Звонили колокола, кричали грузчики, гомонили торговцы, цокали подковы о булыжник – во всем ей слышалась музыка большого города. Даже вечерний туман и чуть различимый в нем шорох листьев рождали свою мелодию. Глафире улыбались не только нимфы в парке, но и прохожие, и матросы на палубе, и барышни в кисейных платьях. Она не отказывала себе в удовольствии подмигнуть этим нарядным птичкам.
Душа ее жаждала любви, и это так понятно для девы неполных двадцати лет, но какая может быть любовь, если на тебе камзол и мужской парик? И сознаемся себе, ей жалко будет расставаться с мужским костюмом. И не потому, что он ей особенно нравился. Во-первых, женское платье теплее. Кажется, что об этом в летнюю пору говорить, но если вечер туманный или ветреный, то в портах ноги зябнут, а под юбкой всегда тепло. Удобно также, что когда юбкой ноги закрыты, не видно, штопанные у тебя чулки или нет. Можно и вообще на босу ногу туфли надеть, а у мужчин белые чулки должны быть всегда безукоризненно чисты, башмаки начищены, пряжки на них должны солнечных зайчиков пускать, а то срам, скажут, сей господин неряха.
И с мужским париком гораздо больше возни. Женские волосы позволяют некоторый беспорядок, это даже поэтично. Воткни над ухом розу, и вот ты уже шаарман! А на мужском парике букли должны быть безукоризненны, коса аккуратно оплетена шелковой лентой, лоб открыт и высок. Здесь цветком дело не поправишь. Каждый день надевай парик на болванку, подвивай кудри, а раз в неделю волоки волосы к справщику, чтобы он все изъяны выправил, пудру вычесал и все заново присыпал. Словом, возни немерено.
И не только в костюме дело. Пообвыкнув в новом обличье, Глафира просто поражена была, насколько мужчине, против женщины, лучше и вольготнее живется на этом свете! Она могла выйти из дома в любое время и никому не давать в этом отчета. А барышне как? Ей одной вообще неприлично на улице показаться. Рядом обязательно должна идти или маменька, или гувернантка, а на худой конец пара слуг, из которых один непременно мужчина. Простонародью живется не в пример легче. Пошла повариха на рынок, хоть бы и молоденькая, ну и иди себе, никого это не волнует. Но простонародью работать надо, а это тяжело. И потом они почти все рабы.