5
5 ноября 1821 года Александр Бернс был причислен к 1-ому батальону 3 полка туземной пехоты в Бомбее.
19 ноября он участвовал в параде и отметил в дневнике:
«Я начал свою военную карьеру».
Бернс начинал ее в обстановке, которая несколько отличалась от еще столь недавнего бурного прошлого.
Индия, от Майсора на юге Декана до Дели и Непала на севере Индостана, стала английской.
Вице-король Индии лорд Керзон впоследствии писал о положении в стране в это время:
«Дух тревожной усталости почил над Англо-Индией. Романтика приключений спала. Случайный спор о наследовании в каком-нибудь туземном государстве возбуждал чувство любопытства среди равнодушных сборщиков налогов и дремлющих судей или будил надежды на какое-либо дело в казармах или лагерях. Но усыпляющая монотонность не встречающего сопротивления господства не прерывалась. Гурки были спокойны, сикхи ласковы, и бирманцы не проявляли склонности шевельнуться. Но была ли мертва политическая изобретательность; и разве не мог способный молодой человек, жаждущий карьеры, открыть опасность или изобрести врага, которого можно было бы изобразить ужасным? Александр Бернс, нуждаясь в применении своих способностей, сделал все, что мог, чтобы найти новое применение для энергии».
В 1843 году в поисках счастья прибыл в Индию и поступил на службу Компании молодой француз граф де Варрен. Он оставил нам красочный портрет тех, кто в 30-х и 40-х годах искал и находил применение своей энергии, расширяя и упрочивая власть Англии над «жемчужиной в ее короне».
«Эти лица странствуют на свой собственный счет или на счет правительства; они проводят долгие годы, не видя ни одного европейца, и долгое пребывание среди диких племен придает их внешности нечто почти столь же дикое, как и нравы тех, с кем они были связаны. Иной раз можно увидеть человека с бородой, отращенной за много лет, в наряде, имеющем весьма мало следов Европы, с кожей, получившей свою окраску под южным солнцем, и со взором, усвоившим его огонь. Покрывающие верхнюю губу густые усы, спокойное, но суровое, энергичное, характерное выражение с трудом позволяют признать в таком человеке англичанина; в нем больше от испанца или араба. Его голова имеет лоб обширный и гордый; густые кудри волос слегка посеребрены; можно прочесть на его челе три качества, существенных и необходимых для избранной им роли: дух предприимчивости, отвага, призвание политика. Какое глубокое и интимное понимание человеческого сердца должен он иметь! Через сколько опасностей, волнений, приключений и катастроф должен он пройти! И вот возникает естественный вопрос: как же закончится эта жизнь? Наградами и почестями, воздаваемыми благодарной родиной, или мученичеством? Узрит ли он вновь скромный кров отца своего или вдали от своих станет жертвой кинжала или яда? Таков пионер английского величия! Это Поттинджер, это Стоддард, это Конноли, это Александр Бернс! Новые Колумбы — открыватели новых миров, прокладывающие новые пути для промышленности, создающие новые рынки для торговли; орудия, которые всегда должны создавать ловкое и великодушное правительство, предоставляя патриотизму двойное воздаяние: богатство и славу в конце карьеры».
Так панегирически нарисовал портрет Бернса и его коллег французский искатель фортуны в Индии.
Взгляните на портрет Александра Бернса, воспроизведенный в его книге «Кабул». Путевые записи в 1836, 1837 и 1838 годах. Как совпадает он со словесным портретом Э. де Варрена!
Но мы забежали вперед, ибо в ноябре 1821 года юный участник военного парада в Бомбее еще не был тем известным всему миру путешественником-разведчиком, каким изображен на этом портрете. Взор шестнадцатилетнего юноши еще не приобрел пронзительности, какую мы видим на портрете, не было в глазах огня, о котором говорит де Варрен, и губы под густыми усами еще не были так сжаты, наглухо замыкая мысли…
Молодой офицер привез рекомендательные письма к генерал-губернатору и другим влиятельным лицам.
«Генерал-губернатор принял меня с большой вежливостью и пригласил на самый великолепный праздник, на каком я когда-либо присутствовал, — писал Александр домой. — Он был исключительно ласков, что было нелегко в обществе, большую часть которого составляли генералы и другие важные лица».
И Бернс искренне сознавался: «Мне очень нравится страна, и у меня вовсе нет желания возвращаться домой. Тут у меня все, чего можно пожелать: много времени для себя, командир — джентльмен, много очень приятных братьев-офицеров».
Юноша из маленького шотландского городка попал в замкнутую, привилегированную касту, в которой обычная офицерская спесь соединилась с чувством презрения к «туземцам» вообще и к солдатам-туземцам в особенности.
Непроходимая пропасть разделяла офицеров и солдат. Строгое взыскание постигало офицера, который позволял солдату в обращении к себе малейшие отступления от требований устава.
Наемник, получавший в десять раз больше наивысшей платы, какую платили рабочим, батракам, слугам, — этот солдат становился вышколенным, послушным орудием в руках своих начальников. Его хорошо оплачивали, хорошо кормили, хорошо одевали, и он знал, что в случае непослушания перед ним выбор: либо быть высеченным, либо заключенным в тюрьму, либо повешенным. Бесполезно было бы говорить этому солдату о чести и славе: он знал, что слава — аристократка в английской армии и достается лишь джентльменам-офицерам.
Компания не жалела денег на своих офицеров. Лейтенант получал 50–60 фунтов стерлингов в месяц, и когда Бернс был произведен в этот чин и назначен полковым адъютантом, он с восторгом писал родителям: «Ни один человек в здравом рассудке не откажется от места с 60–70 фунтами в месяц».
От столь щедро оплачиваемого офицера требовали, чтобы его образ жизни говорил о могуществе и величии той страны, чья армия призвана была держать в повиновении и страхе покоренную страну. До дюжины слуг, несколько лошадей имел офицер; свое жилище он обставлял с восточной пышностью. И еще большая роскошь царила в офицерских клубах, где за общим столом собирались все — от генерала до младшего лейтенанта. Серебряные сервизы, хрустальные канделябры, золотые вазы с цветами, множество слуг — все это придавало офицерскому собранию воистину королевскую пышность.
Блеск огней, великолепие мундиров ослепляли новичка, впервые попадавшего на такой прием…
О делах служебных, о том, чем занимался офицер с утра на учебном плацу, здесь упоминать не разрешалось: говорили о политике, об охоте, о лошадях…
Итак, не удивительно, что Александр писал о своих товарищах, офицерах 11-го полка бомбейской пехоты: «Никогда, быть может, не было более достойного и приятного собрания людей… и я провожу время очень приятно».
Служба в армии тем более нравилась Александру, что позволяла офицеру без всякой скаредности, ни в чем себе не отказывая, копить деньги. И он посылал домой по 250 и более фунтов стерлингов, «Как это будет приятно моему отцу, — отметил Бернс в дневнике, — ведь он не мог с уверенностью многого ожидать от меня…»
Еще и тем хороша была служба в армии, что давала возможность тому, кто желал, приобретать много знаний в языках, истории, политических отношениях, нравах и обычаях Индии и сопредельных стран. А Бернс к этому и стремился. Он писал домой: «Покинув родную страну и имея склонность к науке, я принялся здесь приобретать возможно больше знаний о нравах, обычаях, законах, религии этой страны».
«Жизнь моя посвящена науке, и мой полковник справедливо решил, что я стремлюсь к политическому назначению», — писал он отцу.
Очень быстро Александр сдал экзамен на переводчика, что было первым шагом в той военно-политической карьере, о которой он мечтал.
6
День 27 ноября 1823 года стал днем крутого перелома в судьбе Яна Виткевича…
1823 год начался в Европе под зловещим знаком решений Веронского конгресса Священного Союза.
Испанская свобода была задушена. Вождь народа, доблестный Риего, 7 октября 1823 года был повешен на площади в Мадриде…
Участь Греции, так же осужденной в Вероне, сложилась иначе. На помощь ей пришли лучшие люди многих стран Европы.
Байрон летом 1823 года снарядил на свои средства военный корабль «Геркулес» и отправился на Корфу, чтобы подготовить экспедицию добровольцев в Грецию.
И в Польше борьба испанцев и греков за свободу рождала горячие отклики.
Одним из них было «чрезвычайное происшествие» в Виленской гимназии.
3 мая 1823 года гимназист пятого класса написал на школьной доске:
«Да здравствует конституция 3 мая! О, как сладки воспоминания о ней для нас, поляков, но нет человека, который бы доискивался ее… Поляки, восстаньте для защиты вашего великого дела!»
Крамольная надпись стала известна литовскому генерал-губернатору… Он немедленно послал в Варшаву донесение великому князю Константину. Константин передал его Новосильцеву. Новосильцев тотчас выехал в Вильно, чтобы лично руководить разысканием и уничтожением корней и побегов крамолы.
Днем и ночью производились допросы арестованных и свидетелей. Запугивания, провокации, даже побои — все было пущено Новосильцевым в ход, чтобы раздуть дело и представить студенческие и ученические организации как опаснейший заговор, угрожавший самому существованию Российской империи.
О следствии в Вильно, об арестах, о допросах и об их жестоких методах весть быстро разошлась по Виленскому учебному округу и взбудоражила гимназии и училища. Докатилась она и до Крожей, и возбуждение охватило «черных братьев».
— Нужно действовать, — сказал по окончании классов Виткевич президенту Янчевскому. — Нельзя спокойно смотреть, как гибнут наши соотечественники, наши товарищи.
— Что ты предлагаешь?
— Поднимем всех! В Крожах, в Россиенах, в Кейданах — повсюду пусть раздастся клич: «Смерть тиранам!»
— Хорошо! Приходи вечером ко мне.
Это было 27 ноября 1823 года. В десять часов у Янчевского собрались «черные братья». Последним пришел Виткевич. Войдя в небольшую, освещенную двумя свечами комнату, Ян сбросил мокрый плащ и вытащил из внутреннего кармана куртки тетрадь.
— Слушайте, вот что я написал!
Он развернул тетрадь и, почти не глядя в нее, звенящим голосом начал читать, и глубоко сидящие черные глаза горели необычным для этого спокойного юноши огнем.
«Сородичи! Рожденный от крови польской и не будучи в силах сносить рабства, я призываю свергнуть его! Но о горе! Слезы прерывают речь мою, и я едва могу говорить. Иосиф, князь Понятовский! Возмог ли бы ты допустить, чтобы с отечеством твоим поступали так, как не решился бы поступать ни один великодушный монарх! Во что обратилось отечество твое? Увы, так допустили боги… К свободе, братья, к свободе! Не покоряйтесь варварам, пусть покорятся они вам».
— Виват! — не утерпев, воскликнул Зеленевич. Виткевич поднял руку, чтобы ему не мешали, и продолжал полным скорби голосом:
«О Наполеон! Я обращаю к тени твоей свой слабнущий голос. Мы видим теперь правду в горести, лукавство в веселии, коварство в почете, но не видим свободы. Воодушеви же поляков, чтобы они не несли ига чужеземного!.. В юношестве польском еще отзывается дух свободы, который не погаснет вовеки; в нем играет еще Костюшкина кровь. Крожское юношество! Да возбудится я в тебе дух свободы! Пожертвуйте, братья, собою для завоевания свободы, умоляю вас во имя отчизны! Будьте же готовы прийти к нам на помощь, когда ее потребуем, а письма эти распространяйте между лучшими, храня полную тайну. Да здравствует конституция и ее могущественная сила — свобода, единство, независимость! Да живет в веках Польша!»
Миг молчания, и все вскочили, окружили Яна, подняли на руки, чтобы качать.
— Стойте, стойте, братья, это еще не все!.. Виткевич помахал в воздухе своей тетрадкой.
— Дайте дочитать до конца.
Его бережно опустили на пол, и «черные братья» услышали письмо, адресованное директору гимназии Девяте:
«Высокомыслящий пан директор! Дело, в котором народ ждет от тебя помощи, таково: ты знаешь состояние политических обстоятельств и потому можешь знать, чего требует отечество от своих сынов. От особы твоей мы больше ничего не требуем, как только не препятствовать нам, когда мы употребим в дело несколько десятков вверенных тебе юношей. Не разрывай уз единства, не откажи в своей помощи, почтенный муж, но действуй с осторожностью и в тайне. Народ вопиет из глубины пропасти. Разврат, нега и попрание прав есть гибель его. А деспотизм и неволя — наказание тем, кто не радеет о его свободе.
Дело свое мы предпринимаем, руководствуясь правотою совести. Мы не боимся, хотя и знаем, что обнаженное оружие сеет страх и смерть».
Янчевский обнял Яна, поцеловал его в губы, прижал его правую руку к своему сердцу.
— Теперь идем! — вскричал пылкий Игнац Зеленевич. — Идем, и пусть знают, что в нас — Костюшкина кровь!
— Куда «идем»? — спокойно спросил Томаш Песляк. — Теперь ночь, все спят.
— Ночь — наш союзник. Мы «черные братья», — сказал Виткевич. — Под ее покровом мы разбросаем наши воззвания по городу. Надобно их переписать побольше.
— Верно, верно, — раздались голоса. — Давайте будем писать.
Янчевский взял из рук Виткевича его тетрадь, поднес ближе к своим близоруким глазам, всмотрелся в написанное и покачал головой.
— Наши почерки хорошо известны в гимназии.
— Я своему младшему брату дам, переписать, — сказал Сухоцкий. — Он не учится в нашей гимназии.
— А я умею писать по-писарски, как в канцелярии, и напишу за эту ночь пять штук, — обещал Томаш.
— Прекрасно, и я тоже напишу два или три листа, — прибавил Ивашкевич. — Только вот что, Ян, добавим к письму пану директору такие слова: «Призывая на вас благословение отчизны, я удаляюсь в южные страны». Пусть думает, что это написал чужестранец, тогда нас не будут разыскивать.
Виткевич улыбнулся:
— И ты надеешься такой хитростью обмануть наших палачей! Нет, Винцент, не хитростью, но мужеством мы вооружимся! Пусть знают, что и мы умеем сражаться и умирать за родину, как гордые испанцы, как храбрые греки… Братья, пятьдесят дней назад подлые палачи удавили в Мадриде рыцаря народного Риего. Он умер за свободу, за отчизну. Славная смерть, славное бессмертие! Враги стоят друг против друга, братья: народы ищут свободы, тираны заковывают их в цепи. Слушайте!
Виткевич вынул из кармана небольшую книжку и начал читать стихи. Ян читал по-английски и, хотя товарищи его и не понимали слов, но он читал так, что строки Байрона звучали, как набат:
Здесь люди встанут круче волн морских,
Тираны усмирить не смогут их!..
27 ноября ночью, под проливным дождем, «черные братья» собрались на горе в небольшой роще у западных стен костела. Янчевский назначил каждому, куда отнести и. куда подбросить прокламации. Один листок он прибил на главных дверях костела. Письмо директору гимназии вызвался подсунуть под дверь Сухоцкий. «Братья» крепко пожали руки друг другу, обнялись и молча, по одному спустились с холма в темный, спящий городок. Последним ушел Виткевич.
Утром 28 ноября Крожи переполошились… Обыватели, нашедшие в своих дворах, на ступенях, в щелях окон листки, читали и перечитывали их, показывали соседям, в изумлении качали головами.
Директор гимназии Девята, прочтя обращенное к нему письмо, растерялся. А тут еще сосед принес листок с обращением к юношеству. Директор, напуганный до смерти, приказал сыну переписать обе бумаги. Копии он с рапортом отослал в Вильно ректору университета, а подлинник представил в местный суд.