— Не беспокойтесь, маркиза, времена былой роскоши уже не вернутся никогда. Конечно, мы совершали тысячи безрассудств, но они доказывали нашу независимость; будьте уверены, тогда у короля не отнимали слуг и слуги были связаны с ним лишь узами любви, но король венчал их коронами герцогов и маркизов, где алмазов сияло не меньше, чем на монаршем венце. Излишне доказывать, что тогда честолюбие не могло захватить все сословия, ибо такие расходы были по плечу лишь людям богатым, а золото не валяется под ногами. Знатные роды, которые теперь с таким ожесточением уничтожаются, не страдали честолюбием, не требовали от правительства никаких должностей и зачастую сохраняли место при дворе только по праву рождения, существовали сами по себе и, подобно одной из таких семей, говорили: «Королем я не могу быть, герцогом не желаю, я — Роган». Так было со всеми семьями, которые довольствовались своей знатностью, и сам король однажды подчеркнул это в письме к своему другу: «Для дворян вроде нас с вами — деньги не имеют значения».
— Однако, маршал, такая независимость не раз порождала междоусобные войны и бунты, например, бунт господина де Монморанси, — холодно и подчеркнуто вежливо прервал его господин де Лоне, вероятно, не без намерения подзадорить старика.
— Черт возьми! Сударь, мне прямо-таки нестерпимо слышать такие суждения! — воскликнул пылкий маршал, подскочив в кресле.— Все эти бунты и войны, сударь, ничуть не умаляли основных законов государства и не более расшатывали трон, чем чья-либо дуэль. Среди всех этих крупных вожаков партий не нашлось бы ни одного, который в случае удачи не положил бы свою победу к ногам монаха, ибо все они знали, что остальные дворяне их ранга сразу же отступились бы от них, как только оказалось бы, что они враги законного государя. Все эти люди поднимали оружие лишь против крамолы, а не против королевской власти, и после междоусобицы все снова становилось на свое место. А вы что сделали, подавляя нас? Вы отрубили руку у королевской власти и ничего не даете взамен. Да, теперь я не сомневаюсь, кардинал-герцог до конца осуществит свое намерение, знатные семьи покинут свои земли, лишатся своих поместий, а тем самым лишатся и своего могущества; королевский двор теперь не что иное, как дворец, где все чего-то добиваются. Потом, когда при дворе останется только королевская свита, он превратится просто в прихожую; знатные имена послужат к облагораживанию пошлых должностей; но кончится тем. что, в силу неумолимости обратного воздействия, должности опошлят знатные имена. Когда дворянство лишится семейных очагов, его могущество превратится в ничто и будет зависеть только от полученных должностей, и если народ, на который дворянство уже не будет иметь никакого влияния, надумает взбунтоваться…
— Какой вы сегодня мрачный, маршал! — прервала его маркиза. — Надеюсь, что ни я, ни мои дети не доживем до этого. Я слушаю вас и не узнаю вашей обычной жизнерадостности; а я-то надеялась, что вы напутствуете моего сына. А с вами что, Анри; Почему вы такой рассеянный?
Взгляд Сен-Мара был обращен к большому окну столовой; он с грустью смотрел на великолепный пейзаж, растилавшийся перед его глазами. Солнце сияло во всем своем великолепии и заливало золотом и изумрудом песчаный берег Луары, деревья и лужайки; небо было лазурное, река — прозрачно-желтая, островки — ослепительно зеленые; за их округлыми очертаниями виднелись высокие треугольные паруса торговых судов — словно флот, притаившийся в засаде.
«О природа, природа! — думал он. — Прекрасная природа, прощай! Вскоре мое сердце утратит непосредственность и перестанет понимать тебя, и тогда ты будешь нравиться только моему взору; сердце это уже сгорает от глубокой любви, а рассказы о столкновениях человеческих интересов зарождают в нем какую-то неведомую тревогу; итак, надо ступить в этот лабиринт, я погибну в нем, быть может, но погибну ради Марии…»
Тут он очнулся, услышав обращение матери, и сказал, чтобы не обнаружить слишком ребяческое сожаление о разлуке с прекрасными родными местами и семьей:
— Я думал, сударыня, о том, по какой дороге лучше ехать в Перпиньян, а также о дороге, которая снова приведет меня к вам.
— Не забудьте, что вам надо ехать на Пуатье и по пути повидаться в Лудене с вашим бывшим наставником, добрым аббатом Кийе; он преподаст вам полезные советы относительно двора, он в отличных отношениях с герцогом Буйонским, и даже если он вам не будет особенно полезен, все равно вы должны его почтить вниманием.
— Так, значит, мой друг, вы едете на осаду Перпиньяна? — вновь заговорил старый маршал, которому уже начинало казаться, что он слишком долго пребывает в молчании. — Какое это счастье для вас! Черт возьми! Осада! Вот прекрасное начало; когда я прибыл ко двору, чего бы я ни дал, только бы участвовать в осаде вместе с покойным королем; я предпочел бы, чтобы меня ранили в бою, а не на турнире, как это случилось. Но тогда было мирное время, и, чтобы не огорчать семью своим безделием, мне пришлось отправиться в Венгрию воевать с турками. Как бы то ни было — от души желаю, чтобы король встретил вас так же ласково, как меня встретил его отец. Конечно, король — человек доблестный и добрый, но его, к сожалению, приучили к холодному испанскому этикету, который служит помехой сердечным порывам; недоступным видом и ледяным обращением он сковывает и самого себя, и окружающих; что касается меня, признаюсь, я все жду хоть краткой оттепели, но тщетно. При жизнерадостном и простом Генрихе мы привыкли к другим манерам, и нам, по крайней мере, не возбранялось говорить, что мы любим его.
Сен-Map смотрел в глаза Басомпьеру, видимо, для того, чтобы заставить себя слушать его рассуждения, потом спросил, чем отличалась речь покойного короля.
— Живостью и прямотой, — ответил тот. — Однажды, вскоре после моего приезда во Францию, я в Фонтенбло играл с ним и герцогиней де Бофор, ибо, как он сказал, ему хотелось выиграть у меня мои червонцы и прекрасные португалеры. Он спросил, что меня побудило приехать во Францию. «По правде говоря, государь, — ответил я ему откровенно, — я приехал не для того, чтобы поступить к вам на службу, а просто для того, чтобы некоторе время пожить при вашем дворе, а затем — при испанском; но вы так пленили меня, что я уже никуда не поеду, а если вам угодно принять меня на службу, я готов вам служить до последнего вздоха». Тут он обнял меня и сказал, что лучшего покровителя мне и не найти, — такого, который полюбил бы меня больше, чем он; увы!., я в этом вполне убедился… и я, со своей стороны, всем пожертвовал ради него, вплоть до любви, и готов был бы принести и большую жертву, если бы было что-либо большее, чем отказ от мадемуазель де Монморанси.
Глаза маршала увлажнились; зато молодой маркиз д'Эффиа и итальянцы переглянулись и не могли сдержать улыбку при мысли о том, что теперь принцесса де Конде далеко не молода и не красива. Сен-Map поймал их взгляды и тоже улыбнулся, но горькой улыбкой. «Неужели правда, — думал он, — что у любви такая же судьба, как и у моды, и достаточно нескольких лет, чтобы и платья, и чья-то любовь стали посмешищем? Счастлив тот, кто не переживет своей юности, своих мечтаний и унесет в могилу все свое сокровище!»
Но, сделав над собою усилие, он прервал поток этих печальных размышлений и сказал, чтобы бравый маршал не заметил насмешливого выражения на лицах гостей:
— Значит, с королем Генрихом разговаривали очень непринужденно? Быть может, в начале царствования ему необходимо было ввести такой тон, а когда его власть упрочилась, он изменился?
— Нет, нет. Всегда, до последнего дня наш великий король оставался тем же; он не стеснялся быть человеком и с людьми разговаривал мужественно и ласково. Господи! Да я будто сейчас вижу, как он в карете целует герцога де Гиза в самый день своей смерти. Король обратился ко мне с какой-то остроумной шуткой, а герцог ответил ему: «По-моему, вы один из самых приятных людей на свете и судьба предназначила нас друг для друга, ибо будь вы простым смертным, я во что бы то ни стало взял бы вас к себе на службу, но раз по воле божьей вы родились могущественным монархом, мне поневоле пришлось служить вам». О великий муж! Как оправдалось твое предсказание! — воскликнул Басомпьер со слезами на глазах, быть может возбужденный уже не первым бокалом вина — «Когда вы меня лишитесь — тогда узнаете мне истинную цену».
Во время этого рассказа присутствующие вели себя по-разному, соответственно своему положению в обществе. Один из итальянцев делал вид, будто занят беседой с дочкой маркизы, и оба втихомолку смеялись; другой итальянец ухаживал за глухим стариком-аббатом, который приложил руку к уху, чтобы лучше слышать, и был единственным из гостей, кто внимательно слушал маршала; Сен-Map, вызвав Басомпьера на воспоминания, вновь впал в меланхолическое раздумье, подобно тому как игрок смотрит по сторонам, пока брошенный им мяч не придет обратно; его старший брат с прежней невозмутимостью исполнял обязанности хозяина; Пюи-Лоран с озабоченным видом глядел на маркизу: он был всецело предан герцогу Орлеанскому и опасался кардинала, а у хозяйки дома вид был расстроенный и тревожный. Не раз неосмотрительно оброненное слово напоминало ей то о смерти мужа, то об отъезде сына, а еще чаще ее охватывало беспокойство за Басомпьера — как бы он не сказал чего-нибудь, что могло бы ему повредить, и она время от времени толкала его локтем, но не без некоторых оснований считала сторонником министра; однако такому человеку, как маршал, всякие предостережения были бесполезны; казалось, он их не замечает; наоборот, он говорил громким голосом, умышленно поворачивался к этому дворянину, и именно к нему была обращена его речь, подкрепленная смелыми уничтожающими взглядами. Зато де Лоне старался казаться безразличным и держался с подчеркнутой вежливостью, как бы со всем соглашаясь, — и так продолжалось до той минуты, когда распахнулись настежь двери и слуга доложил о герцогине Мантуанской.
Застольный разговор, который мы здесь подробно передали, все же длился недолго, и, когда прибытие Марии Гонзаго принудило всех подняться со своих мест, обед еще не дошел до середины. Герцогиня была невысокого роста, но превосходно сложена, и хотя глаза и волосы у нее были совершенно черные, от нее веяло ослепительной свежестью. Маркиза слегка приподнялась, отдавая дань ее положению, и поцеловала ее в лоб, отдавая должное ее доброте и цветущему возрасту.
— Мы долго ждали вас сегодня, дорогая Мария, — сказала она, усаживая герцогиню рядом с собой. — Вы останетесь со мной, чтобы заменить мне уезжающего сына.
Молодая герцогиня покраснела и потупилась, чтобы скрыть заплаканные глаза, затем робким голосом произнесла:
— Так и должно быть, сударыня, ведь вы заменяете мне мать.
Сен-Map, сидевший на другом конце стола, побледнел от брошенного ею взгляда.
Появление герцогини Мантуанской изменило направление разговора; он перестал быть общим, теперь каждый вполголоса беседовал с соседом. Один только маршал время от времени произносил несколько слов, вспоминая великолепие прежнего двора, или турецкую войну, или турниры и скудость нынешнего двора; но, к его великому сожалению, никто не поддерживал его. Когда часы пробили два удара и все уже собрались выходить из-за стола, на большом дворе появилось пять лошадей; на четырех из них сидели закутанные в плащи и хорошо вооруженные слуги, пятую лошадь, вороную и очень резвую, держал под уздцы старик Граншан — то был конь его молодого хозяина.
— Вот ваш боевой конь! — воскликнул Басомпьер. — Он оседлан и взнуздан. Что ж, молодой человек, теперь вам остается только сказать, как сказал старик Маро:
Прощай же, Двор, прощайте все вы, Прощайте, дамы, жены, девы! Прощай, увы, на долгий срок, Жизнь без трудов и без тревог! Прощайте, танцы и фигуры. Кадансы, такт, и па, и туры, Прощай, и скрипка, и гобой! Нас барабаны кличут в бой![3]
Эти старинные стихи и самый облик маршала рассмешили весь стол, кроме трех человек.
— Господи Иисусе! Мне кажется, — продолжал он, — будто и мне, как ему, только семнадцать лет; он вернется к вам, сударыня, весь в галунах; пусть его кресло до тех пор пустует!
При этих словах маркиза вдруг побледнела и, заливаясь слезами, вышла из-за стола; вслед за ней встали и все остальные; она с трудом сделала два шага и без сил опустилась в другое кресло. Сыновья, дочь и молодая герцогиня окружили ее; среди вздохов и всхлипываний, которые вдова маршала тщетно старалась сдержать, они расслышали ее слова:
— Простите!… друзья мои… это безрассудство… это ребячество… но теперь я так слаба, что не могу совладать с собой. За столом нас оказалось тринадцать, и причиною этому были вы, дорогая герцогиня. По с моей стороны очень нехорошо, что я при нем показала себя такой малодушной. Прощайте, дитя мое, дайте я поцелую вас, и да хранит вас бог! Будьте достойны своего имени и своего отца.
Потом она, смеясь сквозь слезы, как выразился Гомер, встала и отстранила его, сказав:
— Ну-ка, дайте посмотреть, каковы вы верхом, прекрасный всадник!
Притихший путник поцеловал руки матери и отвесил ей низкий поклон; он склонился также, не поднимая взора, и перед герцогиней; потом почти одновременно обнял старшего брата, пожал руку маршалу, поцеловал сестру в лоб и вышел; мгновение спустя он уже сидел на коне. Все подошли к окнам, выходившим во двор; одна только госпожа д'Эффиа осталась в кресле — ей было дурно.
— Он пошел галопом, это добрая примета, — весело сказал маршал.
— Боже! — вскричала герцогиня, отпрянув от окна.
— Что такое? — испугалась мать.
— Ничего, ничего, — ответил господин де Лоне, — в воротах лошадь господина де Сен-Мара споткнулась, но он вовремя натянул поводья: вот он, нам машет с дороги.
— Опять дурное предзнаменование! — проговорила маркиза, удаляясь в свои покой.
Вслед за ней разошлись и остальные — кто молча, кто тихо переговариваясь.
День в Шомонском замке прошел грустно, за ужином царило молчание.
В десять часов вечера старый маршал в сопровождении камердинера направился в северную башню, расположенную возле ворот и наиболее удаленную от реки. Было невыносимо жарко; старик распахнул окно, накинул на себя просторный шелковый халат, поставил на стол увесистый светильник и пожелал остаться в одиночестве. Окно выходило на долину, освещенную неверным светом молодого месяца; по небу тянулись тяжелые облака, и все располагало к грусти. Хотя Басомпьер по характеру своему отнюдь не был мечтателем, все же ему вспомнился разговор за обедом, и он мысленно стал перебирать свою жизнь и те печальные перемены, которые внесло в нее новое царствование, царствование, словно дохнувшее на него дыханием невзгод: смерть любимой сестры, дурное поведение наследника, утрата поместий и благоволения двора, недавняя кончина друга, маршала д'Эффиа, в комнате которого он сейчас находился, — все эти мысли исторгли у него невольный вздох; он подошел к окну, чтобы подышать свежим воздухом.
В эту минуту ему почудилось, будто со стороны леса слышится топот кавалькады, но тут пронесся порыв ветра, и маршал решил, что топот ему только померещился; потом все сразу затихло, и он тут же забыл об этом. Он еще некоторое время наблюдал за тем, как огоньки светильников мелькали в окнах лестниц и блуждали по дворам и конюшням и, наконец, гасли один за другим. Затем он снова опустился в большое, обитое штофом кресло, облокотился на стол и погрузился в размышления; вскоре он вынул из-за пазухи медальон на черной ленточке и прошептал:
— Приди, мой добрый старый государь! Приди! Побеседуй со мной, как часто беседовал когда-то; приди, великий монарх, и забудь возле меня свой двор, посмейся в обществе истинного друга; приди, великий муж, и посоветуйся со мной относительно властолюбивой Австрии; приди, непостоянный поклонник, и расскажи о искренних своих увлечениях и простодушных изменах; приди, бесстрашный воин, — крикни мне снова, чтобы я заслонил тебя в бою! Ах, почему не мог я сделать этого в Париже! Почему не принял на себя поразивший тебя удар! Пролилась твоя кровь, и мир лишился всех благ твоего царствования…
Слезы, капавшие из глаз маршала, затуманили стекло медальона; он стал стирать их благоговейными поцелуями, но тут дверь порывисто распахнулась, и маршал схватился за шпагу.
— Кто там? — воскликнул он в недоумении.
Но он еще более изумился, когда увидел перед собою господина де Лоне; тот подошел к нему, держа шляпу в руке, и не без смущения проговорил: