В этой трущобе, называемой домом, семь комнат. В шести из них живет более двадцати человек обоего пола и различного возраста. Каждая комната имеет площадь шесть-семь квадратных метров. В ней стряпают, едят, спят и работают. Мы вошли в последнюю комнату– в мастерскую. Обычно здесь трудятся, не разгибая спины, пять человек. Почти все помещение занимает стол. На нем я увидел пять сапожных колодок, но не мог понять, где же тут можно работать, если всюду навалены кучи картона, кожи, обувных заготовок и прочего материала, требующегося для того, чтобы получился готовый башмак.
В соседней каморке живет женщина с шестью детьми. В другой грязной дыре – вдова с единственным сыном, шестнадцати лет, который умирает от чахотки. Эта женщина торгует на улице леденцами, и лишь в редкие дни ей удается заработать на три кварты молока для сына. А мясо этот слабый, умирающий юноша получает не чаще чем раз в неделю, и то такого качества, что трудно даже понять, как люди могут есть подобные отбросы.
– Кашляет он страшно! – сказал мой приятель-сапожник. – Ужас! Нам здесь все слышно. Просто ужас!
А я подумал, что этот кашель и эти леденцы, которыми торгует мать туберкулезного больного, представляют собой еще одну зловещую опасность для детей, населяющих здешние трущобы.
Итак, в этой вот конуре трудится мой приятель и четверо его товарищей, когда, конечно, у них есть работа. Зимой лампа горит почти целый день, и керосиновый чад насыщает и без того убийственно тяжелый воздух, и этим воздухом люди снова, снова и снова наполняют свои легкие.
Когда бывает много работы, мой приятель зарабатывает до тридцати шиллингов в неделю. Подумайте! Тридцать шиллингов – семь долларов пятьдесят центов!
– Но так заработать могут только лучшие мастера, – подчеркнул он, – а спину-то гнешь двенадцать, тринадцать, а когда и четырнадцать часов в день. Да, уж потогонный труд в полном смысле слова: пот некогда отереть! Взглянули бы на нас, у вас бы в глазах зарябило: гвозди так и летят изо рта, будто из машины. Вот, поглядите на меня.
Я глянул ему в рот. Зубы были гнилые и черные, как уголь, – вся эмаль с них содрана гвоздями.
– А ведь я их чищу, – сказал он, – не то были бы еще страшней.
Он рассказал, что рабочие обязаны иметь собственные инструменты, покупать за свой счет приклад, гвозди, картон, платить за помещение и керосин. И мне стало ясно, что при таких условиях их тридцать шиллингов – это постоянно уменьшающаяся величина.
– Сколько же продолжается такой сезон, когда вы зарабатываете по тридцать шиллингов?
– Четыре месяца, – был ответ.
Обычный недельный заработок в остальное время года – от полуфунта до фунта стерлингов, то есть от двух с половиной до пяти долларов. Сегодня, например, уже четвертый день недели пошел, а он заработал только четыре шиллинга, иными словами, один доллар. И тем не менее меня старались уверить, что из всех потогонных ремесел сапожное – самое выгодное.
Я посмотрел в окно, надеясь увидеть дворики соседних владений. Но никаких двориков не оказалось, вернее, они были сплошь застроены одноэтажными лачугами, хлевами, в которых жили люди. Крыши лачуг были завалены мусором, местами чуть ли не на два фута, – его выбрасывали сверху из окон жители соседних домов. Чего только я там не увидел! Мясные и рыбные кости, овощные очистки, тряпки, рваные башмаки, глиняные черепки – в общем, все отбросы человеческого хлева.
– Скоро нашей работе конец: в этом году поставят машины, а нас тогда в шею, – печально сказал сапожник, когда мы, спустившись вниз, снова перешагнули через женщину с голой грудью и пошли пробираться сквозь толпы уличной детворы.
Отсюда мы прошли в муниципальные жилые дома, выстроенные Советом лондонского графства на месте старых трущоб, где некогда жил «Сын Джего» Артура Моррисона.[15] Хотя народу теперь сюда вселилось еще больше, условия жизни все же улучшились. Однако в новые дома попали наиболее обеспеченные рабочие и ремесленники. Выселенные же обитатели трущоб либо еще плотнее набились в другие трущобы, либо создали где-нибудь новые трущобы.
– А теперь, – сказал «здоровяк»-сапожник, который работает быстро, как машина, – я покажу вам легкие Лондона. Это Спайтелфилдзский сад. – На слове «сад» он сделал язвительное ударение.
Тень от храма Христа падает на Спайтелфилдзский сад, и в тени христова храма в три часа дня глазам моим предстало такое зрелище, какого я никогда не хотел бы увидеть вновь. Там не растет ни единого цветка, в этом саду, в этом крошечном садике, который меньше моего американского розария, – там есть только трава; и, как все сады и парки в Лондоне, он обнесен острозубой железной оградой, чтобы бездомный люд не мог проникнуть туда ночью и соснуть на траве.
У входа в сад нас обогнала старуха лет шестидесяти. Она шла размеренным шагом, слегка пошатываясь под тяжестью двух перекинутых через плечо мешков, свисавших ей на грудь и на спину. Бездомная, несчастная женщина, сохранившая, впрочем, настолько человеческое достоинство, чтобы бояться как огня работных домов. Как улитка, тащила она на себе свой домик. В этих двух мешках умещалось все ее хозяйство: белье, одежда, разные дорогие женскому сердцу мелочи.
Мы двинулись по узкой дорожке, посыпанной гравием. По обеим сторонам на скамьях сидели люди, уродливый и жалкий вид которых вызвал бы у Доре[16] такой мрачный полет фантазии, какого он не знал за всю свою жизнь. Скопище тряпья и грязи, отвратительные кожные болезни, раны, кровоподтеки, хамство, уродство и непристойность. Дул холодный, пронизывающий ветер, иные спали, закутавшись в свои лохмотья, другие пытались заснуть. Я насчитал там более десятка женщин – в возрасте от двадцати до семидесяти лет – и видел даже младенца, который спал на голой скамье, без одеяла и подушки, и никого с ним рядом не было. Подальше шестеро мужчин спали сидя, прислонившись друг к другу. На соседней скамье разместилось семейство: жена дремала, держа на руках спящего ребенка, а муж (или самец, если угодно) неумело чинил порванный башмак. Дальше женщина подравнивала ножом истрепанный подол юбки, а другая, вооружившись иглой, зашивала какие-то лохмотья. Рядом мужчина держал в объятиях спящую женщину. Еще один, весь в грязи – видимо, он побывал в канаве, – спал, уткнув голову в колени женщины лет двадцати пяти. Она тоже спала.
Я был поражен этой картиной. Почему почти все тут спят или пытаются заснуть? Впоследствии я выяснил это.
В городе люди стонут, и душа убиваемых вопиет.
Иов
Я узнал, что попасть в «палату разового ночлега» в работном доме весьма нелегко. Я уже дважды неудачно пытался проникнуть туда и намерен вскоре попробовать снова. В первый раз я отправился в семь часов вечера с четырьмя шиллингами в кармане, совершив, таким образом, сразу две ошибки. Во-первых, туда пускают только самых обездоленных, для выяснения чего каждый подвергается тщательному обыску: докажи, мол, что ты действительно гол как сокол; обладатель даже четырех пенсов – не говоря уж о четырех шиллингах! – решительно отвергается. Второй моей ошибкой было то, что я пришел слишком поздно. В семь часов вечера нищий уже не может рассчитывать на получение нищенской постели.
Для пользы людей, изнеженных воспитанием и далеких от правды жизни, я готов объяснить значение термина «палата разового ночлега». Это учреждение, попав в которое, в случае удачи, бездомный человек, не имеющий ни кола ни двора, может дать
Бич хлестал мне спину часто – и рубцы теперь болят;
Солнце, в море отражаясь, притупило зоркий взгляд,
На плече клеймо мне выжгли, цепь натерла ноги мне –
Труд мой был сполна оплачен…
Насколько правильным оказалось мое предположение и как удивительно подходили к этому случаю киплинговские строки, вы сейчас узнаете.
– Не могу больше выносить этого, – жаловался старик своему соседу по другую руку. – Выберу окно побольше и трахну камнем – пускай посадят недели на две. Тогда уж, будьте уверены, получу и место для спанья и жратву получше, чем в ночлежке. Вот только без курева плоховато, – добавил он с грустной покорностью.
– Последние две ночи провел на улице, – снова заговорил он, – позавчера вымок до костей. Сил нет больше терпеть. Да, одряхлел я; когда-нибудь утром найдут меня на мостовой мертвым.
Вдруг он с жаром обрушился на меня:
– Смотри, малый, не вздумай дожить до старости! Умирать надо, пока молод, не то докатишься до такого же конца. Верно тебе говорю. Мне вот восемьдесят семь лет, и я честно послужил моей стране: имел три нашивки за отличную службу и орден Виктории. А что толку? Хоть бы уж помереть скорей! Чем скорей, тем лучше.
Глаза его заволокло влагой, но не успел сосед пробормотать что-то ободряющее, как старик уже мурлыкал развеселую матросскую песенку, словно нет и не бывало на свете никаких печалей.
Вот что, видя мой интерес, рассказал мне этот человек, который провел две последние ночи на улице и сейчас стоял в очереди в ночлежку.
Еще совсем мальчишкой он поступил на службу в британский флот и прослужил там верой и правдой более сорока лет. Фамилии командиров, названия портов и кораблей, даты стычек и боев так и сыпались из его уст, но запомнить все это я был не в состоянии, а делать записи у входа в ночлежку едва ли удобно. Старик участвовал в «первой войне в Китае», как он ее называл; потом завербовался на службу в Ост-индскую компанию и пробыл десять лет в Индии; позднее снова попал в Индию с британским флотом, во время восстания сипаев; участвовал в бирманской и крымской войнах да сверх того воевал и трудился во славу английского флага в разных других частях земного шара.
И вдруг стряслась беда. Пустячное дело – если разобраться в причинах: то ли лейтенант страдал несварением желудка, то ли слишком поздно кутил накануне ночью, то ли его донимали кредиторы, то ли он получил нагоняй от командира, – но, как бы там ни было, лейтенант в тот день вышел на дежурство в раздраженном состоянии. Мой новый знакомый вместе с другими матросами в это время обтягивал фока-ванты.
Напоминаю вам, что этот человек служил во флоте более сорока лет, удостоился трех нашивок за отличную службу и ордена Виктории за боевую отвагу, – значит, надо думать, считался неплохим матросом. Но лейтенант был в дурном расположении духа и ругнулся… ну, не особенно красивым словом, – в общем, проехался по адресу его матери. Когда я был ребенком, каждый мальчишка считал себя обязанным драться, как черт, если кто-нибудь таким словом оскорблял его мать, и в тех местах, откуда я родом, немало людей поплатились жизнью за то, что осмелились бросить кому-то подобное оскорбление.
Однако лейтенант оскорбил матраса именно так. У матроса оказался в руках железный лом, он стукнул им лейтенанта по голове, и тот полетел за борт.
А потом… передаю точно словами старика:
– Я увидел, что натворил. Устав я знал и сказал себе: «Крышка тебе, Джек, дружище, – так не лучше ли уж…», и прыгнул в воду следом за ним. Решил: утоплю его и сам утону. Так бы я и сделал, да тут подоспела шлюпка с флагманского судна. Ну, вытащили нас, а я как вцепился в него, так все и колочу. Это и решило мою судьбу. Если бы я не бил его, так мог бы еще оправдаться: понял, мол, свою вину и прыгнул в воду спасти лейтенанта.
Его судили военно-полевым судом, или как там это называется у них во флоте. Старик повторил мне наизусть текст приговора, слово в слово, – видимо, хорошо запомнил его и не раз твердил в горькие минуты. Для поддержания дисциплины и почтения к офицерам, не всегда проявляющим себя джентльменами, человека, виновного только в том, что он вел себя, как мужчина, приговорили: разжаловать в рядовые матросы, лишить всех причитающихся премиальных и права на пенсию, отобрать орден Виктории, уволить из флота с хорошей аттестацией (ибо это был его первый проступок), наказать пятьюдесятью плетьми и посадить на два года в тюрьму.
– Лучше бы мне утонуть в тот день! Вот как перед богом – жалею, что не утонул! – заключил он свой рассказ.
Очередь тем временем стала подвигаться, и мы обогнули угол.
Наконец, показалась впереди входная дверь, – через нее впускают группами по нескольку человек. И тут я узнал нечто неожиданное: сегодня среда, а тех, кто сейчас сюда войдет, не выпустят до пятницы. И еще– курильщики, внимание! – табак вносить запрещается. Если у кого есть при себе табак, нужно его сдать. Мне сказали, что при выходе табак иногда отдают обратно, а иногда уничтожают.
Старый матрос показал мне, как нужно действовать. Развязав свой кисет, он высыпал его содержимое – жалкую горстку табаку – на бумажку, а бумажку туго свернул и сунул поглубже в носок. Я последовал его примеру, ибо прожить сорок часов без курева трудновато, – какой курильщик этого не знает?
Очередь понемножку двигалась, и мы медленно, но верно приближались к двери. Когда мы ступили на решетку над подвальным этажом, там мелькнула чья-то голова, и старик матрос крикнул, наклонившись к решетке:
– Сколько еще мест?
– Двадцать четыре, – услышали мы ответ.
Мы стали с тревогой пересчитывать стоящих впереди. Их оказалось тридцать четыре человека. Я увидел горестное разочарование и испуг на лицах тех, кто был возле меня. Не очень-то приятно провести ночь на улице на голодный желудок и без гроша в кармане. Но мы все еще надеялись, – хоть надеяться было явно не на что, – пока впереди не осталось десять человек и служитель не погнал нас прочь.