Когда главного министра в тот день приволокли в ченг и поставили пред разъяренным великим ханом, предъявив ему довольно шаткие улики его «предательства», Ахмед с трудом мог понять суть происходящего. Все, что можно было сделать в этой ситуации, — потребовать отсрочки приговора ченга, пока не пошлют посольство к ильхану Хайду, одному из троицы предполагаемых заговорщиков. Хубилай и судьи, скорее всего, согласились бы подождать и послушать, что скажет в свое оправдание Хайду. Но Ахмед, по словам присутствовавших на заседании ченга, не обратился к Хубилаю ни с этой, ни с какой-либо другой просьбой. Он вообще не был готов защищаться, сказали они, просто физически был не способен это сделать. Говорят, во время заседания Ахмед только что-то невнятно бормотал, громко пел и дергался. Создавалось впечатление, что уличенный преступник просто сошел с ума от угрызений совести, испуганный предстоящим ужасным наказанием. Прямо в тот же день собравшиеся судьи ченга признали его виновным, а все еще взбешенный Хубилай не стал отменять их решение. Ахмеда объявили государственным изменником и приговорили к «смерти от тысячи».
Слухи об этом разнеслись по всему ханству так же стремительно, как летняя гроза, такого скандала не помнили даже старейшие придворные. Все вокруг только об этом и говорили, жадно прислушивались к новостям и рассказывали друг другу подробности истории, быстро обраставшей слухами. Тот, кто знал самые пикантные новости и готов был их сообщить, оказывался героем дня. Настал «звездный час» Ласкателя, заполучившего в свои руки самый известный «объект» за всю свою карьеру. Мастер Пинг торжествовал и наслаждался. Не скрывая, как обычно, своих мрачных тайн, он открыто хвастался, что сделал запасы в своей темнице-пещере на следующие сто дней. И что он распустил всех своих служащих и помощников отдохнуть — даже своих писак и шестерок-подручных, — дабы ничто его не отвлекало и он мог безраздельно уделить все свое внимание прославленному «объекту».
Я зашел навестить Хубилая. К тому времени он немного успокоился и смирился с предательством и потерей своего главного министра. Он больше не смотрел на меня так, как древние короли смотрели на тех, кто приносил плохие вести.
Я рассказал великому хану, не вдаваясь в ненужные детали, что на совести Ахмеда — напрасное жестокое убийство несравненной Мар-Джаны, супруги Али-Бабы. Я попросил для Али разрешение великого Хубилая присутствовать во время казни палача его жены и получил это разрешение. Ласкатель Пинг был ошеломлен и возмущен, но, разумеется, он не мог отменить распоряжение самого Хубилая, он даже не слишком громко сетовал, потому что сам принимал непосредственное участие в убийстве Мар-Джаны.
Таким образом, в указанный день я проводил Али в подземную пещеру, наказав ему быть мужественным и непреклонным, когда он будет наблюдать, как раздирают на куски нашего общего врага. Али был бледным — его желудок не переносил резни, — но выглядел решительно, даже когда произнес напоследок «салям» и попрощался со мной так торжественно, словно сам собирался принять «смерть от тысячи». После этого они с мастером Пингом, который все еще ворчал по поводу столь нежелательного вторжения, прошли за обитую железом дверь, туда, где уже висел в ожидании палача Ахмед, и закрыли ее за собой. Я ушел, сожалея в то время лишь об одном: что араб, насколько я был наслышан, все еще пребывал в оцепенении и ничего не соображал. Если прав был Ахмед, сказавший однажды, что ад — это то, что больше всего ранит, тогда очень жаль, что араб не мог почувствовать боль так сильно как я этого желал ему.
Поскольку Ласкатель заявил, что эта ласка может продолжиться целых сто дней, все, естественно, ожидали, что так оно и случится. Поэтому незадолго до окончания этого срока служащие и помощники мастера Пинга возвратились, чтобы собраться во внешних покоях и дождаться триумфального появления своего господина. Когда прошло несколько дней, они начали беспокоиться, но побоялись войти внутрь. И лишь когда я послал свою служанку узнать что-нибудь об Али, только тогда один из старших служащих набрался храбрости и со скрипом отворил обитую железом дверь. Его встретило могильное зловоние, которое заставило беднягу в ужасе отпрянуть. Больше ничего во внутренней комнате не обнаружилось, никто не мог даже заглянуть внутрь без того, чтобы не упасть в обморок. Послали за придворным механиком и попросили его направить в подземные тоннели искусственный ветер. Когда покои немного проветрили, главный служащий Ласкателя зашел внутрь и тут же вышел, оглушенный, чтобы рассказать, что он там обнаружил.
Там было три мертвых тела, вернее, не совсем так: от бывшего wali Ахмеда остался всего лишь кусок плоти: его подвергли по меньшей мере «девятьсотдевяностодевятикратной смерти». Как выяснилось, Али-Баба наблюдал за процессом этого полного распада, а затем схватил Ласкателя, связал его и подверг самого палача тому же наказанию, что и его жертву. Тем не менее главный служащий доложил, что это была, наверное, «смерть от ста», максимум — «от двухсот». Видимо, Али стало плохо — от миазмов разлагающегося Ахмеда и всего остального: спекшейся крови, кровавого зрелища, нечистот, — и он не смог довести месть до конца. Он предоставил лишенному некоторых частей тела мастеру Пингу висеть и медленно умирать, а сам взял один из больших ножей и заколол им себя.
Так закончил свой жизненный путь Али-Баба, Ноздря, Синдбад, Али-ад-Дин — тот, кого я презирал и высмеивал как труса и пустого хвастуна очень долгое время… В самый последний миг им двигал весьма возвышенный стимул — его любовь к Мар-Джане — совершить нечто в высшей степени смелое и достойное похвалы. Он отомстил обоим ее убийцам, подстрекателю и преступнику, а затем покончил с собой, чтобы никого другого (я имею в виду себя) не смогли обвинить в содеянном.
Население дворца, города Ханбалыка, а возможно, и всего Катая, если не всей Монгольской империи, шепталось и хихикало, обсуждая стремительное и скандальное падение Ахмеда. Новый скандал, трагедия, разыгравшаяся в подземелье, дали еще больше пищи слухам, заставив Хубилая снова смотреть на меня с мрачной злобой. Однако последняя сенсация оказалась столь ужасной и в то же время почти забавной, что даже великий хан был так ошеломлен и смущен, что не испытывал склонности кого-либо карать. А случилось вот что: когда помощники Ласкателя собрали воедино труп своего господина, чтобы похоронить его приличествующим образом, они обнаружили, что у этого человека были ступни в виде «кончиков лотоса»: их перевязывали с младенчества, деформировали и сгибали, чтобы придать им вид изящных кончиков, таких как у знатных ханьских женщин. Так что можете представить себе смятение, овладевшее всеми, включая Хубилая. «И кто теперь заплатит за этот возмутительный обман? — с любопытством, совсем сбитые с толку, спрашивали люди друг у друга. — И каким же, интересно, чудовищем была мать у мастера Пинга?»
Вынужден сказать, что у меня на душе было очень тяжело. Моя месть свершилась, но плата оказалась так велика, что теперь я пребывал в мрачном настроении. Страшная депрессия навалилась на меня, когда я направлялся в покои Маттео: я бывал там почти каждый день, навещая дядюшку — вернее, то, что от него осталось. Преданная служанка мыла и красиво одевала господина (в нормальное мужское платье), она умело подстригала седую бороду, которая снова у него отросла. Он выглядел вполне сытым и здоровым, его можно было принять за прежнего веселого и неистового дядю Маттео, не будь его глаза совсем пустыми и не напевай он постоянно, мыча как корова, свою литанию о добродетели:
Добродетель — тропинка к богатству,
На ней не торчат корни, нету на ней и ям…
Я как раз печально разглядывал дядюшку и чувствовал себя, разумеется, хуже некуда, когда неожиданно появился еще один посетитель, который вернулся наконец из своего последнего путешествия с торговым караваном по стране. Ни разу в жизни — даже во время его первого появления в Венеции, когда я был совсем мальчишкой, — не был я еще так рад увидеть своего мягкого, тактичного, скучного, доброго и бледного старого отца.
Мы упали в объятия друг друга в венецианском приветствии, а затем встали рядом. Отец печально смотрел на своего брата. Он уже подъезжал к Ханбалыку, когда услышал в общих чертах рассказ о тех событиях, которые произошли за время его путешествия: об окончании войны в Юньнане и моем возвращении ко двору, о сдаче империи Сун, смерти Ахмеда и мастера Пинга, о самоубийстве бывшего раба Ноздри и болезни своего брата. Теперь я рассказал отцу подробности. С кем еще я мог поделиться? Я не пропустил ничего, разве что самые отвратительные детали, и когда я закончил, он снова посмотрел на Маттео, покачал головой и ласково, печально, с жалостью проговорил:
— Tato, tato…[230]
— Хорошо хоть вас заживо не закопали… — мычал Маттео словно в ответ.
Никколо Поло снова печально покачал головой. Но затем он повернулся, дружески хлопнул меня по плечу, выпрямился и кое-что сказал. Пожалуй, в тот день я впервые был рад услышать одно из его многочисленных изречений:
— Ах, Марко, sto moado xe fato tondo.
Это можно перевести приблизительно так: «Что бы ни случилось, хорошее или плохое, веселое или грустное, — Земля все равно останется круглой».
Часть тринадцатая
МАНЗИ
Глава 1
Буря сплетен через некоторое время стихла. Двор Ханбалыка, подобно опасно накренившемуся кораблю, постепенно выпрямился и выровнялся. Насколько я знаю, Хубилай так никогда и не предпринял попыток призвать своего двоюродного брата Хайду к ответу за его предположительное участие в возмутительных событиях недавнего времени. Хайду все еще находился далеко на западе, и, поскольку опасность заговора миновала, великий хан удовлетворился тем, что и оставил его там, вместо этого Хубилай решил навести порядок в своем собственном доме. Он благоразумно начал с того, что разделил три различные должности недавно умершего Ахмеда между тремя разными людьми. Теперь его старший сын Чимким должен был также становиться наместником хана в его отсутствие. Хубилай повысил моего старого товарища по оружию Баяна до ранга главного министра, но, поскольку Баян предпочитал сражаться в должности действующего орлока, эта должность со временем тоже была передана принцу Чимкиму. Возможно. Хубилай был не прочь заменить Ахмеда на посту министра финансов другим арабом — персом, турком или византийцем, — поскольку был высокого мнения о финансовых способностях мусульман и поскольку это министерство руководило мусульманским органом купцов и торговцев — Ortaq. Однако, когда стали приводить в порядок оставшееся после недавно умершего Ахмеда имущество, было сделано ужасное открытие, которое вызвало у великого хана ненависть к арабам на всю оставшуюся жизнь. В Катае существовал такой же закон, как в Венеции, и кое-где еще: имущество изменника отбирали в пользу государства. И у покойного Ахмеда обнаружилось огромное количество добра, которое он мошенническим путем присваивал и вымогал, пока находился на своем посту. (Некая часть его имущества — включая хранимые арабом рисунки — так никогда не увидела свет.)
Неопровержимые доказательства двуличия Ахмеда на протяжении долгого времени снова так разъярили Хубилая, что он назначил министром финансов представителя народа хань — старика ученого, моего знакомого, придворного математика Лин Нгана. В своей ненависти к мусульманам Хубилай пошел еще дальше, учредив несколько новых законов, которые сильно ограничивали свободы катайских мусульман: сфера их торговой деятельности сокращалась; с тех пор повсюду и навсегда им запрещалось заниматься ростовщичеством; заодно ограничили и их непомерные прибыли. Он также заставил всех исповедующих ислам публично отречься от той части в их священном Коране, которая разрешает им обманывать, надувать и убивать всех тех, кто не является мусульманином. Хубилай даже принял закон, который обязывал мусульман есть свинину, если ее подал им хозяин в гостях или на постоялом дворе. Думаю, что этому указу не слишком подчинялись и его не особенно строго навязывали. Остальные законы, насколько я знаю, очень сильно задели многих уже разбогатевших и пользовавшихся влиянием мусульман, которые проживали в Ханбалыке. Я сам лично слышал, как они потихоньку посылали проклятия, но не Хубилаю, а нам, «неверным Поло», обвиняя нас в подстрекательстве и считая виновными в гонениях на приверженцев ислама.
Едва вернувшись из Юньнаня в Ханбалык, я сразу обнаружил, что город перестал быть гостеприимным и приятным местом. Теперь великий хан, занятый великим множеством новых дел — ведь недавно завоеванному Манзи требовались ваны, судьи и всевозможные чиновники, — не поручал мне никакой работы, да и Торговый дом Поло, тоже, кажется, не нуждался во мне. Назначение нашего старого знакомого Лин Нгана на пост министра финансов никак не повлияло на торговую деятельность моего отца. Гонения на мусульман были купцам-немусульманам только на руку. Так или иначе, но отец был в состоянии и сам со всем управиться. Хотя дел оказалось немало. Ему пришлось тут же подхватить вожжи, которыми правил Маттео, и одновременно вплотную заняться производством каши, которое ранее возглавляли Али-Баба и Мар-Джана. Таким образом, я оказался не у дел, и мне захотелось на какое-то время покинуть Ханбалык. Я надеялся, что постепенно волнения улягутся, а обиды, все еще продолжавшие тлеть, угаснут. Поэтому я отправился к великому хану и спросил, не могу ли я ему чем-нибудь послужить, нет ли у него для меня какой-нибудь миссии за границей. Он как следует призадумался и с каким-то злым удивлением сказал:
— Да, Марко, есть, и я благодарен тебе за то, что ты вызвался. Хотя теперь империя Сун стала Манзи и превратилась в часть Монгольского ханства, но в нашу казну пока еще не было пожертвовано никаких денег. Недавно умерший министр финансов уже успел набросить сеть Ortaq на все это государство и к настоящему времени должен был выловить оттуда богатый улов. Поскольку он этого не сделал, причем косвенным образом по твоей вине, то, полагаю, будет даже справедливо, если ты займешься взиманием дани вместо него. Ты отправишься в столицу Манзи Ханчжоу и учредишь там систему сбора налогов, которая удовлетворит нашу имперскую казну и станет не слишком обременительной для местного населения.
Такого поворота событий я никак не ожидал и потому возразил:
— Но, великий хан, я не имею ни малейшего представления о сборе налогов.
— Ну, тогда назови это как-нибудь по-другому. Бывший министр финансов именовал сие пошлиной на торговые сделки. Ты можешь называть это податью или обложением — или добровольно-принудительными пожертвованиями, как хочешь. Я не прошу тебя обескровить этих только что присоединенных к нам подданных. Однако надеюсь получить большое количество дани с каждого человека, с каждого дома во всех провинциях Манзи.
— И как велико там население? — Я уже жалел о своей инициативе. — И какое количество дани вы сочтете приличным?
Хубилай сухо произнес:
— Полагаю, ты сам сможешь произвести подсчеты, когда прибудешь туда. И не беспокойся: если мне вдруг покажется, что дани мало, я сразу дам тебе знать. Ну, хватит стоять здесь и разевать рот, как рыба. Ты попросил дать тебе поручение. Я дал его тебе. Все необходимые документы, где будут оговорены предписания и твои полномочия, подготовят к твоему отъезду.
Я отправился в Манзи почти с таким же чувством, как и на войну в Юньнань. Я не мог знать тогда, что проведу в этих далеких землях самые свои счастливые и благополучные годы. В Манзи, как и в Юньнане, я успешно справился с возложенной на меня миссией и снова заслужил одобрение Хубилай-хана, а заодно и стал, совершенно на законных основаниях, богатым — причем нажил богатство сам, а не просто как совладелец Торгового дома Поло. Мне также там доверили и другие поручения, и я их тоже успешно выполнил. Однако, когда я теперь говорю «я», надо читать «мы с Ху Шенг», потому что Безмолвное Эхо стала отныне моей верной спутницей в путешествиях, мудрым советником и преданным товарищем; без нее я не смог бы ничего добиться за все эти годы.