Сан-Феличе. Книга первая - Александр Дюма 22 стр.


Подобное же наказание постигло герцогиню де Кассано Серра, однако за совсем иное поведение. Напрасно король упорно ухаживал за нею: она оставалась непреклонною. Король, столь же нескромный в отношении своих поражений, как и в отношении побед, признался королеве, чем он так огорчен. Для Каролины строгая добродетель являлась живым упреком, и она распорядилась изгнать герцогиню Кассано за ее сопротивление, так же как она изгнала герцогиню Лузиано за податливость.

Король на этот раз смолчал.

Правда, иной раз у него иссякало терпение.

Однажды, когда у королевы не было повода для гонений на какую-нибудь фаворитку, она придралась к фавориту: то был герцог д'Альтавилла, которым, как ей казалось, она имела основания быть недовольною. А поскольку в минуты гнева королева теряла над собою власть и не скупилась на оскорбления, она до того забылась, что упрекнула герцога, будто он, желая угодить королю, оказывает ему услуги, недостойные порядочного человека.

Оскорбленный до глубины души, герцог д'Альтавилла тут же отправился к Фердинанду, рассказал ему, что произошло, и попросил позволения удалиться в свое поместье. Взбешенный король немедленно отправился к королеве, но, вместо того чтобы успокоить, та еще более его возмутила резкими ответами, так что, хоть она и была дочерью Марии Терезии, а сам он — королем Фердинандом, спор кончился пощечиной, которая не уступила бы по звучности оплеухе, полученной дочерью носильщика от какого-нибудь грузчика.

Королева ушла к себе, заперлась в своих покоях, кричала, плакала, дулась, но на этот раз Фердинанд проявил твердость и ей пришлось первой искать примирения и даже просить того же герцога д'Альтавилла, чтобы он помог ей в этом.

Мы уже говорили о том, какое впечатление произвела Французская революция на Фердинанда; когда знаешь, сколь различны были характеры супругов, легко представить, что на Каролину она подействовала еще сильнее, но с другой стороны.

Фердинанд судил о случившемся сугубо эгоистически, он думал прежде всего о собственном положении; судьба Людовика XVI и Марии Антуанетты — он не был знаком с ними — мало взволновала его, он лишь испугался, что то же самое грозит и ему.

В Каролине же грозные события затронули и чисто семейные чувства. Эта женщина, спокойно пережившая смерть своего ребенка, обожала мать, братьев, сестру и Ав стрию, и в жертву им она постоянно приносила Неаполь. Ее королевской гордости было нанесено смертельное оскорбление — не столько даже казнью родственников, сколько гнусностью их казни; тут была и жгучая ненависть к отвратительному французскому народу, дерзнувшему так поступить не только с монархами, но и с монархией вообще. Все это вызвало у Каролины жажду мщения, и она, как некогда Ганнибал в отношении Рима, дала клятву, что месть ее будет беспощадной.

Действительно, узнав сначала о смерти Людовика XVI, а через восемь месяцев о гибели Марии Антуанетты, Каролина почти обезумела от ярости. Под влиянием ужаса и гнева, бушевавших в ее душе, черты лица ее исказились и мысли стали путаться — ей всюду мерещились Мирабо, Дантоны, Робеспьеры; всякий, кто уверял, что народ ей предан и любит ее, рисковал оказаться в немилости. Под влиянием ненависти к Франции ей стало казаться, что в ее королевстве появилась республиканская партия, которой в действительности не было, но возможности появления которой сама же способствовала, по любому поводу затевая политические преследования; она наделяла кличкой якобинца всякого, чьи личные достоинства и заслуги обращали на себя внимание, каждого, кто отваживался читать парижские газеты, всякого денди, одевавшегося по французской моде, а особенно тех, кто коротко стриг волосы; чистосердечные и простые устремления к общественному прогрессу считались преступлением, искупить которое можно лишь смертью или пожизненным заключением. Из mezzo ceto 26 по ее подозрениям были схвачены Эммануэле Де Део, Витальяни и Гальяни, трое юношей, кому в общей сложности не было и шестидесяти пяти лет, — их безжалостно казнили на площади Кастелло; затем были арестованы такие, как Пагано, Конфорти, Чирилло; потом впервые подозрения королевы обратились на высшую аристократию: на князя Колонна, Караччоло, Риарио и, наконец, на графа ди Руво (мы видели его вместе с Чирилло среди заговорщиков во дворце королевы Джованны) — все они были безо всякого основания заключены в замок Сант'Эльмо и поручены тюремщикам как опаснейшие злоумышленники.

Король и королева, обычно так расходившиеся во взглядах, теперь были единодушны в одном — в ненависти к французам, с той лишь разницей, что неприязнь короля была вялой и могла бы удовлетвориться их высылкой из пределов государства, в то время как жгучая ненависть Каролины требовала не изгнания французов, а полного их истребления.

Высокомерная, властная Каролина давно уже поработила беззаботного Фердинанда; лишь изредка, когда природный здравый смысл говорил ему, что его сбивают с правильного пути, он позволял себе противоречить. Но со временем королева терпением и настойчивостью всегда добивалась своего.

Так, в надежде принять участие в какой-нибудь коалиции против Франции или даже начать с ней войну один на один она при содействии Актона набрала и снарядила, почти без ведома мужа, армию в семьдесят тысяч человек, построила флот, насчитывавший около ста кораблей разного водоизмещения, позаботилась о запасах воинского снаряжения — короче, сделала все, для того чтобы в любое время можно было по приказу короля начать войну.

Но этого мало. Зная беспомощность неаполитанских генералов, никогда еще не имевших случая командовать армией в условиях войны, и понимая, как мало доверия внушат они солдатам, которым, как и ей, известна их неопытность, — она обратилась к своему племяннику, австрийскому императору, с просьбой предоставить ей барона Макка, считавшегося лучшим стратегом того времени, хотя пока он был известен только своими неудачами. Император поспешил удовлетворить ее просьбу, и теперь со дня на день ожидалось прибытие этой важной персоны, о чем знали только королева и Актон, в то время как король пребывал в полном неведении.

В разгар этих событий Актон, чувствовавший себя хозяином положения и уверенный, что свергнуть его и занять его место может только один человек, решил избавиться от этой опасности, ибо отстранения соперника ему казалось мало.

Однажды в Неаполе стало известно, что князь Караманико, вице-король Сицилии, заболел; на другой день — что он при смерти, а еще через день — что он скончался.

Никто, пожалуй, не был так потрясен этим известием, как Каролина; эта любовь — самая первая — за годы разлуки не угасла, а пустила глубокие корни в душе королевы, и теперь истребить ее могла только смерть. Сердце ее разрывалось на части, и отчаяние было тем глубже, что ей приходилось скрывать его от любопытства окружающих. Она сказалась больной, заперлась в самой отдаленной комнате своих покоев и, рухнув на ковер, билась в судорогах, рвала на себе волосы, заливалась слезами и выла, как раненая пантера; она проклинала Небо, короля, свою корону, проклинала давно опостылевшего любовника, который убил того единственного, кто был ей дорог; она проклинала себя, а больше всего народ, на улицах обсуждавший это событие и обвинявший ее в том, что она принесла эту человеческую жертву своему приспешнику Актону. Наконец, она дала себе слово обратить всю желчь, заливавшую ее сердце, против Франции и французов.

Проникнуть к ней во время этого приступа удалось только одной Эмме Лайонне — фаворитке, которой она доверяла все свои тайны и которая разделяла ее ненависть.

Два года, минувшие со дня этой смерти, причинившей ей, пожалуй, самое большое горе за всю жизнь, сделали ее лицо более непроницаемым, но отнюдь не заживили раны, кровоточившие в ее сердце.

Правда, отсутствие Наполеона, задержавшегося в Египте, прибытие в Неаполь победителя при Абукире со всем его флотом, уверенность в том, что при помощи Цирцеи, именуемой Эмма Лайонна, ей удастся сделать Нельсона своим союзником в ненависти к Франции и соучастником мести, — все это внушало ей горькую радость, единственно доступную скорбящим сердцам, отчаявшимся душам.

Таково было ее душевное состояние, а потому сцена, разыгравшаяся накануне вечером в английском посольстве, — появление французского посла и его грозные слова, равносильные объявлению войны, — не только не испугала нашу неумолимую мстительницу, а наоборот, прозвучала в ее ушах как набат, зовущий к бою, которого она так долго и с таким нетерпением ожидала.

Иначе отнесся к происшествию король; эта сцена произвела на него столь тяжелое впечатление, что он не спал всю ночь. Разумеется, необходимо было поскорее отвлечь себя от горьких предчувствий, поэтому, придя в свои покои, его величество распорядился, чтобы на другой день в лесах Аспрони была устроена охота на кабана.

XIX. ОСВЕЩЕННАЯ КОМНАТА

Когда король с королевой возвратились из английского посольства к себе во дворец, было уже около двух часов ночи. Король, как мы уже говорили, крайне обеспокоенный, отправился прямо в свои покои, а королева, редко приглашавшая его к себе, не воспрепятствовала этому поспешному исчезновению: она и сама, казалось, торопилась остаться в одиночестве.

Король не заблуждался насчет серьезности создавшегося положения; между тем у него был человек, с которым он имел обыкновение советоваться, относясь к нему с некоторым доверием, ибо почти всегда получал от него полезную рекомендацию, а потому ценил его, предпочитая всему окружающему придворному сброду.

Советчик этот был не кто иной, как кардинал Фабрицио Руффо, с которым мы уже познакомили наших читателей, когда он совместно с неаполитанским архиепископом, старшиной священной коллегии, служил «Те Deum» в кафедральном соборе столицы по случаю прибытия Нельсона.

Руффо присутствовал на ужине, что был устроен сэром Уильямом Гамильтоном в честь победителя при Абукире, а следовательно, видел и слышал все. Поэтому королю достаточно было шепнуть ему при выходе из посольства:

— Жду вас ночью во дворце.

Руффо поклонился в знак того, что готов к услугам его величества. Действительно, не прошло и десяти минут после того как король возвратился к себе, предупредив дежурного офицера, что ждет посещения кардинала, а ему уже доложили: Руффо прибыл и спрашивает, угодно ли королю принять его.

— Просите! — воскликнул Фердинанд громко, чтобы кардинал услышал его. — Мне очень даже угодно его принять.

Услышав это, кардинал не стал ждать возвращения офицера, а поспешил предстать перед королем.

— Так что же вы скажете, мой высокопреосвященный, насчет того, что разыгралось в вашем присутствии? — спросил король, опускаясь в кресло и жестом предлагая кардиналу занять место рядом.

Кардинал знал, что высшая степень почтительности, когда речь идет о монархах, состоит в незамедлительном подчинении их велениям и что приглашение с их стороны равносильно приказу, а потому он пододвинул стул и сел.

— Я считаю, что это событие чрезвычайной важности, — сказал кардинал, — к счастью, скандал возник потому, что вы желали воздать честь Англии, и теперь честь обязывает Англию поддержать вас.

— По сути дела, какого вы мнения об этом бульдоге Нельсоне? Будьте откровенны, кардинал.

— Ваше величество столь милостивы ко мне, что с вами я всегда откровенен.

— Так скажите же.

— Что до храбрости, то это лев, в смысле военных талантов это гений, но в отношении ума это, к счастью, посредственность.

— К счастью, говорите вы?

— Именно так, государь.

— Почему же к счастью?

— Потому что при помощи двух приманок его можно повести куда угодно.

— Каких приманок?

— Любви и честолюбия. Что касается первого, то предоставим это леди Гамильтон, второе же — дело ваше. Происхождения он низкого, образования у него никакого. Он дослужился до больших чинов, не обивая порогов приемных, а благодаря тому, что в Кальви лишился глаза, на Тенерифе потерял руку, а при Абукире ему сорвало со лба кожу. Обращайтесь с этим человеком как с родовитым дворянином, тем самым вы вскружите ему голову и тогда делайте с ним все, что захотите. А в леди Гамильтон вы уверены?

— Королева говорит, что она уверена.

— В таком случае больше ничего и не требуется. При содействии этой женщины вы вполне преуспеете; она приведет к вашим стопам и мужа и любовника. Оба от нее без ума.

— Боюсь, как бы она не стала разыгрывать недотрогу.

— Эмма Лайонна? Недотрогу? — протянул Руффо с выражением величайшего презрения. — Ваше величество вряд ли допускает нечто подобное.

— Я говорю «недотрога» вовсе не потому, что до нее нельзя дотронуться, черт побери!

— Тогда что же?

— Ваш Нельсон не так уж хорош собою — без руки, с выколотым глазом, с рассеченным лбом. Если стать героем обходится так дорого, я предпочитаю остаться тем, кто я есть.

— Да, но у женщин бывают самые странные причуды, кроме того, леди Гамильтон так обожает королеву! Если она и не уступила бы ради любви, то совершит это ради дружбы.

— Допустим! — вздохнул король, как человек, полагающийся в трудном деле на Провидение.

Потом он спросил, обращаясь к Руффо:

— А теперь скажите, можете вы мне дать какой-нибудь совет?

— Конечно, притом единственно разумный.

— А именно?

— Ваше величество заключили союзный договор с австрийским императором, вашим племянником?

— У меня со всеми союзные договоры — это-то меня и тревожит.

— Как бы то ни было, а вам, государь, придется выделить для будущей коалиции некоторое число солдат.

— Тридцать тысяч.

— И вам необходимо согласовать свои действия с Австрией и Россией.

— Разумеется.

— Так вот, государь, как бы этого от вас ни требовали, не начинайте военных действий, прежде чем их начнут австрийцы и русские.

— Конечно, так я и решил. Сами понимаете, преосвященнейший, я не стану ради забавы в одиночку затевать войну с французами. Но…

— Что вы хотели сказать, государь?

— А вдруг Франция не станет дожидаться коалиции? Она мне войну уже объявила. Что, если она в самом деле начнет воевать?

— Мне кажется, государь, что, основываясь на сведениях, полученных мною из Рима, Франция начать войну сейчас не может.

— Ну, это несколько успокаивает меня.

— А теперь, если позволите, ваше величество…

— Что такое?

— Второй совет.

— Конечно, продолжайте.

— Ваше величество просили у меня только один. Но, правда, второй совет лишь следствие первого.

— Говорите, говорите.

— Так вот, будь я на месте вашего величества, я бы собственноручно написал своему племяннику-императору, чтобы узнать — не дипломатическим путем, а конфиденциально, — когда он предполагает начать кампанию, и, получив его ответ, стал бы действовать, применяясь к нему.

— Вы правы, мой преосвященнейший: я сейчас же ему напишу.

— Есть ли у вас верный человек, которого можно послать к императору?

— Есть, мой курьер Феррари.

— Но он действительно верный, верный, верный?

— Любезный кардинал, вы хотите человека трижды верного, когда так трудно найти просто верного.

— А все-таки?

— Я считаю, что он более верный, чем кто-либо другой.

— И у вашего величества имеются доказательства его преданности?

— Их сотня.

— Где он?

— Как где? Он тут где-нибудь, спит в моей лакейской не сняв ни сапог, ни шпор, чтобы отправиться по первому моему слову в любое время дня и ночи.

— Сначала надо написать, а там уж мы его разыщем.

— Легко сказать «написать», преосвященнейший! Где взять чернила, бумагу и перья в такой поздний час?

— В Евангелии сказано: «quaere et invenies».

— Я, ваше преосвященство, латыни не знаю.

— «Ищите, и найдете».

Король направился к письменному столу, один за другим выдвинул все ящики, но ничего нужного не нашел.

— Евангелие заблуждается, — сказал он.

И с безнадежным вздохом снова опустился в кресло.

— Ничего не поделаешь, кардинал. Я терпеть не могу писать.

— Но ваше величество все же решили сегодня ночью взять на себя этот труд.

Назад Дальше