Позабытые острова - Бенгт Даниельссон 15 стр.


Довольный новым домом и своей независимостью, он начал писать. Местные люди, как он и надеялся, проще и непринужденнее, чем таитяне. И природа более суровая, дикая. «Я все больше радуюсь своему решению, — писал он другу, — Уверяю тебя, с точки зрения художника здесь все великолепно. Какие сюжеты! Чудо!.. Никто не может представить себе, сколь спокойно я живу тут в полном одиночестве, среди деревьев… Мне бы только два года здоровья да не слишком много денежных забот, которые меня всегда изводят…»

Увы, судьба не пожелала исполнить эту скромную мечту. В тот миг, когда Гоген нашел подходящую для себя обстановку и был в расцвете творческих сил, ему изменило здоровье. К недомоганию, связанному с ногой, и экземе прибавилось внезапное ухудшение общего состояния. Многолетние лишения и беспорядочный образ жизни, а также болезнь подорвали организм. Он страдает от сердечных приступов, портится зрение. Нога все время болит, на давая спать. Чтобы заглушить боль и забыться, Гоген прибегает к морфию и алкоголю. Недавно нашли его книги расходов; из них видно, что в одном лишь 1902 году он выпил 224 литра красного вина, 32 литра абсента, 55 литров рома, 3 бутылки виски и 96 бутылок пива. Пусть ему помогали в этом маркизские друзья, все равно цифры изрядные.

Взаимоотношения Гогена с епископом и миссионерами быстро портятся. Хотя но происхождению он католик, он ннкогда не был настоящим верующим, и ему наплевать на мнение святых отцов о его поведении. Кстати, у них есть основания прийти в ужас, так как Гоген ведет себя, мягко выражаясь, экстравагантно. Чаще всего он появляется в синей набедренной повязке, зеленой рубашке и зеленом берете. По деревне разъезжает только в коляске, с островитянами вежливо здоровается, а миссионеров, врача и жандарма точно не замечает. Особенно возмущает епископа вольное обращение Гогена с женщинами. «Здешние женщины легко доступны… достаточно одного взгляда и апельсина. Цена апельсинов один-два франка штука, можно не скупиться», — цинично замечает Гоген. И берет себе в подруги четырнадцатилетнюю Марию Розу Ваеохо, уговорив родителей забрать ее из миссионерской школы. Не только любовь побудила Ваеохо прийти к пятидесятитрехлетнему художнику; это видно хотя бы из того, что в качестве «свадебного подарка» она получила тридцать один метр ткани и швейную машину… (Вероятно, большая часть подарка досталась родителям.) Епископ разгневан, но художник глух ко всем увещеваниям. Он вырезает из дерева дьявола с лицом епископа и ставит на столб у своей калитки. Второй столб украшает скульптурным изображением юной миловидной островитянки, которая служит в доме епископа. Все многозначительно посмеиваются, глядя на эти фигуры.

Гоген быстро становится героем в глазах полинезийцев. Он не боится жандарма, отзывается о нем очень непочтительно. Островитяне не решились бы на такое… А в остальном он словно один из них. Покуда чувствует себя сносно, охотно пьет и пирует с ними. Никогда не читает им мораль и не сует нос в их дела. Ему обеспечена популярность, впрочем, дешевая, легко обретаемая, ее нельзя смешивать с подлинной дружбой и уважением.

Гоген не так одинок, как можно заключить из его писем. Кроме миссионеров, врача и жандарма в Атуане есть еще несколько белых, с которыми он общается. Большинство — офицеры в отставке, сменившие военную карьеру на коммерческую. У них тоже не раз были нелады с жандармом, так как они любят выпить и незаконно продают спиртное местным жителям. Конечно, это они подбивают Гогена изводить жандарма.

Итак, Гоген быстро становится недругом местных властей. А здоровье его продолжает ухудшаться. Боли, сердечные приступы, слабость… Он подолгу не может работать. «Вот уже два месяца меня одолевает смертельный страх, что я не прежний Гоген, — пишет он в мае 1902 года, всего через полгода после приезда в Атуану. — Последние ужасные годы и недомогание сделали меня чрезвычайно уязвимым, а в таком состоянии я не нахожу в себе энергии (и рядом нет никого, кто мог бы поддержать меня и утешить) и чувствую себя совсем одиноким».

Вернуться для лечения во Францию? Но скоро он понимает, что дело не только в болезни: истощаются жизненные силы. Может быть, все-таки поехать, чтобы добиться признания? Он более чем когда-либо уверен в себе и в своем даровании. Художник нашел свои путь и знает, что создал настоящие произведения искусства. Но он догадывается, что опередил свой век, что критики и публика еще не могут его оценить.

Лучший друг Гогена, художник Даниель де Монфрид, ясно говорит об этом в своем письме, содержащем пророческие слова: «Вы легендарный художник, там вдали, а Южных морях, вы создали поразительные, неповторимые произведения, совершенные творения большого человека, уединившегося от мира. Ваши враги (а их у вас, как и у всех, кто бросает вызов посредственности, много) молчат, не смеют с вами бороться, даже не помышляют об этом. Вы так далеко! Вам не следует возвращаться! Вы так же неприкосновенны, как умершие великие люди. Вы ужа принадлежите истории искусства!»

Гоген и сам чувствует себя живым трупом. Чтобы отдохнуть от болей и страданий, все чаще делает себе уколы морфия. Ваеохо рожает ему дочь, но он остается равнодушным. Когда Теура на Таити десятью годами раньше родила мальчика, Гоген был горд и счастлив, назвал сына Эмилем — как и своего первенца. Теперь он даже Метге вспоминает лишь иногда, да и то с горечью. Гоген любил ее, любил семью и всегда надеялся, что вынужденной разлуке придет конец, они снова соединятся. Но Метте, оставшаяся в Европе, относится к нему все более отчужденно, и он понимает, что ему уже не увидеть ни ее, ни детей. Его жизнь подходит к концу.

Гоген стоически — но не пассивно, не бездеятельно! — ждет смерти. Он хочет закончить еще две картины. Одна из них изображает распятие на кресте — необычная тема для старого безбожника. Среди распятых фигур — сам Гоген. Название картины короткое и красноречивое: «У Голгофы». Но ночам, когда невозможно уснуть, он садится за письменный стол, делится с бумагой мыслями, воспоминаниями. Постепенно получается книга.

«Передо мной кокосовые пальмы и бананы, всюду зелень. Что можно сказать всем этим пальмам? Но все-таки хочется говорить. И я сажусь писать», — извиняется оп перед читателем.

Конец все ближе. По и в последние месяцы жизни старый враг — жандарм — не дает ему покоя. Причина новых неладов — запутанное преступление на острове. Гоген обвинил жандарма в злоупотреблении властью. Присланный с Таити судья приговорил Гогена за оскорбление жандарма к тысяче франков штрафа и трем месяцам тюремного заключения. Чтобы обжаловать приговор, Гоген должен ехать в Папеэте, но у него нет денег на дорогу.

Разъяренный собственным бессилием, доведенный до отчаяния безденежьем, измученный физическими страданиями, Гоген, естественно, не может сосредоточиться, чтобы работать. И это, разумеется, ему тяжелее всего. «Все эти заботы убивают меня», — записывает он в феврале 1903 года. Лишь два человека ему верны: сосед Тиока и протестантский священник Вернье. Но он отвергает все их предложения лечиться, понимая, что это бесполезно. С Вернье говорит только об искусстве.

Проходит еще два месяца; Гоген все чаще теряет сознание. Восьмого мая он рано утром приглашает Вернье. Тот застает художника в тяжелом состоянии, Гоген уже не может отличить дня от ночи. Однако он вскоре приходит в себя и, как обычно, начинает говорить об искусстве и литературе. Затем Вернье уходит, а в одиннадцать часов к нему прибегает островитянин, крича: «Скорей, европеец умер!» Вернье застает Гогена лежащим на кровати. Одна нога свесилась на пол, сердце не бьется. Тиока бросается к другу и кусает его за голову — так маркизцы проверяют, действительно ли человек мертв. Никакого сомнения… С криком «Уа мате Коке?!» Тиока выбегает из дома. Вернье тоже выходит. На мольберте он видит незаконченную картину — заснеженная деревня в Бретани…

Война продолжалась. Когда Вернье возвратился, тело Гогена исчезло. Им завладели католические миссионеры, которые при жизни не могли сломить художника. Формально Гоген был католиком и епископ не мог допустить, чтобы его похоронили на ином кладбище. Рано утром следующего дня прах Гогена потихоньку предали земле.

Жандарм тоже восторжествовал напоследок. Так как Гоген не уплатил штрафа и долгов, он назначил все его имущество к продаже с молотка. Картины и еще кое-какие предметы было невозможно сбыть в Атуане, их отправили на аукцион в Папеэте, где продали по нескольку франков за штуку. Хохот наградил остроумие аукционера, когда он повернул последнюю картину Гогена («Бретань») вверх ногами и назвал ее «Ниагарский водопад». Семь франков — цена, на которой кончились торги.

Через несколько лет эта картина стоила огромных денег. В наши дни музеи прямо-таки дерутся за произведения Гогена. По случаю столетия со дня его рождения в Париже состоялась юбилейная выставка; на ее открытии присутствовали президент и все правительство. Ученые профессора делят историю искусства на периоды догогеновский и послегогеновский. Критики наперебой превозносят его гений. Даже самые неискушенные люди с благодарностью смотрят на его произведения. Нет, но напрасно жил Гоген! В конечном счете он победил.

Так думали мы с моим другом художником, размышляя о жизни Гогена. С грустным чувством прошли мы мимо участка, где некогда стоял его дом. Как и все прочее, участок был продан и впоследствии не раз менял владельца. Теперь от дома ничего не осталось, мы увидели на его месте большое здание китайской пекарни. Не слишком опрятные пекари месят тесто, и жандарм с епископом, в отличие от своих предшественников, не избегают этих мест, напротив, они то и дело заходят купить французские булки китайской выпечки.

Мы долго не могли решиться пойти на кладбище, где погребен Поль Гоген. Строили иллюзии, внушали себе, что место его последнего упокоения должно быть необычайно прекрасным, что там мы испытаем особое чувство.

И вот мы наконец собрались. Покинув деревню, пошли по крутой тропе на восток, на пригорок, где расположено католическое кладбище Атуаны. Расстояние невелико, около километра. Выйдя из густого сумеречного леса, мы вдруг очутились на вершине, с которой открывался вид море. Внизу простерлась долина с извивающейся речушкой. Отвесные склоны горы Хеаки терялись вверху в облаках. Над морем величественно кружили огромные фрегаты. Волны поблескивали на солнце…

Мы повернулись. Вот кладбище, обнесенное проволочном изгородью. Двести метров в ширину, несколько больше в длину. Ворота из некрашеного цемента. Прогнившая деревянная створка валялась на траве. Мы вошли. Прямо перед нами высилось трехметровое распятие; рядом с ним покоились в цементных склепах два епископа. Дальше строгими рядами протянулись сотни могил. На большинстве — подгнившие деревянные кресты, но попадались и каменные плиты, ржавые ограды.

В первом ряду крайняя справа — могила Гогена. Наши иллюзии развеялись быстро: она выглядела совсем заурядно. На гладком цементном надгробии простая плита белого мрамора, поставленная несколько десятилетий назад «Полинезийским обществом». И надпись:

Здесь покоится

Цветов, разумеется, не было. Кто их принесет? Для благочестивых белых жителей долины Гоген остается «бесноватым художником». А островитяне так боятся тупапау — привидений, что на кладбище появляются только после смерти…

— Бедняга Гоген, — вздохнул художник. — Даже в могиле ему нет покоя. Какой художник может покоиться в мире под таким уродливым сооружением…

— Зато отличный вид, — возразил я.

— Да-а, — протянул он и пошел к ограде, чтобы взглянуть на океан. Казалось, он весь ушел в свои мысли. Но вдруг повернулся ко мне:

— При первой возможности поеду домой, во Францию. Теперь я понимаю, что пытался стать всего-навсего эпигоном, подражателем. Гоген был настоящим гением. Он открыл Полинезию и новыми художественными средствами рассказал о здешней природе и людях. Стыдно думать о том, чтобы пытаться подражать ему. Ведь как ни крути, кроме имитации ничего не получится. Не всем дано быть гениями. Мое место — в парижских кварталах художников. Пусть я не создам великих произведений — я могу хоть рассказать о них. О, до чего одиноким, заброшенным я себя чувствую здесь. Гоген выдержал, потому что перед ним стояла большая задача. А я…

Бросив последний взгляд на могилу, он пошел прочь. Я последовал за ним. Мы молча спустились в поселок.

7. Веселое плавание

Больше недели пришлось мне ждать врача. Наконец он прибыл. Анализ крови показал: слоновая болезнь. Врач сказал то, чего я опасался…

— Немедленно возвращайтесь в Европу, — посоветовал он. — Там вам не грозит опасность заразиться вторично. Личинки постепенно исчезнут, обойдется без осложнений. А останетесь, рискуете заболеть всерьез. Опухоли появляются обычно через год-два после первой инфекции. Но приступы лихорадки будут и раньше. Теоретически вы и здесь можете поправиться, если сумеете избежать укусов зараженных комаров. Но это вряд ли осуществимо. Самое верное — уехать.

Болезнь художника тоже оказалась не слишком серьезной, врач не сомневался, что в несколько дней вылечит его. Наш друг снова воспрянул духом, однако твердо стоял на своем решении вернуться в Париж.

Разумеется, Мария-Тереза не меньше меня будет огорчена. Жаль так скоро расставаться с нашей мирной долиной… Но выбора нет, ведь и она, наверно, больна. К тому же мы заранее условились: уедем даже в том случае, если заболеет только один из нас. Теперь остается выяснить, когда появится шхуна, которая сможет доставить нас на Таити.

От радиотелеграфиста я узнал, что две недели назад из Папеэте вышла «Теретаи». На борту радио нет, и нельзя точно установить, где она сейчас. Где-то в Маркизском архипелаге… По словам радиста, «Теретаи» возвратится в Папаэте, как только наберет полный груз, на что обычно уходит от семи до десяти дней. Значит, скоро должна появиться… Но станет ли капитан заходить в такое глухое место, как Эиаоне? Я уже знал, что это возможно лишь в том случае, если он не набьет трюмы копрой в других долинах. И если я поспешу вернуться через горы к Марии-Терезе, мы, чего доброго, еще застрянем там.

Нет, сколько ни ломай голову, выход один: оставаться в Атуане и ждать. Когда мы плыли на Маркизские острова, капитан относился к нам очень хорошо; неужели же я но уговорю его зайти из Атуаны в Эиаоне за Марией-Терезой и нашим багажом?!

Я написал ей длинное письмо и вручил его островитянину, который возвращался в наши края, а, кроме того, на всякий случай роздал несколько копий жителям Пуамау, приезжавшим на праздник в Агуану. Мария-Тереза будет заблаговременно предупреждена и доставит вещи на берег; таким образом, капитан «Теретаи» не потеряет ни одной драгоценной минуты.

Мне собраться несложно: две рубахи, шорты, пара обуви, записная книжка, фотоаппарат, сборник стихотворений Карин Бойе — вот и все, что я сунул в мешок, отправляясь в Атуану. У художника немногим больше. Но именно потому, что мы не были заняты приготовлениями, бездеятельное ожидание скоро стало пас раздражать. Большую часть дня мы торчали на пригорке у так называемого маяка — будки с застекленными окнами, в которой вешали керосиновый фонарь, когда ожидался приход шхуны.

И вот поздно ночью нас разбудили радостной вестью: шхуна пришла! Мы бросились к «маяку»; разумеется, именно в эту ночь фонарь не горел, смотритель забыл его заправить. Все-таки капитан вошел в бухточку, по берегам которой выстроились складские сараи, и бросил якорь в ста метрах от пристани. Дул сильный ветер, сигнальные фонари шхуны качались и прыгали так, что я невольно спрашивал себя, как будут проводить погрузку-разгрузку? Берег крутой, скалистый. Стоя на верху утеса, я слышал, как бушует внизу прибои.

Впрочем, к утру ветер стих, волнение умерилось. Переговоры увенчались успехом, капитан согласился зайти в Эиаоне, забрать Марию-Терезу и наш багаж. Но сперва ему нужно проведать два острова в северной части архипелага. Что ж, это только к лучшему: у Марии-Терезы будет больше времени для сборов. Погрузка длилась два дня, стояла хорошая погода, и мы с художником предвкушали приятное плавание. Вдруг за несколько часов до отхода судна снова подул сильный ветер. А тут еще команда напоследок основательно кутнула. В итоге посадка оказалась бурной вдвойне.

Назад Дальше