— Э, Мерзя, ты же говорил, что не ждали вас.
— Ну да… это… я и говорю: они спали рядами… под стеной. А мы, я ка-а-ак налетел! Я молодец! Я могу и Кыюв захватить! Дай мне половину войска!
Куря вдруг открыл один глаз, хитро прищурился, заправил усы за уши. Ехидно спросил:
— Может, тебе все войско отдать? И свой бунчук, а?
Мерзя осекся, потупился.
— Тех троих, что увезли с собой, оставил там?
— Конечно, великий! — Хвастливый племянник вновь оживился. — Все исполнил, как было велено.
— А этого, бешеного, как взяли? Силен он, чуть не разметал толпу на берегу, когда вывели. За такого дорого возьму.
— Он и там буянил. На меня напал сзади, но я ка-а-ак двинул его кулаком, он перелетел через куст и ка-а-ак шлепнется в воду — еле выловили. Да… — вдруг вздохнул Мерзя, — еле выловили из реки… Слыхал, как он взвыл сегодня!
— Я думала, светловолосый не от страха закричал, а оттого, что увидел своих, — робко подала голос Лия. — Одна дева, на него похожая, руки к нему тянула и тоже кричала. Может, они…
— Молчи! — Мерзя вскочил, затопал ногами. — Как смела открыть рот перед великим каганом и мною! Эй, кто-нибудь, плетью ее, плетью!
И даже после исчезновения насмерть перепугавшейся невесты он все еще тряс кулаками, злобно пинал бадейку, которую смуглянка обронила, когда покорно принялась шлепать сама себя по щекам, прежде чем убежать в страхе, вопил на весь шатер:
— Она думала! Она смеет думать, женщина! А я говорю, что светловолосый кричал, испугавшись одного моего вида!
До поздней ночи пылал светильник в шатре. Внизу, у подножия холма, также горели огни, они мерцали в лощине, точно кто-то рассыпал пригоршни светлячков. В трепещущем свете ближних костров призрачно мельтешили тени.
Куря вышел подышать свежим воздухом перед сном. Опираясь на плечо племянника, оглядывал стойбище, слушал нестройное песнопение, чередовавшееся с шумными ссорами, лепет спящих в вежах, переклички пастухов, стерегших гурты, и дозорных воинов.
— Был у меня тайный совет с братом из Страны Румов, — сказал Куря. — Вернутся его корабли, получим, что причитается и снимемся отсюда. Уйдем на пороги, на Днепр. Если румы приплывут от Святослава с успехом и скажут, что он попался на их хитрость, нам открыт путь до самого Кыюва. Хватит отщипывать крохи, ударим в самое сердце.
— Скоро? — спросил Мерзя.
— Не знаю. Дождемся верного часа. Может, и не скоро, но дождемся. Я сам все решу, сам.
— А что за хитрость у румов?
— Э… не объяснил толком, но сказал, что Святослав далеко уйдет с дружиной, очень далеко. И еще говорил, что твое, храбрый волк, нападение и те трое, которых он нам передал, а ты отвез и бросил, где велено, кусочек той хитрости. Вспомни, все ли сделал как надо?
— Ай, мудрый, зачем обижаешь! Я храбрый и умный волк! Храбрей и сильней меня нет! Никого!
— Э?
— Кроме тебя, кроме тебя. — Спохватился, пал ниц, обслюнявил сапоги кагана. — Ты, великий, еще храбрей и умней!
Куря обычно свирепел, если кто-либо осмеливался слишком превозносить себя в его присутствии, и зарвавшийся племянник запоздало вспомнил об этом.
Каган вложил в ножны выхваченный в горячке кинжал, примирительно поднял струсившего не на шутку племянника и назидательно изрек, указывая на бунчук, символ своей власти:
— Не возносись выше этого. Ты моя надежда. Единственная надежда к старости. Запомни крепко.
Расстроенный столь плачевно обернувшимся триумфом, Мерзя закивал головой, попятился, сломясь в поклоне, точно ему перешибли хребет, и растворился во тьме. Мерзя долго слонялся окрест, возмещая зло на всякой мелюзге, попадавшей под руку. Забрел к валунам за оврагом.
Огромный детина-стражник, как мы знаем, спал возле оставленной на его попечение пещеры с пленником. Могучий храп сотрясал воздух.
— А, спишь! Спишь, собака! — Мерзя кинулся к нему, как настоящий волк к жертве. — Спишь! Так-то ты, Маман, выполняешь наказ! Убью!
Великан вскочил от неожиданности, вытаращился спросонья. Со стороны сцена выглядела нелепо: в гневе Мерзя напоминал зайца, который обжег лапы на углях и, обезумев, прыгал на скалу, ударяясь и отлетая. Скалу, естественно, напоминал великорослый стражник.
— Собака! — визжал Мерзя. Он гулко колотил кулаками в щит, которым Маман успел прикрыться. — На кол! Я тебе покажу!
Эта возня стряхнула со стражника остатки сна. Он вдруг рассердился. Еще бы, его заставили скучать тут в одиночестве, сами же пировали внизу, а теперь вот этот, которого он мог бы одной рукой зашвырнуть на сосну, должно быть, насытившись и навеселившись вдоволь, подкрался, чтобы ругать и колотить его за пустяковый, по его мнению, проступок.
Подумав так, великан прямо задрожал от обиды, бросил щит, вне себя схватил крикуна за пояс — и крапивные заросли оврага всколыхнулись и затрещали под упавшим в них телом.
Мерзя, казалось, лишился рассудка. Ушибленный и ужаленный, он выкарабкался наверх, по-собачьи перебирая ногами и руками, бессознательно вернулся на четвереньках к стражнику. Маман, сам ошалевший от содеянного, в отчаянии обнажил саблю: раскаиваться поздно.
Стоя на четвереньках, Мерзя чихал, отплевывался, скулил, оглушенный, потрясенный до глубины души. И тут в голове Мамана внезапно мелькнула мысль, достойная самого находчивого умника. Он грозно рявкнул:
— Кто пришел? Кто посмел напасть на каганского стража?
— Э… Это я, Ме… Мерзя, великий, храбрый вол… Волк! Я Мерзя! Ты поднял на меня руку! А-а-а! На самого Мерзю поднял!
— Тихо, а то рассеку на куски.
— Что? — шепотом спросил каганский племянник, едва не лишившись чувств. — На куски? Меня?
— Кого же еще!
— Разве ты меня не узнал? — еще тише прошептал «великий, храбрый волк».
— Нет, не узнал.
— До сих пор не узнал, а?
— Слушай, Мерзя, я тебя не узнал, и все. Тебе понятно? А раз не узнал, простят, если что. — И Маман угрожающе поднял саблю. — Из-за одного, пусть и знатного, не станет каган губить лучшего воина. Забудем. Не то…
— Да, да, да, да… Я тоже тебя не узнаю, Маман. Я ухожу. Но ты не спи. Не будешь спать? Не будешь?
— Нет, не буду, — пообещал великан ему вдогонку и тут же лег на траву и захрапел на всю округу.
Шатаясь, точно больной, Мерзя добрел до своего ложа, свалился как труп. Он не рискнул поднять шум. Слишком большим, непоправимым позором покрыл бы себя, если бы те, что трепетали перед ним, вдруг узнали, как проучил его простой воин.
А в глухой каменной темнице, изнуренный, измученный горькой своей участью и тяжкими мыслями, беспокойно ворочаясь во сне, лежал Улеб. Он не слышал ни полуночной ссоры огузов, ни шороха ящериц, встревоженных тем, что в их обитель заточили человека, ни шелеста прибоя, ни криков степных сов, ни громкого храпа стражника Мамана.
На рассвете с моря поползли туманы.
Густая пелена низко стелилась по траве, и от этого, казалось, шевелилась сама земля. Туман скапливался в ложбинах, лежал широким покрывалом на равнине, а крупные камни и холмы, точно горбы нырнувших в молоко верблюдов, торчали на поверхности.
Было тихо и сыро. Маман зябко поежился, открыл глаза и… ничего не увидел. Вокруг белым-бело, хоть глаз выколи.
Эка невидаль — туман. Стражник нехотя стал подниматься на ноги, потягиваясь, жмурясь и зевая. Когда он встал, молочная пелена доставала ему до колен. Удивительно, как четко разграничивались приземистый слой тумана и прозрачная, до звона чистая воздушная ширь над ним.
Маман еще не видел этой забавной фантазии природы, поскольку, заложив руки за шею, продолжал потягиваться, хрустя суставами, с закрытыми глазами и распахнутым в зевке ртом. Но, когда открыл глаза, обомлел от изумления. Стоял не шевелясь, точно боялся спугнуть видение.
— Хэ-э! — восхищенно выдохнул наконец и ущипнул себя несколько раз. — Уй-и, атэ!..
Перед ним, будто в сказке, висело безногое туловище рыжевато-красного коня. Через мгновение Маман сообразил, что вовсе и не висит туловище, а просто стоит себе целехонький конь, только ноги его исчезли в непроглядном слое тумана. Конь-огонь! Уздечка на нем изящная, легкая, а к шее привязан небольшой кожаный мешок. И не пустой мешок!
Конь косился на медленно и осторожно приближавшегося к нему человека, навострил уши, повернулся, чтобы удобней было лягнуть копытом, но от пещеры не отходил. Заржал тихо, тревожно, устало.
Услышал Улеб, вздрогнул, мигом слетел с него тяжкий сон. Бросился к щели, не жалея лба. Все разглядел, все понял.
— Жар! Жарушко! — В приглушенном темницей возгласе благодарная радость, удивление, горечь, беспокойство, нежность. Улеб вытянул губы к щели, свистнул трижды. «Спасайся! Беги! Скорей!»
Жар послушно шарахнулся, но не умчался. Закружил меж больших камней, спотыкаясь о скрытые малые. Бегал, гонялся за ним Маман, сам чуть шею не свернул, а коня не поймал. Убежал за подмогой.
Улеб снова свистнул что есть силы. На этот раз Жар покорился сигналу. Метнулся к оврагу, исчез в нем, как крупинка в ковше с молоком. А слева уже бежали, толкаясь в спешке, печенеги с арканами.
Прибежали к пещере, а коня и след простыл. Пелена тумана успела сомкнуться за Жаром, снова белая сырость расстелилась ровной гладью.
Улеб наблюдал сквозь щель, как, недоуменно лопоча, суетились по пояс в тумане злые со сна огузы. Они тормошили Мамана: уж не задумал ли тот посмеяться над ними? Великан поскреб затылок, развел руками, шагнул к пещере, отбросил подпорки, отодвинул тяжелую крышку. Выволокли Улеба, облепили, повисли на нем, загремели на всю степь:
— Атэ нирдэ? Атэ нирдэ?
Улеб слов этих не понимает, но догадывается, что спрашивают: «Где конь?» Да разве он скажет! Пусть хоть душу вытряхнут, а не скажет.
Жар, к несчастью, сам себя выдал. Глупышка, он почуял, увидел из укрытия того, за кем, хоть и в отдалении, а все-таки преданно следовал многие версты по своей и чужой земле. Он поспешил к Улебу с радостным ржанием, позабыв об осторожности.
Петли упали на жеребца со всех сторон. Это печенеги, умели, как никто иной. Натянули веревки, ловко поймали беднягу, закричали, довольные, и сразу к мешку кожаному. Вспороли его кинжалами, запустили руки, надеясь, должно быть, схватить драгоценности, и вытащили… охапку мамуровых кореньев да комья болотной руды. Сплюнули с досады, стали запихивать пленника обратно в каменный склеп.
Странно, но Маман почему-то и коня не опутывал и к росичу не прикоснулся, он задумчиво застыл, опустившись на камень и уставясь под ноги взглядом.
Улеб лежал в темноте как убитый. Уперся кулаками в холодную заплесневелую стену. Молчал. А в ушах не стихали, врезаясь в память, два печенежских слова: «Атэ нирдэ?», «Атэ нирдэ?» — «Где конь?»
Крепко врезались в память те два слова…
Глава VII
Сфенкел подтолкнул Калокира внутрь баньки, сам шагнул вперед, растворившись в клубах пара, что-то кому-то сказал и, возникнув вновь, выскочил вон, прикрыв за собою дверцу.
Калокир очумело глядел на розовые пятна, мельтешащие, едва различимые в густом чаду. Громко перекликаясь, смеясь, стуча кадками, молодые здоровенные россы заполнили развеселое пекло.
Добрую половину баньки занимало странное каменное сооружение. Этот громоздкий, похожий на печь овал примыкал к стене и выходил сквозь нее во двор удлиненным жерлом, в которое снаружи кто-то беспрерывно подбрасывал поленья, поддерживая жаркий огонь. Купальщики то и дело плескали на раскаленные камни воду. Пар шипел и вздымался, ударяясь в потолок, так, что казалось, вот-вот банька взорвется и взлетит в воздух.
Это был сущий ад. Задыхаясь, динат попятился, осеняясь крестным знамением с таким усердием, какого прежде за ним, пожалуй, не водилось. С перепугу он решил, что все слепо в этом вареве. Однако его заметили я, наблюдая, как он крестится, загомонили:
— Смотрите, братцы, важный грек! Точно! Воевода прав!
— А чего это он, а? Чешется, что ли?
— Это матушкин Григорий!
— Нет, другой, братцы! Но тоже черный!
— Ступай сюда, человек! Вот место на лавке! Сымай рубаху!
— Ну-ка помогите гостю!
— Давай, грек, не робей! Небось охота попариться-то с дороги?
Попался патрикий. Совсем скис от такой бесцеремонности, а сердиться — как тут рассердишься, если хохочут дружелюбно, без издевки, суют бадейку, место уступают, подбадривают. Видно, парильня эта им дороже любых ритуалов.
Делать нечего. Сидит одуревший Калокир, полноправный посол Византии, покорно трет свое пузцо мочалом. Озирается без толку. Ему бы чин чинарем поклон отбить да представиться как положено. Но разве разберешь, где князь, а где кто? Все на лавках в чем мать родила. Голышом — все едины. Бормочет динат растерянно:
— Я высочайшим повелением… Калокир, пресвевт, из… препроводили помимо воли… Высочайшим повелением намерен сообщить…
— Успеется, дорогой гость, успеется. После долгих-то верст нет ничего краше воды, огня да квасу. Потерпит дело, мойся пока в свое удовольствие как дома.
Сказавший эти слова был юн годами, совсем мальчишка, но крепок телом по-мужски. Даже в клубах пара можно разглядеть голубизну его глаз, прямой, чуть приплюснутый нос, гладкое, продолговатое лицо с выпиравшими скулами и подбородком. Простые гриди дочиста выбривали головы. Этот же, хоть и был брит тоже, однако с его макушки свисал локон волос, отличавший знатного родом. Серьга в одном ухе золотая с двумя жемчужинами и рубином посредине.
«Вот он, князь, вот он, Святослав, — догадался Калокир. — Этот человек, еще мальчик, сумел пошатнуть покой нашего трона? Невероятно!..»
Калокир бросил мочало на лавку и устремил на соседа полный достоинства взгляд, слегка откинув голову и выпятив губу.
— Ты чего насупился, гость? — спросил юноша, поливая свои плечи квасом и покрякивая от наслаждения. — Я сказал: не робей, будь как дома. Рады тебе. Мы-то вот поспешили сюда, чтобы не в болотной грязи после охоты, а с чистым лицом и телом встретить высокого вестника Царьграда. Всегда рады тому, кто знает и чтит наш обычай. На-ко ополоснись квасом — любо!
— Осмелюсь заметить, — молвил динат, — я привык совершать омовения в бассейне. В мраморной купальне с благовониями. И если бы не препроводили…
— Ха! — прервал его речь Святослав. Широко открыл глаза, точно два голубых кружочка под стрельчатыми бровями. И вдруг, всплеснув руками, разразился смехом: — Ой, шутник! Ай, затейник! Вы слышали, гриди? Ему плох наш квасок! А мы-то, мы старались уважить. Прости нас, молим покорно.
Вокруг, дурачась, подхватили:
— Прости, добрый человек!
— Он, братья, привык к бассейну!
— К благовонию!
— Нехорош ему наш квасок!
— Ай, шутник!
— Я не шутник, — бросил динат простолюдинам, — я посол Святейшего… — И тут его взгляд остановился на Святославе. Князь молчал, и в его глазах Калокир увидел нечто такое, что подбросило его на ноги, затем подломило ноги.
— Ладно, благовонный, встань, не валяйся. — Святослав поморщился. — Мы ослышались. Считай, не поняли шутки-то.
— Да… дай квасу!
— Стало быть, ты прибыл прямо из Царьграда? — серьезно спросил княжич. — К матушке с приветом? Иль ко мне?
— К тебе, величайший, к твоей милости. С тайными вестями.
— Тайные? От цесаря? Сам прибыл или с челядью?
— Свита моя за обедом. Твоя дева препро… отвела.
— Коням задали корм?
— Я приплыл кораблями. Оставил внизу.
В них что?
— Один с парадом, каковой положен пресвевту в твое государство, в других товар разный. Все больше ткани и медь. Гвозди. Хорошие.
— Добро, пошлю посмотреть после.
— Благодарю тебя, великий князь! Величайший! Справедливейший! Дар привез, не одни вести.
Святослав пошел из баньки в сенцы, где лежала одежда. За ним потянулись гриди. А следом и Калокир, радуясь, что все обошлось, и злясь, что сам себя обрек на унижение невоздержанностью в словах.
Шли через Красный двор. Народ дворовый кланялся князю и дружинникам. Кто помладше — в пояс, кто постарше — склонял голову.
Шли гурьбой, а князь впереди. Одеты в чистое. В длинных, до колен, косоворотках, подпоясанных ремешками, на которых болтались ножики, ключи, огнива и всякие побрякушки, в таких же холщевых штанах. Головы не покрыты, гладки как шары. Многие были безоружны, оставили мечи и луки вместе с лошадьми. Лица пунцовые после баньки.