Там, вдали, за рекой (с илл.) - Коринец Юрий Иосифович 13 стр.


А ещё папа сказал, что в Москве сейчас все говорят об Испании. В Испании началась гражданская война. Там подняли голову фашисты. Там поднял мятеж какой-то генерал Франко. Он поднял мятеж в Испанском Марокко, а потом высадился на юге Испании. Я видел этого генерала в газете: такой противный, маленький, пузатый генерал с толстым носом! Такой же противный, как те белые генералы, которые нападали когда-то на нашу молодую Страну Советов. Ведь у нас тоже была гражданская война. В ней участвовал дядя. И папа в ней тоже участвовал. И мама участвовала. Но это было давно. Мы всех белых давно разбили и установили у себя Советскую власть.

Я шёл и думал об Испании. Я шёл домой после охоты. Впереди по тропинке через луг бежал Чанг, всё время останавливаясь и поджидая меня, а я не спеша шёл сзади, глубоко задумавшись. На поясе у меня висел патронташ, набитый патронами; одной рукой я придерживал на плече винтовку, а другой рукой держал за крыло убитую ворону и сшибал ею белые одуванчики.

«Как жаль, что эта ворона не генерал Франко! — думал я. — Как хорошо было бы всадить пулю в лоб этому генералу Франко! Жаль, что я не в Испании! И вообще-то мне не везёт! Когда гражданская война была у нас, меня ещё не было на свете. А сейчас, когда мне исполнилось двенадцать и у меня есть настоящая винтовка, гражданская война началась где-то в Испании! Действительно, не везёт! Уж не везёт так не везёт! Попасть бы мне в Испанию — я бы им дал жизни, этим фашистам! Это вовсе не важно, что мне только двенадцать! Зато у меня есть винтовка, а у испанцев мало оружия — так говорил папа и в газетах так было написано, — меня бы приняли! Меня бы приняли на войну! Никто не обратил бы внимания, что мне двенадцать. Я бы держал себя очень солидно. В крайнем случае я бы два года накинул — сказал бы, что мне четырнадцать. И командовал бы полком! Командовал же полком Гайдар, когда ему было четырнадцать лет. Правда, он сказал, что ему шестнадцать. Ну, а я бы сказал, что мне четырнадцать и, на худой конец, стал бы снайпером — тоже не плохо! Стреляю-то я здорово! Я бы убил много фашистов. Целую кучу! Вот бы обрадовался дядя! «Молодец! — сказал бы дядя. — Вот это ты молодец! Вот это

Он обнял меня и поцеловал.

— Ты не горюй! — сказал он. — Твоё время придёт! Придёт ещё твоё время. А пока ещё время моё. Я ещё не расквитался со всей этой сволочью. А ты учись. Математике. И стрелять учись. И рисуй. И заботься о Чанге — я оставляю его тебе. — Он погладил Чанга по голове.

— А как же Север? — спросил я тихо. — Мне скоро тринадцать.

— Когда я вернусь… — сказал дядя. — Когда я вернусь, мы поедем на Север. Мы ещё с тобой поохотимся!

— Ты уж вернись! — сказал я. — Поскорей.

— Вернусь! — сказал дядя.

Он встал и обнял меня за плечи.

Мы пошли, обнявшись, к светящейся террасе через огромный вечерний сад. Уже стало темно. Далеко на западе догорала заря. Там всё было красное-красное, такое зловещее. Мы шли с дядей медленно, крепко обнявшись, шли медленно-медленно, и вдруг дядя запел, очень тихо, как будто не пел, а просто так говорил:

— «Там, вдали за рекой, зажигались огни, в небе ясном заря догорала. Сотня юных бойцов из будённовских войск на разведку в поля поскакала…»

Я тоже стал подпевать дяде:

— «Они ехали долго в ночной тишине по широкой украинской степи, вдруг вдали у реки засверкали штыки — это белогвардейские цепи. И без страха отряд поскакал на врага, завязалась жестокая битва. И боец молодой вдруг поник головой — комсомольское сердце разбито…»

Я шёл рядом с дядей и тихонько подпевал, и в носу у меня немножко щипало, потому что хотелось плакать.

— «Он упал возле ног вороного коня и закрыл свои карие очи: «Ты, конёк вороной, передай, дорогой, что я честно погиб за рабочих!»

Я вспомнил, как плакал от этой песни раньше, когда был совсем маленький. Мне очень жалко было молодого бойца. Я всё волновался — сумеет ли конь передать, что его хозяин честно погиб за рабочих? И как он это передаст?

А дядя всё успокаивал меня, объяснял, что вороной непременно передаст, потому что это не простой конь, а учёный… А теперь молодой боец стал старым бойцом, потому что он вовсе не был тогда убит, он был просто ранен, и теперь, когда он стал старым и мудрым, он опять отправляется в бой… И плакать нельзя, потому что я уже взрослый…

— «Там, вдали, за рекой, уж погасли огни, в небе ясном заря разгоралась. Капли крови густой из груди молодой на зелёную траву сбегали…»

— Ну, что вы так долго! — крикнула мама.

Мама стояла на ступеньках террасы, освещённая сзади колеблющимся светом керосиновой лампы, и лица её не было видно, вся она была тёмная, только волосы вокруг головы светились, как тёмное золото. Но даже сейчас, даже силуэтом своим, мама была красива…

— Что вы там делаете? — спросила она.

На террасе было шумно и весело. Все сидели вокруг стола. Стол был заставлен едой и бутылками. Большая лампа-«молния» висела под потолком над серединой стола. Вокруг неё кружились ночные бабочки. Всё на столе сверкало.

Мы с дядей тоже сели за стол. Я сел рядом с дядей, во главе стола. Напротив нас, на другом конце, сидели папа и мама. А по бокам сидели дядины друзья — Сайрио, Суслин, Ломидзе, Вайнберг, Власов и Бауэр. И бабушка.

— Ну, — сказал дядя, когда мы уселись, — кто будет тамадой?

— Ломидзе! — сказала мама. — Кому же ещё?

Тамада — это председатель собрания (это потом объяснил мне дядя).

— Ломидзе! Ломидзе! — закричали все.

Ломидзе встал. Это был большой, толстый усатый грузин. Он встал над столом, как скала. В руке он держал бокал, полный вина.

— «Нико-лай Второй Рома-нов, — запел вдруг Ломидзе громовым голосом, — воделиаран-нуна! Предводитель хулиганов, воделиаран-нуна!»

Все расхохотались.

— Доннерветтер! — заорал дядя. — Ты помнишь?

— Ночь в горах! — сказал Ломидзе. — Елисаветполь! Князь Шервашидзе! Жандармы! Прошу внимания!

Все замолчали.

— Где соль? — крикнул Ломидзе.

— Она пред вами! — сказала бабушка. — Соль перед вами!

Ломидзе взял в левую руку солонку.

— Что главное в человеческой жизни? — спросил Ломидзе и обвёл всех торжественным взглядом. — Главное — это соль! Сколько съешь с человеком соли! Вот что главное! Теперь вопрос: зачем мы здесь собрались? Я думаю, что не ошибусь, если скажу: мы все здесь собрались, чтобы отправить одного человека на курорт…

(Смех. Аплодисменты.)

— Генацвале! — крикнул Ломидзе. — Скажите мне: хорошо ли мы знаем этого человека? Вон того, который сидит рядом с юным большевиком Мишей? Заслуживает ли он, чтобы отправить его на курорт?

(Крики: «Заслуживает! Заслуживает!»)

Я тоже крикнул:

— Заслуживает!

— Сейчас мы решим! — сказал Ломидзе. — Надо выяснить, сколько мы съели с ним соли. Прошу давать краткие справки, чтобы не задерживать собрание: где, когда и сколько соли?

(Аплодисменты.)

— Начнём по часовой стрелке: ваше слово, Сайрио!

— Тысяча девятьсот девятый год! — сказал Сайрио. — Ссылка в Сибири! — Он подумал. — Пуда три соли!

— Выпьем за эту соль! — сказал Ломидзе.

Все выпили. И я тоже выпил — дядя налил мне вина с водой.

— Слово имеет товарищ Суслин!

— Тысяча девятьсот двадцать четвёртый год! — сказал Суслин. — Каракумы. Особый отряд по борьбе с басмачами! И ещё Магнитогорский металлургический, тридцатый год! Восемь пудов!

— Выпьем за эту соль!

Все опять выпили. И я тоже.

— Товарищ Бауэр!

— Германия! — сказал Бауэр. — Девятнадцатый год. Четыре пуда!

— Выпьем и за эту соль!

— Не хватит ли? — сказала мама.

— Чего — соли? — спросил Ломидзе.

— Не соли, а вина! — улыбнулась мама.

— Кто тамада? — сказал Ломидзе. — Ваше слово, товарищ Вайнберг!

— Двадцать девятый год, Поволжье. Кампания по борьбе с голодом. Соли почти не было — поэтому грамм… грамм сто!

— Это тяжёлая соль! — сказал Ломидзе. — Сто грамм такой соли весят пудов пять! Выпьем!

— Боже мой! — сказала бабушка. — Как это всё ужасно!

— Слово сестре! — сказал Ломидзе.

— О, — вздохнула мама, — я уж не помню сколько! Наверное, вагон!

— И какова соль?

— Чрезвычайно солёная! — сказала мама. — Очень!

— Добавлю от себя десять пудов! — сказал Ломидзе. — В разное время. Итого один вагон и тридцать два пуда! Я полагаю, хватит…

(Бурные аплодисменты. Крики: «Хватит, хватит!»)

— Не хватит! — крикнул я. — Ещё двадцать пудов! На рыбалке! И в кино! И дома!

— Итого один вагон пятьдесят два пуда! — крикнул Ломидзе. — Вполне достаточно, чтобы отправить на курорт человека! (Смех. Аплодисменты.) Итак, дорогой Петя, поезжай! Отдохни там хорошенько! Но смотри не пережарься — там будет жарко! Очень жарко! Итак, за отъезд!

(Бурные, долго не смолкающие аплодисменты, переходящие в овацию. Все встают. Крики «ура!».)

Я тоже встал и крикнул: «Ура!» И выпил. Опять вина с водой. Мне было как-то странно — и грустно и весело…

— Дядя, — спросил я шёпотом, — там очень жарко, в Испании?

— Смотря когда. Сейчас жарко.

— Ты будешь там загорать?

— Может быть, — сказал дядя.

— Дай-ка прикурить, — сказал Сайрио.

Дядя вынул из кармана новенькую зажигалку и чиркнул.

— О, — сказал Сайрио, — зажигалка! А где ты достал кремень?

— Достал! — подмигнул ему дядя. — Кремень и Кремль — очень близкие вещи!

— А где ты будешь там загорать? На пляже? — спросил я.

— Может быть, на пляже. А может быть, и не на пляже… Может быть, просто на койке…

— Если её вынести на солнце?

— Ну да…

— А я думал, ты будешь всё время ходить в атаки…

— Я и буду ходить в атаки.

— Ты загоришь в атаках? А где ты достал зажигалку?..

— То-ва-ри-щи! — Это кричал папа. — Товарищи, прошу слова!

— Слово для доклада имеет великий молчальник! — сказал Ломидзе.

Все посмотрели на папу.

Речь моего папы

Мой папа встал. Сначала он подмигнул дяде, а потом стал говорить. Я никогда не слышал, чтобы папа так долго говорил. Это была целая речь.

— Да, я великий молчальник! — сказал папа. — Я умею молчать… Но сейчас я скажу! Я скажу!.. Вон тот человечище, вон тот, который сидит рядом с моим сыном… Вы знаете, что это за человек? Это великий рассказчик! Я великий молчальник, а он великий рассказчик. Почему? Потому что он покоряет людей! Своими рассказами! Он даже врагов покоряет! О, это страшный человек! Сейчас я расскажу! Это было давно, в восемнадцатом году… Мы ещё не были с Машей женаты… (Папа обнял мою маму.) Маша была моей невестой, и Петра я уже знал, но плохо… И однажды он покорил моё сердце! Знаете чем? Сейчас я расскажу! Мы шли втроём через линию фронта… Маша, Пётр и я… В восемнадцатом году… Почему?.. Подробности не имеют значения! Но мы нарвались на белый патруль! Нас повели в штаб. Там на нас стали орать. Белые офицеры. На Машу. На меня. И на Петю. Они хотели нас расстрелять! Но это к слову, подробности не имеют значения… Вы знаете, что стал делать Пётр? Он стал показывать фокусы…

— Какие фокусы? — спросил я.

— Это неважно! — Папа махнул рукой. — Подробности не имеют значения! Он стал рассказывать про свою бабушку…

— Про мою мать? — спросила бабушка.

— Про свою бабушку-графиню! — крикнул папа.

— Про какую графиню? — удивилась бабушка. — У нас не было никаких графинь!

Все засмеялись.

— Прошу не перебивать! — Ломидзе постучал по графину вилкой.

— Он стал рассказывать про бабушку-графиню! И про дедушку-графа! Как они умирают у красных! Все чуть не заплакали… И Маша чуть не заплакала! Так это было трогательно… Ты помнишь?

— Помню, помню, как же! — кивнула мама. — Я всё помню…

— И нас отпустили! Петя просто всех покорил! Он врагов покорил… Но это подробности, дело не в них… Дело в том, что он великий рассказчик… Я это понял в ту ночь… Если б не эти фокусы, я бы сейчас тут не стоял! И никого бы из вас тут сейчас не было!

Папа на секунду умолк и опять подмигнул дяде.

Назад Дальше