— Стой! Ни с места! Стрелять будем!..
Миколка на бегу заметил, как шевельнулась занавеска в одном окне проплывавшего мимо вагона и чьи-то круглые от испуга глаза спрятались за нею. Чтобы не попасть в лапы жандармов, Миколка сжался в комок, сиганул на подножку вагона, рванул ручку двери и шмыгнул в коридорчик-тамбур.
«Проеду за станцию, — успокаивал он себя, — а там и спрыгну возле семафора…»
Только он принял это решение, как руки ему заломили за спину двое солдат-часовых, которых он не успел рассмотреть в полумраке тамбура. А какой-то седой-седой, весь в золоте, в медалях, в звездах да в расшитых эполетах навел дрожащей рукой на Миколку наган и, пятясь назад, взвизгнул не своим голосом:
— Руки вверх! Руки вверх!
А где же ты поднимешь эти руки вверх, когда они скручены у тебя за спиной, да так, что костям больно,
— Не двигаться! Застрелю! — не унимался старик. — Связать преступника! Обыскать! Изъять оружие!
Крепко-накрепко связали руки Миколке, ремни так и впились в тело. Повалили его на пол, давай обыскивать. Да что вы найдете у Миколки в карманах! Высыпалось из них десятка два разных пуговиц, две небольшие гайки, осколок зеленого стекла от бутылки, надгрызенный кусочек сахара да зачерствелая корка «заячьего хлеба».
Седой генерал, а может и министр, — не до того было Миколке, чтоб разбирать, кто он такой, — все еще угрожая наганом, рукой в перчатке осторожно дотронулся до пуговиц, до гаек. И тотчас отдернул руку, словно испугался, что вдруг взорвутся пуговицы и разнесут в щепки весь царский поезд.
— Что это такое? — сурово спросил он Миколку.
— Пуговицы… До которой вы дотронулись, так это от штанов деда Астапа, а вот эти…
— Молчать! — завопил седой генерал, да так, что у Миколки дух в груди сперло. — А это еще что такое? — И ткнул пальцем в корку «заячьего хлеба».
Со страху едва слышно шевелит губами Миколка, ни жив ни мертв под грозным дулом нагана:
— «Заячий хлеб»…
— Обнюхать! — приказал солдатам седой.
Те давай по очереди принюхиваться, потом положили корку на место, вытянулись в струнку, щелкнули каблуками и гаркнули, как по команде:
— Хлеб, ваше сиятельство!
Седой недоверчиво покосился на хлеб, дотронулся до корки пальцем и, сморщив нос, распорядился:
— Сложите все назад в карман преступника. А его самого доставить ко мне на допрос…
И вот стоит Миколка перед генералом, а может, и перед самим министром, и с горькой тоской думает про деда: «Эх, дедуся, и когда меня отпустят к тебе! Скорей бы уж вернуться к мамке с батей…»
А поезд знай себе вперед движется. Только слышно, как постукивают колеса: «Тик-так-так, тик-так-так…» Окно занавеской задернуто, ничего не увидишь. По обе стороны Миколки застыли солдаты, за локти его придерживают. Генерал сурово спрашивает:
— Итак, зачем же ты забрался в вагон?
— Повидать хотелось, — не раздумывая, выпалил Миколка.
К нему мало-помалу возвращалась храбрость. Чего ему тут бояться-то! Он, небось, раков у деда в бороде ловить не боялся среди ночи! Да и не так уж страшен этот седой генерал. Скажи ты — ну никак не сообразит, что перед ним обыкновенные пуговицы от дедовых штанов и корка «заячьего хлеба». А разобраться, так ведь он, пожалуй, сам побаивается Миколки, иначе не стал бы наганом угрожать.
— Кого же ты повидать хотел?
— Царя! Кого же еще? С царем хотелось познакомиться.
— Ах ты арестант! — побагровел седой от злости и от злости же принялся бороду теребить. — Ладно, я тебе покажу царя, да так покажу, что ты вовек не забудешь про это знакомство…
На соседней станции поезд замедлил ход и остановился. Пока паровоз набирал воду и топливо, в генеральское купе прибежали жандармы и забрали с собой Миколку. Долго его расспрашивали, кто он да откуда и чей сын. Долго звонили на Миколкину станцию, а напоследок сказали:
— Так, значит, царя хочешь повидать?
— Не нужен мне теперь ваш царь, мне бы к дедушке поскорей, к маме.
— Нет! Отчего ж тебе царя не повидать? Приказано познакомить тебя как следует…
И познакомили, и показали Миколке такого царя, что и по сей день не очень-то любит он вспоминать об этом. И наревелся вдоволь, и накричался до хрипоты. Так исполосовали мальчишку, места живого не оставили. А один жандарм все пряжкой от ремня норовил…
Чуть живого отправили Миколку на родную его станцию попутным товарняком. Поручили главному кондуктору передать тамошнему жандарму. И вот уже «свой» жандарм принялся вразумлять Миколку затрещинами:
— Это тебе за покушение на священную особу царя-императора! Это тебе за пуговицы от штанов деда Астапа, коими ты нанес оскорбление их сиятельству, великому князю… А это — за то, что я теперь получу нагоняй из-за тебя!..
Ох, как хотелось Миколке съездить по зубам жандарму: он уж и гайки нащупал в кармане, но сил недоставало поднять руку.
Еле живой добрался он до своей хатки на колесах, к деду Астапу, к матери, к бате. Переполох поднялся. Раздели Миколку, стали теплой водой примочки делать. Дед осмотрел рубцы и побелел.
— Гляньте-ка! По всей спине будто орлы царские припечатаны! Не иначе, казенной пряжкой кто-то старался…
И на следующий день, вооружившись суковатой палкой, отправился дед на станцию, прямо к «своему» жандарму. Отлупил его как Сидорову козу! Ножны от шашки в щепки изломал, наган отнял и закинул в мусорный ящик. И хотя вся станция и все депо громко одобряли деда за такую его баталию-сражение, все-таки арестовали старика и посадили в тюрьму. Правда, через месяц выпустили по причине дряхлости на волю, но со службы в депо прогнали как «опасного преступника».
Дед сперва хорохорился, заверял всех, что его выпустили из тюрьмы потому, дескать, что он герой и у него две медали за турецкую войну. Миколкин отец положил конец дедовой похвальбе, хмуро бросив:
— Да кончай ты, батька, свои турецкие басни. Герой! Не нам с тобой покамест ходить в героях, а медали эти, погляди, с теми же орлами, что на спине у Миколки были… Подари ты их ему, пусть забавляется. Нечего под старость лет побрякушки таскать.
Смолчал тогда дед, не ответил на эти слова ничего. Но, видно, согласился с сыном.
И главная причина такой сговорчивости была, конечно, в тех орлах. Не мог забыть дед исполосованной казенными пряжками Миколкиной спины.
Вот так и познакомился Миколка с царем.
ТЯЖЕЛАЯ ПОРА
Со стороны посмотреть, так жизнь у Миколки вроде бы совсем веселая и беззаботная. То раков он ловит, то с дедом охотой промышляет, то лакомится «заячьим хлебом», то, наконец, с «его императорским величеством» знакомство сводит, лично самому Николаю Второму, самодержцу российскому, руку пожать собирается.
Но это лишь кажется так.
Не очень-то и много веселого бывает в Миколкиной жизни. Всю зиму мерз он в холодном и тесном вагоне, мечтая о теплых днях. Вдобавок к холодам донимал и голод, особенно когда началась война.
А тут еще новая беда обрушилась на Миколкину семью. Однажды в полночь ворвались в вагон жандармы, разбудили всех. Искали что-то. Даже деда подняли с пола и перетрясли мешок с соломой, что служил старику периной.
Дед спросонья был зол й мрачен, с жандармами пререкался.
— И что вы ищете там, где ничего не клали?
Один из жандармов, тот, которого некогда отлупил дед на станции, толкнул его в грудь:
— Отойди в сторону, старый пес!
Дед стерпеть такого унижения не мог, засуетился возле своего сундучка, приговаривая под нос:
— Я тебе покажу, кто из нас старый пес! Я старый царский воин! У меня царские награды есть… Да я на турков…
— Оставь ты свои побрякушки, — прервал деда Миколкин отец. — Знаю, медали хочешь им показать. Наплевать им на твои солдатские медали! У них у самих вон мундиры бляхами увешаны. Одна только разница, что ты своей кровью медали заслужил, а они их нашей кровью добывают… Присматривай за внуком, дед, пусть растет человеком…
Ничего не нашли жандармы, но все равно арестовали отца и увели. А за что, за какие такие дела? Украл что-нибудь Миколкин отец, убил кого? Да никогда ничего дурного не делал он и не помышлял. А вот взяли и в тюрьму посадили, как вора последнего.
И уже на следующее утро заявился тот самый станционный жандарм. Распахнув настежь двери, скомандовал:
— А ну, выметайтесь из вагона, чтоб и духу вашего тут не было!
Мать сперва ничего не поняла, спросила только:
— Как так — выметайтесь?
— А так! — осклабился жандарм и, схватив с гвоздя дедово пальтишко, швырнул на рельсы.
— А где же нам теперь жить? — снова спросила Миколкина мать, не понимая, почему жандарм выгоняет их из домика на колесах.
Ничего не сказал в ответ жандарм, а только принялся выбрасывать за порог нехитрый скарб Миколкиной семьи.
Дед схватил было табуретку — и к жандарму, да Миколка тотчас повис у него на руке:
— Не надо, дедушка, не надо! Эта собака и забить еще может тебя…
Заметил Миколка, что кобура с наганом у жандарма расстегнута, видно, на всякий случай.
— Вон, щенок! — схватил жандарм Миколку за шиворот и вытолкнул за двери.
Миколкина мать сидела в углу, словно в забытье. Только слеза за слезой скатывалась у нее по щекам, и повторяла она одни и те же слова:
— Как же нам жить? Что ж это за напасть такая…
— А это уж меня не касается… Мне-то что до того… — посмеивался жандарм и продолжал швырять за порог вещи.
У вагона собрались люди: женщины поселковые, рабочие из депо. Сначала переговаривались между собой потихоньку, грустно покачивали головами, сочувствуя Миколкиной семье. Потом заговорили громче и громче. Вскоре около вагона поднялся шум, послышались угрозы, брань, а некоторые даже пробовали пристыдить жандарма:
— Ты что ж творишь-то, человече? На зиму глядя людей выгоняешь под открытое небо! Нынче их, а завтра, гляди, и за нас примешься?
— Расходитесь, не то и вас всех сейчас арестую, — огрызался жандарм, опечатывая закрытый пустой вагон сургучной печатью.
— Нашли у кого совесть искать! Да разве бывает она у таких собак?! — раздавалось в толпе.
Люди стеной подступали к жандарму, готовые накинуться на него, избить, втоптать в мазутную грязь.
Тогда поднялся дед Астап, который до того сидел на разбитом топчане и тоскливо смотрел на людей. Выступил он вперед и заговорил:
— Оставьте, люди, этого пса цепного. Разве в нем дело?! Ну, не выгонит нас нынче он, так завтра ж их, таких-то, две дюжины привалит сюда, все равно не отступятся… А вы только беды себе наживете… Есть повыше жандармов люди, вот они понимают, в чем правда и справедливость. Те, что выше, они все увидят и все разберут, кто тут прав и кто виноват… А вы, люди, расходитесь лучше по хатам…
Верил еще дед Астап в какую-то высшую справедливость, не совсем еще веру в царя потерял.
— Не может того быть, чтобы он допускал такие порядки, когда человека ни за что ни про что в тюрьму сажают…
Распродав кое-что из пожитков и нацепив медали на грудь, покатил дед Астап к высшему жандармскому начальству хлопотать насчет сына. А вернулся мрачнее тучи, вконец раздосадованный. Сорвал медали свои, швырнул Миколке:
На, внучек, спрячь со своими пуговицами, двумя побрякушками больше будет.
Он достал из кармана бумагу и прочитал Миколкиной матери. Это был приговор Миколкиному отцу. По приказу «императорского величества» осудили его на десять лет каторжных работ.
— «Его императорского величества», — повторял дед Астап, набивал трубку махрой и крепко затягивался дымом. — Погань он, а никакое не величество! А я-то еще надеялся…
И надолго задумался дед.
Жили они теперь в небольшом сарайчике, сложенном из старых шпал. Сарайчик уступил им под жилье знакомый стрелочник. Дед каждое утро направлялся в город на заработки: то дрова пилить да колоть, то еще что сделать. Мать тоже ни от какой работы не отказывалась — мыла полы, стирала белье, подметала дворы у богатых хозяев.
Миколка часто спрашивал, за что же все-таки угнали батю на каторгу. Но никто не мог ему толком объяснить. Одно лишь знал Миколка: отец его — политический преступник. А что оно такое — политический — и какое такое преступление совершил батя, кто его разберет? Разве ж это преступление, что он руководил забастовкой и добивался, чтобы рабочим платили за их труд как следует! Ну что в этом плохого, неужели за это надо людей в остроги бросать, на каторгу гнать?..
Тяжелая пора настала в жизни Миколки. Некому было его даже «заячьим хлебом» угостить. И долго еще, заслышав сквозь сон на утренней зорьке знакомый гудок паровоза, вскакивал Миколка и тормошил мать:
— Вставай, мама, самовар ставь, батя едет с пассажирским…
Но не надо было ставить по ночам самовар, и мать укладывала Миколку.
— Спи, сынок, спи. Далеко еще батин поезд, ой, как далеко…
Дни тянулись за днями — серые, скучные, холодные. Только и радости было, когда навещали знакомые рабочие из депо.
— Не горюйте, — утешали они деда Астапа и Миколкину мать. — Минует лихая беда, будет когда-нибудь и на нашей улице праздник. Не все ж им да им…
Хорошие они люди — батины товарищи: то дровишек раздобудут, то печку в сараишке чугунную поставят. Глядишь — загудит, запоет в ней веселое пламя, и холод не так донимает. Тогда и дед бодрится, начинает шутки шутить с Миколкой.
— Горя бояться, внучек, счастья не видать. Так-то! Доживем и мы с тобой до лучшей доли…
Бодрился, бодрился дед Астап, других утешал, а сам взял да и захворал. Простудился как-то: распарился за пилкой дров, вот и прохватило его. Едва добрел до дому.
Как ни ухаживали за ним Миколка с матерью, ослаб дед окончательно. Притих, приумолк. Раз как-то подозвал к себе:
— Мне, видно, помирать пора настала… Ты смотри у меня, Миколка, мать во всем слушайся, расти да сил набирайся… А ты его к труду приучай. Не было у нас в роду таких, чтобы чужими руками жар загребали. Хлеб своим горбом добываем…
Не сдержался тут Миколка, заплакал. Очень уж страшно было ему разлучаться с самым лучшим своим другом-приятелем, с верным товарищем…
Да не сдал своих позиций на этом свете дед Астап, выдюжил! Здоровых кровей был старик. Поднялся на ноги. Правда, не тот уже был дед, «в строй» не годился, и Миколкины похождения теперь обходились без участия старого Астапа.
А время шло. И вскоре после того как выздоровел дед, стали доходить до Миколкиной семьи слухи один другого удивительнее, один другого интересней. И не откуда-нибудь слухи, а из самого Питера. Вначале смутные, неопределенные. Будто бы волнения начались в народе, и выступает рабочий люд против царя. Поговаривали, что не за горами время, когда будет свобода во всей России, а буржуям придет конец. Буржуям и верным их прислужникам. А вскоре в каждом вагоне уже знали, что началась в Петрограде революция.
Однажды к вечеру в сараишко к Миколке забрел жандарм. Был он почему-то без шашки и без своей красной шапки. И голос у него был совсем не такой. И вид вовсе не воинственный. Зашел в хату, поздоровался и вдруг стал просить Миколкину мать забыть все прежнее: мол, известное дело, мало ли чего в жизни не бывает, разных там неприятностей и огорчений…
Рассердилась мать да и выгнала жандарма прочь:
— Проваливай отсюда, собака! Не скули, кровопийца…
Так и не поняли они, зачем приходил жандарм. Но уже на следующее утро все стало ясно. Проснулся Миколка от громкой перестрелки в городе. Выглянул и не узнал станции. Над зданием вокзала колыхался на ветру огромный красный флаг. На платформе и на путях толпились люди, и все такие веселые, шумные. Жандарма и след простыл, а ведь уж так он мозолил глаза, целыми днями отираясь возле колокола в своей красной шапке. Попряталось куда-то начальство, исчезли и офицеры, которых всегда было видимо-невидимо в проходивших через станцию поездах и эшелонах.
Но больше всего удивило Миколку не это — он смело прошел в тот зал, куда прежде не мог попасть даже вместе с отцом. Никто не задержал его. В зале первого класса почти всю стену занимал пребольшущий портрет царя. Вот этот-то портрет теперь и сдирали рабочие депо. Срывали, как говорится, «с мясом». Уже сброшены были на пол царские ноги в наглянцованных сапогах, мундир с золотым шитьем, и одна только голова под короной, зацепившись за гвозди, все еще болталась на стене. Вот к этой голове сейчас и тянулись багром деповские рабочие.