— Тогда уж лучше к артиллеристам. У них во какие пушки! Вот так мы однажды говорили, говорили, вдруг сирена завыла.
Как прошлым летом. И гудки. Большой шум сделался. Я Захарову объясняю:
— Знаешь, что это такое? Это учебная тревога. Как такая штука завоет — так моя мама бежит учиться.
А Алексей Павлович спустил ноги с кровати и говорит:
— Боюсь, ребята, что это не учебная.
Тут всё и началось. Нянечки бегают, сестра пришла, доктор, всех нас в подвал повели и говорят:
— Это бомбоубежище. Отсек номер три для скарлатины. С корью разговаривать не смейте, она во втором отсеке. По этому коридору не ходить — он для коклюша. Садитесь по скамейкам.
Вот мы сидим, и Алексей Павлович с нами сидит — очень сердитый. Наши маленькие сразу на нём качаться начали. На ногах, на плечах. А которые побольше, его обороняют. В это время всё и случилось.
Я даже не помню, что случилось. Помню, что свистки какие-то свистят, и синие лампы передо мной качаются, и стрельба такая, что в ушах трещит. И пить очень хочется.
И кто-то кричит рядом:
— А-а-а-а!
И ещё кто-то тихонько говорит:
— Ножку больно, ножку больно, ножку больно...
Потом меня подняли и понесли.
И я опять всё забыл или заснул вдруг.
Утром проснулся — палата другая, и всё другое — не так, как у нас. И сидит рядом со мною Алексей Павлович — военный лётчик.
Спрашивает:
— Что, брат, худо?
Я на него смотрю и вижу: всё лицо его перевязано бинтом, и голова перевязана, только один глаз смотрит и нос торчит.
— С добрым, — говорю, — утром, Алексей Павлович.
— Ничего себе, — отвечает, — доброе утро. Болит нога?
Я ногой шевельнул и как завою.
Тогда он мне всё и объяснил. Фашисты в нашу детскую больницу бомбу с самолёта сбросили. Пробила она потолок, полы и угодила в бомбоубежище.
Поранило, говорит, кое-кого.
Рассказал и отвернулся.
Я стал спрашивать, кого поранило; он молчал, молчал, потом ответил:
— Нас с тобой.
— А ещё?
Молчит.
— Где же все остальные? — спрашиваю.
Молчит.
Потом поднялся и стал ходить. Никогда я не думал, что может человек столько по комнате ходить из угла в угол. Наверное, часа три ходил — то быстрее, то медленнее.
И вдруг за голову схватился, да как застонет, да зубами заскрипит...
И заговорил:
— Никогда вам этого не прощу, никогда! Умирать буду и не прощу!
Очень, наверное, у него голова болела, и очень он за это на фашистов сердился.
Я ОПЯТЬ ДОМА
Знаете, что случилось?
Ранили-то меня серьёзно! Это я сначала не понял, а потом, оказывается, о-хо-хо! И осколками, и щепками, и чем хотите. Но я держался ничего себе. Это мне и доктор говорил, и сестра, и нянечка.
Я на перевязках только кряхтел, а чтобы реветь — этого от меня никто не дождался.
До самой осени меня всё лечили и лечили.
Скучно лежать-то! Попробуйте после скарлатины ещё столько лежать.
Алексей Павлович ушёл: выписался.
Очень мы с ним подружились. Только он такой сердитый под конец сделался — просто невозможно. Даже сам предупреждал:
— Не разговаривай со мной, а то укушу. Я за себя не ручаюсь.
А как выписывать стали — просто другой человек сделался. Повеселел. Не ходит, а танцует. И нянечку Анну Васильевну на руках по всему коридору пронёс. Мы с ним, конечно, на прощание поцеловались, и он обещал ко мне в гости зайти. Ему ведь тоже интересно — не у каждого мальчика папа пожарный и знакомый милиционер Иван Фёдорович Блинчик.
Вот уже и осень наступила.
Тревоги очень часто бывали теперь, чуть не каждый вечер, и все мы в нашей взрослой палате слушали, как стреляют зенитки и как фашистские стервятники бомбы сбрасывают.
И про войну говорили.
И про то, что наш город теперь очень близко к фронту находится. И про то, что фашисты наш город весь кругом окружили. И про то, что теперь довольно часто кушать хочется, а кушать нечего. И про то, что мы всё равно победим фашистов, и окружение ихнее прорвём, и опять будем жить весело и хорошо, как до войны жили.
Очень много у меня ещё знакомых сделалось за это время, пока я лежал в военном госпитале.
Вот как их зовут:
Полковник Свиридов.
Майор Груздь.
Ефрейтор Мельник.
Это мои хорошие друзья, а с которыми я просто разговаривал, тех я даже и не считаю.
Попрощался с ними уходя и вышел, опираясь на костыль. Посмотрела на меня мама и сказала:
— Вот и кончилось твоё детство, Мишка.
И заплакала почему-то.
НИКУДА МЫ НЕ ПОЕДЕМ!
— Ты поедешь в эвакуацию к тёте Зое, — сказал папа.
— Никуда он не поедет от меня, — сказала мама.
— И я нахожу, что это ни к чему, — произнёс Иван Фёдорович Блинчик. — Мы, трое взрослых, поднимем этого молодого товарища. Как-нибудь.
— Он поедет в эвакуацию к моей сестре Зое в Ташкент, — сказал папа.
— Не поедет он! — крикнула мама. — Твоя Зоя его и не приглашает. Не хочу я, чтобы мой Михаил был в тягость какой-то тёте Зое.
— В тягость никогда не следует, — начал Иван Фёдорович, но папа не дал ему кончить.
Он очень обиделся, что мама назвала его Зою «какая-то». Папа сказал так:
— Зоя — моя сестра, и я не позволю тебе, Наташа...
В это время я потихоньку вытащил у Ивана Фёдоровича свисток и свистнул.
— Извините, — сказал я, — но мне никак нельзя ехать. И пожалуйста, не ссорьтесь. Я раненый человек, у меня нога болит, ко мне в гости разные люди могут прийти, а я — здрасте, уехал к тёте Зое в Ташкент. Алексей Павлович придёт, военный лётчик, или майор Груздь из танковых войск, или полковник Свиридов, или ефрейтор Мельник. Что вы тогда скажете?
Очень долго все спорили. До тех пор, пока не пришёл Геня Лошадкин.
— Здравствуй, Лошадкин, — сказал я, — вы разве не уехали?
— Здравствуйте, товарищи, — сказал Геня, — привет вам всем. Никуда мы не уехали. Мама моя работает сестрой в госпитале, папа мой находится на военной службе...
— Это товарищу Лошадкину полезно очень, — заметил Иван Фёдорович. — Наша армия сделает его вполне дисциплинированным товарищем.
— Ну, а мы с сестрой Леночкой сидим дома, — добавил Геня. — И занимаемся. Наша школа теперь переехала в подвал, и я пришёл узнать, будешь ли ты, Мишка, учиться дальше.
Все замолчали, глядя на меня.
Я тоже помолчал. В военном госпитале майор Груздь всегда отвечал не сразу, а подумавши.
— До праздника я ещё посижу дома, — сказал я, — потому что у меня побаливает моё ранение. Ну, а после праздника я пойду учиться.
ВОЕННЫЙ ПЕРЕКРЁСТОК
Не узнать наш перекрёсток теперь.
Витрины магазинов заложены мешками с песком. Много окон забито фанерой. А там, где раньше был цветочный магазин, теперь дзот. Это на тот случай, если какие-нибудь сумасшедшие фашисты попробуют прорваться в город. Дальше нашего перекрёстка им всё равно не пройти.
Совсем изменился наш перекрёсток.
Помните мою школу?
Ну, ту самую, в которой я учился и где я буду учиться, когда мы разобьём фашистов?
Так она вовсе теперь не школа, а госпиталь. Военный госпиталь вроде того, где меня лечили после моего ранения. Туда привозят с передовой раненых командиров и красноармейцев и лечат их. И оттуда они возвращаются обратно в свои военные части.
Всё теперь стало по-новому, по-военному. На нашем доме, например, стоят зенитные пушки. И по нашей лестнице теперь часто ходят зенитчики. Один даже меня спросил:
— Ты почему это, браток, с костылём? Шалил, наверное?
— Нет, — сказал я, — это осколочное ранение.
Зенитчик остановился, и другие зенитчики тоже остановились.
— Видали? — спросил мой молодой зенитчик. — Видали, что делается? Такого молодого товарища ранили фашистские кровопийцы. Ну ладно же!
Трамваев теперь очень мало ходит мимо нас.
И машин тоже мало.
А троллейбусы совсем остановились. Так что Ивану Фёдоровичу почти что нечего регулировать на нашем перекрёстке.
Очень изменился наш перекрёсток нынче.
Ничего не поделаешь: война.
ВОТ ТАК МАМА...
Что только делается на нашем перекрёстке...
Представляете себе? Геня Лошадкин, тот самый, который когда-то катался на трамвайной колбасе и даже поломал троллейбус, этот Геня Лошадкин потушил две бомбы-зажигалки. Но этого ещё мало. Та самая Леночка, которая когда-то потерялась, ну, Леночка Лошадкина, дочка того самого Лошадкина, который когда-то накидал апельсиновые корки на тротуар, — эта Леночка насобирала в своём дворе и по квартирам сто двадцать семь пустых бутылок. Знаете, для чего? Для горючей жидкости, чтобы бросать под танки. Вот так история... Я сижу дома со своим костылём, Геня в это время тушит зажигалки, а Леночка останавливает фашистские танки, бросая в них бутылки с горючей жидкостью. То есть она не бросает, а собирает. Ну, одним словом, помогает...
Но это ещё что!
Гораздо интересней — с моей мамой.
Знаете, кто она?
Она командир взвода подрывников.
Помните, она всё училась, писала в тетрадках, ходила на занятия, пенал у неё даже свой был, и я ей бомбы раскрашивал.
Так вот она научилась, оказывается.
Пока я лечился от скарлатины и от ранения, она ещё одни курсы прошла — моя мама.
И хотя она просто в берете ходит и в ватнике, она настоящий командир взвода.
Ну просто невозможно пересказать, какая у нас была история.
Я даже не знаю, с чего начать.
Ну вот с чего. С налёта. Опять они прилетели и опять стали кидать, А я это очень не люблю. Я сразу начинаю дрожать, и не потому, что я трус, а потому, что мне уж очень больно было, когда меня ранили. Возьмут да второй раз ранят. Ну его!
И потом, уж очень мне неудобно с костылём по тёмной лестнице ходить взад и вперёд. Вообще в это время очень темно было, потому что осень и от синих лампочек толку мало.
Завыла сирена воздушную тревогу. Прилетели фашисты. А я никуда и не пошёл, ни в какое бомбоубежище. Лёг на кровать, подушкой ухо закрыл и лежу. И думать про это не хочу. Один я дома — мама в своём взводе, папа в своей пожарной команде, Иван Фёдорович Блинчик стоит на посту.
Вдруг ка-ак ударит!
Даже дом наш весь подскочил и зашатался. А взрыва никакого нет.
Что, думаю, такое?
Полежал я ещё, полежал, вдруг слышу: по всем этажам зашумело, по лестнице люди побежали, двери хлопают. А по радио играют отбой воздушной тревоги.
Стал я свою холодную картошку кушать, вечернюю порцию — три картошки. Покушал — бац! — дверь отворилась, и на пороге с синим фонарём стоит мой знакомый милиционер — Иван Фёдорович.
— Попрошу, — говорит, — без задержки освободить помещение. Две минуты вам на сборы, и отправляйтесь к вашему товарищу Гене Лошадкину.
— Почему? — спрашиваю.
— Потому что в соседний дом попала бомба замедленного действия и каждую минуту может взорваться. Ясная картина?
— Так ведь в соседний, — говорю я, — а не в наш. Это они могут взорваться, а не мы. Пусть они и освобождают помещение в две минуты.
Тут Иван Фёдорович даже ногой топнул:
— Приказываю выполнять моё приказание. Надевайте вашу куртку. Берите ваш костыль. Опирайтесь на меня. Живо! И хлебные карточки ваши возьмите, потому что без карточек вы тоже можете погибнуть.
Вышли мы и видим картину: возле соседнего дома всё огорожено проволокой и военные стоят. А один большой кистью пишет на доске:
Я тоже пошёл потише. А Иван Фёдорович говорит:
— Это к вам не относится. Это к машинам относится. Идите быстрым ходом, а мне ещё других жильцов надо выводить — старушек, старичков и детей, у которых отсутствуют военные знания. Привет семье Лошадкиных...
Оставил он меня и вернулся обратно.
А я тут же встретил Геню Лошадкина.
— Слышал? — спрашивает.
— Слышал, — отвечаю.
— Она вот-вот разорвётся, — говорит Геня Лошадкин. — Интересно будет посмотреть. Говорят, в ней внутри часы тикают. Они на секретное время поставлены. Как до этого секретного времени дойдут — так всё и взорвётся. Это — ах, нет, это уж будьте покойны...
— А где она лежит?
— Там, далеко во дворе, в подвале.
Вот пока мы так разговариваем, вдруг подъезжает грузовая полуторка. Совсем возле нас остановилась. К машине сразу подбежал какой-то командир и докладывает, какая это замедленная бомба, и где она лежит, и когда она упала. А из машины выходит моя мама. Можете себе представить? Это ей командир докладывал! Точно она генерал — мама.
Я как крикну:
— Мама!
Она как обернётся:
— Мишка? Ты почему тут? Уходи отсюда!
И — ко мне. А командир ей что-то тихонько шепчет. Она меня обняла, целует, губы у неё холодные, и сама как-то вся вздрагивает. Поцеловала, потом командиру говорит:
— Пожалуйста, товарищ командир, присмотрите за моим сыном, пока я работать буду. А то он за мной пойдёт, я его знаю.
Капитан — цап меня за плечи и держит. И Геню заодно — Лошадкина. А маме в это время инструменты подают в мешке — железные какие-то. И капитан ей говорит:
— Ни пуха вам ни пера, товарищ. — И всем своим скомандовал: — Смирно!
А сам руку под козырёк, и все военные, которые тут были, тоже руку под козырёк. И так мама между ними прошла — тоненькая, в берете, моя мама Наташа. Что, думаю, такое? А сам чего-то боюсь.
ТЫ СЫН ГЕРОИНИ
Вот стою я, вздрагиваю, а капитан мне на плечо руку положил и молчит. Постояли мы так, потом я спрашиваю:
— Товарищ капитан, куда это моя мама одна пошла? Ведь из этого дома все выселены и там лежит бомба.
А капитан отвечает:
— Твоя мама, паренёк, героиня, понял? Её военная специальность — разряжать такие бомбы. Вот она сейчас к этой бомбе подходит.
Я даже глаза закрыл — так мне страшно стало. Одна идёт в подвал к бомбе, а в бомбе внутри часы тикают: «Тик-так, тик-так». И когда секретное время выйдет, бомба взорвётся.
— Что же она с бомбой может сделать? — спрашиваю.
— У твоей мамы есть специальные инструменты, — говорит капитан. — Подойдёт твоя мама к бомбе, послушает часы. Потом приставит к тому месту, где часы тикают, сверло, и станет это сверло сверлить бомбу. Дойдёт сверло до часов, сломает их, и испорчена будет вся фашистская механика.
— И пока сверло сверлит, ничего не может плохого случиться?
Капитан помолчал, потом ответил:
— Может.
— А когда часы эти проклятые сломаются, тогда уже всё хорошо?
— Не совсем. Тогда ещё нужно отвинтить донную часть бомбы.
— И это тоже моя мама будет делать?
— Да. Тоже.
И капитан почему-то крепко прижал меня к себе.
Очень тихо было вокруг. Никто ничего больше не говорил. И командиры, и красноармейцы, и капитан, и я, и Генька Лошадкин — все стояли молча и смотрели на большие ворота, из которых должна была выйти моя мама.
— Товарищ капитан, — попросил я, — можно мне сбегать посмотреть? Ну пожалуйста...
— Нет, — ответил он и сильнее сжал моё плечо.
В это время в воротах кто-то показался. Но это была не моя мама. Это был Иван Фёдорович Блинчик. Он шёл медленно и спокойно и в руке нёс клетку с канарейкой.