Ожидание друга, или признания подростка - Нечаев Леонид Евгеньевич 10 стр.


В комнате царил полумрак; в оконце едва сеялся свет летней ночи, и я рад был, что говорил все это в темноте и в ночной тишине, когда ничто не мешало. Все то, что я говорил, казалось мне, возможно было сказать только ночью.

– Больше всех, – дрожал я, – больше всех я люблю тебя... Я, может быть, только одну тебя и люблю... И знаешь, за что особенно? За то, что ты меня однажды в детстве, когда я вышел к тебе еще не умытый и не причесанный со сна, назвала теленочком необлизанным... Так хорошо, так тепло мне тогда стало! И я почему-то всю жизнь это помню, а часто нарочно вспоминал эти слова, и грелся ими, и спасался... – Я говорил, не отпуская бабушкину руку. – Страшно, бабушка, любить только одного человека, да? Но многие, я знаю, не любят даже и одного. И еще я знаю, что любить хотя бы одного человека – это величайшее благо!..

– Родненький! – вырвалось у бабушки. – Знать, изболелась твоя душенька...

– Бабушка, ты мое спасение! – шептал я. – Теперь я для всех отпетый неудачник, я и в художественное училище не поступил. Я мог, бабушка, но не захотел. Ты одна мне поверишь, что мог, но не захотел, а все будут думать, что я провалился. Я от всех убежал, бабушка. Ты у меня осталась одна во всем мире. Я уж за тебя, бабушка, буду держаться, как за соломинку, вцеплюсь в тебя, как котенок...

Бабушка крепко прижала меня к себе. Так мы долго молчали, прижавшись друг к другу. Бабушка едва ощутимыми покачиваниями успокаивала меня.

Потом сказала чуть слышно:

– У тебя еще будут друзья, Сашенька...

Я так и вскинулся:

– Почему ты так говоришь? Зачем это? Ты думаешь, я когда-нибудь тебя забуду, как забыли тебя дети, то есть мама с папой? Так знай же, что этому не бывать! А что ты от меня отступишься, не поверю! Так зачем же говорить?

Выговорившись, я наконец оставил бабушку, встал с колен и вернулся к себе в постель. Чрезмерная усталость вдруг начала одолевать меня, но я еще не смыкал век, словно боялся, что бабушка скажет еще что-нибудь недоговоренное, а я усну и не услышу. Некоторое время я лежал бдительно, и – не напрасно.

– Я, Сашенька, вон уж в каких годах, – произнесла после долгого молчания бабушка, и хотя она назвала мое имя, обращалась она не ко мне, а неизвестно к кому, скорее всего к самой себе. – Время идет, а вечность приближается...

– Бабушка, ты что? – вскочил я. – Ты что, бабушка!..

Я бросился к ней, уронил стул, схватил ее за плечи, словно отнимал у смерти.

– А мне не страшно, Сашенька... Оставлю ведь людям тебя, хорошего...

– Да что ж хорошего во мне, бабушка! – почти закричал я. – Что вы все говорите такое – и ты, и Таня Лукьянова... Мне ведь жить теперь только попрямому можно, только героически! А я – эгоист несчастный, все о себе да о себе! Друзей бросил, родителей!..

Я оборвал себя на этих жгучих словах, затаил дыхание: что скажет бабушка?

Мой побег, все мои предыдущие речи, мысли и чувства – все было вопрошанием, и вот теперь я ждал ответа. О, сколь многое зависело от каждого ее слова! У меня не оставалось душевных сил вскрыть письмо и встретить будущее, каким бы оно ни было. И я положился на друга своего и союзника, на человека, которому я всецело доверял и которого я любил. Она, только она вдохновит меня на какую-то новую жизнь... Я казался сам себе рекой, которая вдруг встретила препятствие и которая ищет пути: броситься ли ей влево, ринуться ли вправо, двинуться ли вспять или, поднявшись, хлынуть через препону. Недалеко уже было до беды, но я уповал на бабушку: она такая сильная, такая мудрая, она откроет какой-то одной ей ведомый, единственно возможный путь – и река потечет не во зло, а во благо.

Я ждал.

– Помирись, Сашенька, с ними...

– Как? Выходит, терпеть? – в тоске вскричал я. – Но ведь это будет обман!

– Терпи, соколик, терпи... – говорила бабушка. – Не для обмана, а как раз для правды. Потому что ты сам себя еще не знаешь. И может быть, их тоже еще не знаешь, какие они на самом деле. А вдруг ты поразишь их в самое сердце?

Я почувствовал, как кровь отливает у меня от лица. Тысячу раз все передумал, уже и бежал, а все что-то еще оставалось в душе, что-то мешало сделать последний шаг – отвернуться от них навсегда.

– Не уеду! Никуда от тебя не уеду! С тобой останусь... – исступленно шептал я, но разве мог я поразить в самое сердце родителей?

– Ну, что ты, голубчик мой, успокойся, – ласково заговорила бабушка. – Человека понять надо и простить. Родители любят тебя, но только никак не могут навстречу тебе душу раскрыть, да и не знают, как это сделать. Они и тебя-то не знают, каков ты есть. Да и сам ты себя еще не понимаешь. Человека никто до конца не знает. Ты ведь сам, наверно, чувствуешь, что есть в человеке какая-то тайна, которую он силится разгадать, и душа тоскует, томится и все чего-то ищет: она как бы блуждает в темноте, но знает, что где-то есть спасительный свет – вечный и негасимый...

Меня как жаром обдало. Я обхватил руками бабушкинуголову, прижался к ее щеке и, как в лихорадке, стал шептать:

– Да, да, бабушка! Я знаю, я чувствую! Я все хочу что-то понять и не могу, и мучаюсь... И про свет ты правильно сказала. Я всегда знал, что он есть! Бабушка, милая, что это? Любимая моя, родная, скажи...

Бабушка поцеловала меня в голову, осторожно разняла мои руки и присела в кровати. Я сидел напротив и не сводил с нее жадных глаз.

– Душа у тебя чуткая, Сашенька, потому и любви ищет, и правды. Как цветочек к солнышку тянется, а дитя к родителям, так и душа тянется к своему Создателю. Ведь все мы, Сашенька, с вечной душой рождаемся, которою нас Бог наделил. Вот и ищет твоя душа своего Родителя, и зовет Его, и по имени назвать хочет...

Я сидел, боясь пошевелиться. Всем своим существом, каждой клеточкой, я впитывал удивительные бабушкины слова, и что-то несказанно радостное и новое, но в то же время уже знакомое и родное, наполняло мою душу.

Вдруг бабушка протянула руку к старому дубовому комоду, который стоял впритык к ее кровати и, отодвинув верхний ящик, вынула из него чистую льняную ветошку, завязанную в узелок.

– Я ведь, Сашенька, перед твоими родителями виновата. Когда ты был маленький – еще и годика тебе не было – я тайком от них тебя в нашей церкви-то и покрестила. Думала, вот ты вырастешь, я тебе все и расскажу. Вот, видно, и пришла пора...

Бабушка бережно развязала узелок и вынула маленький медный крестик на черной тесемке.

– Вот, Сашенька, это твой крестильный крестик. Возьми его и не расставайся с ним, потому что на нем изображен Тот, к Кому стремится твоя душа, Кто любит тебя, твою драгоценную вечную душу больше всех земных сокровищ, Кто будет тебе верным Другом и Помощником всю жизнь... Ты ведь знаешь, Сашенька, сколько страданий выпало на мою долю. Но я никогда не чувствовала себя одинокой, я верила в Христа, все терпела, и мне становилось легче, потому что я знала, Кто мне поможет, у Кого просить сил, Кому молиться. И ты, мой родной, живи с Богом в сердце: Он и успокоит тебя, и порадует, и друзей обязательно пошлет, и с родителями примирит. Ведь главная ценность, Сашенька, это твоя любящая душа. И не так уж важно, какие у тебя оценки или кем ты будешь работать, самое главное – терпением и любовью сохранить свою душу для вечности.

О, с каким пониманием и благодарностью узнавал я в бабушкиных словах все, о чем я мучительно думал, о чем мечтал, о чем болела моя душа! Бабушка как будто зажгла теплый ровный свет в моем сердце: все вдруг стало обретать новый, глубокий и сокровенный, смысл... Я аккуратно взял из бабушкиных рук свой крестик, прижал его к груди, опустил лицо в теплые бабушкины ладони и замер: душа растворилась в тишине и молчании, и, казалось, что вечность уже наступила...

ПИСЬМО

Ночью я проснулся, нащупал рукой крестик на груди, прижал его к губам, прислушался: бабушка, кажется, спала. На цыпочках подошел я к своей сумке, нашел в ней книгу, в книге письмо. Вышел с письмом в сенцы, включил свет: тусклую желтую лампочку. Вскрыл дрожащей рукой конверт. Писала мама.

"Здравствуй, Саша, сынок!

Надеемся, что ты еще не отказался быть нашим сыном. Ты уехал от нас, чтобы жить самостоятельно, но, думаем, это не значит, что ты совсем отрекся от нас.

В первую ночь со мной было плохо. Потом было плохо с сердцем у папы. Пишем это не для того, чтобы разжалобить тебя, а для того, чтобы ты знал, что мы вовсе не такие бесчувственные, как может показаться. Нам кажется, ты думал, будто мы пошлые мещане, сухие рационалисты и пр., и пр. Может быть, это отчасти и так. Где-то мы сами виноваты, где-то жизнь сделала нас такими. Мы обыкновенные люди, которым хочется жить хорошо. Во всяком случае, мы живем обеспеченно. Я в детстве хлебнула нужды, так что первой моей заботой всегда был кусок хлеба. И добываем мы его, нужно сказать, честным путем.

Если ты считаешь, что мы в чем-то тебя обидели, были в чем-то глухи к тебе, прости нас, если можешь простить.

Не хотим мы и тебя винить. Наверное, ты в чем-то превзошел нас. Мы это чувствовали, а что мы могли сделать? Пойми и ты нас...

Сначала мы думали, что ты убежал не от нас, а от школьных неуспехов, от сверстников, а потом решили, что все-таки от нас. Ты вовсе не слабый человек. Правильно говорит папа: какой же ты слабый, если хватило характера на такой исключительный поступок! На то, чтобы решительно переменить свою жизнь, нужна незаурядная сила духа. Значит, ты не слабый и даже не неудачник, как мы считали когда-то, – мы ведь все узнали в художественном училище! – просто у тебя какая-то своя жизнь. Что ж, мы должны уважать твою жизнь, то особенное, что есть в тебе. Захваченные вечными заботами, мы не разглядели в тебе это особенное, которое для тебя оказалось дороже, чем все то остальное, что мы делали для тебя. И вот ты неожиданно вырос, и стало невозможно проявлять по отношению к тебе грубость, которую до этого мы, к сожалению, позволяли себе. Нам стыдно за многое в нас; мы не уверены, что сможем стать лучшими; мы не знаем, сможешь ли ты прощать нам наши серьезные недостатки. И нам стало страшно.

Неужели мы потеряли сына и уже поздно что-либо сделать?..

Раз ты совершил такой поступок – убежал из дому, то силой тебя не вернешь: тогда ты все равно навсегда отгородишься от нас своей враждебностью.

Значит, нужно что-то другое.

Может, до отъезда за границу мы приедем к тебе. А может быть, встретимся только через год или через два. Времени на размышления у всех у нас много. Но в любом случае просим тебя, сынок: дай в своей душе и нам высказаться! Вспомни мои слезы и отцовские страдания. Раз уж ты пробудил в нас страдание, раз вызвал в нас эти слезы – о тебе ли, о нас ли самих, – так не выбрасывай нас из своего сердца. Вот то главное, ради чего мы пишем это письмо..."

Утром я убежал на речку. Была середина августа, а солнце припекало, как на юге.

Я упал в высокую траву у самой реки, прижался лицом к земле. Лежать так и слушать тишину было истинным счастьем.

Я перевернулся на спину.

У самого глаза на травинку села лазоревая стрекоза; ее тотчас согнала другая – в вишневом камзоле; вскоре они устроили сражение в воздухе, а их место на травинке заняла бурая невзрачная стрекоза со слюдяными, прозрачными крылышками. На крылышках – золотистые следы, как будто кто-то брал стрекозу поочередно за каждое крылышко пальцами в золотой пыльце.

Належавшись на солнцепеке, налюбовавшись стрекозами и белым кучевым облаком, неподвижно стоявшим в бездонной сини, я встал и осторожно вошел в реку. По забережью, в теплой воде, шныряли пугливые мальки. Я сделал несколько шагов по твердому песчаному дну; вскоре дно из желтого стало черным, ступни мои погрузились в холодный пухлый ил. Я вошел в воду по шею, остановился – из потревоженного ступнями ила долго поднимались вдоль тела ледяные пузырьки воздуха. Я стоял, вслушиваясь в таинственные, жутковатые прикосновения пузырьков и вспоминал мальчишечьи истории о речном существе – конском волосе, который будто бы впивается в человека и проникает в сердце. Забарахтаться бы изо всех сил, чтобы разогнать страх!.. Но неподвижность прибрежных трав, высокого облака и воды заколдовала меня, и я не решился нарушить покой и тишину глупым барахтаньем и плесканьем; тихо поплыл на середину реки, ощущая резкий контраст между верхним, прогретым слоем воды и нижним, ледяным. Вызванные моим движением волны колебали и рвали отражение белого облака; однако оно, подергиваясь, тотчас вновь соединялось.

Поплывши на боку, я заметил, что на плечо ко мне села лазоревая стрекоза. Еще тише, бережнее поплыл я, неся отдыхающее на мне хрупкое драгоценное создание.

Плыл, отодвигая лицом желтые цветы – кубышки, и хотя все это время на лице сохранялось серьезное и сосредоточенное выражение, все естество мое, радостное и невесомое, смеялось, и душа моя ликовала, потому что ее обнимало вечное бездонное Небо.

Назад