Анатолий Иванович Мошковский
Моей матери, Зое Васильевне, и отцу, Ивану Борисовичу, посвящаю эту книгу.
В четвертом классе мы обзавелись личным оружием — рогатками из тонкой резинки. Резинка надевалась на пальцы и стреляла бумажными пулями, скрученными из газет или тетрадочных обложек.
Это оружие можно было мгновенно спрятать в рукав куртки, в ботинок и даже в рот — попробуй найди!
В умелых руках это было грозное оружие, и бумажные пули разили точно и «насмерть». Самым метким стрелком в классе был Женька Пшонный. Он при мне на спор стрелял по мухам, выбил из трех возможных два очка — пули расплющили на классной стене одну за другой двух мух — и выиграл два метра резинки.
Я в этом деле и в подметки ему не годился — из пяти возможных выбивал только одно очко. А другие и того меньше. Меткость Женьки была общепризнана, и мы даже называли его Снайпером.
— Эй, Снайпер, дай списать русский!
Или:
— Что сегодня идет в «Спартаке», Снайпер?
Это прозвище он любил больше своего имени, охотно откликался и признательно смотрел на окликавшего. Он один владел секретом производства особых пуль: так плотно крутил их и перегибал, что они не раскручивались в полете, были тугими и точными. Попадет на уроке в шею — взвоешь, какой бы выдержкой ни обладал.
Он нее, Пшонный, возродил в нашем классе забытую традицию дуэлей. За какую-нибудь обиду или проступок любой мальчишка мог вызвать другого на дуэль. Женька даже дуэльный кодекс разработал: выбранные секунданты отмеряли шаги, мелом чертились на полу линии, с которых стреляли, на глаза надевались специальные очки-консервы (в них ездят мотоциклисты). Двое таких очков где-то раздобыл Женька и выдавал дуэлянтам, не желавшим перед поединком мириться. Даже при Пушкине и Лермонтове не были, наверное, дуэли такими беспощадными, как в нашем 4«Б»!
Обычно на арифметике — ох и скучные были уроки! — мы заготовляли пули: крутили их на коленях.
Хуже всех в классе стрелял Петя Мурашов — маленький, тощенький, с сыпью розовых прыщиков на лбу и серьезными глазами. Ему-то и десятка пуль не хватало, чтоб укокошить на стене одну-единственную муху!
Да и в общеклассных стрелковых соревнованиях он выходил на последнее место. Пули он крутил самые бездарные: они разворачивались, были мягкими, кривыми и летели куда попало, только не в цель.
Все это было понятно: когда ж ему тренироваться в стрельбе, если все свободное время он был занят Веркой, препротивнейшей девчонкой из нашего класса. Она корчила из себя большую умницу и, наверное, воображала, что она первая красавица в классе. Ходила Верка в черном платье с белым воротничком, была аккуратно причесана и до отвращения старательно слушала всех без разбору учителей, даже учителя пения.
Ну, понимаю, историю или географию нельзя не слушать, но чтоб всерьез относиться к пению или скучнейшей арифметике, к запутаннейшим задачкам про пешеходов, от которых голову ломит… А ей все было интересно!
Так вот, этот худенький Петя все время вертелся вокруг Верки: носил ей читать книги из отцовской библиотеки, делился завтраком, если она забывала. Помогал даже запихивать в портфель учебники. И терпеливо, как часовой на посту, поджидал ее после уроков у двери, если она куда-то отлучалась и не выбегала из школы со всеми…
Я страдал, глядя на его унижения. Я хотел раскрыть ему глаза на все.
Однажды на уроке рисования я бросил на его парту записку. «Петька, твоя Веруха пол-урока смотрится в зеркало. Как ты можешь терпеть это? Очнись, несчастный! Опомнись, жалкий раб! Встань, наконец, с колен и стань свободным человеком!»
Я пристально наблюдал за ним: вот его пальцы развернули мою бумажку в клеточку, вот он прочитал ее и порвал на мельчайшие клочки. У него даже уши не порозовели, и я очень разозлился. Я не ждал от него ответного послания, потому что он, как и эта Верка, — заразился от нее, что ли, — был примерным мальчиком и едва ли мог рискнуть написать и тем более бросить во время урока записку на мою парту.
Даже на переменке не подошел ко мне Петя.
Но больше всего меня бесило то, что моя записка совсем не задела его. Значит, он считает, что это в порядке вещей? Скоро будет шнурки завязывать на Веркиных ботинках или на руках носить ее в школу!
Я не вытерпел и подошел к нему со свирепым лицом:
— Чего не ответил? Отобрал бы у нее зеркало — и дело с концом.
— Зачем? — И спросил он это таким тоном, что мне захотелось двинуть в его трусливую, рабскую физиономию. — Тебе тоже не мешает хоть раз в неделю подходить к зеркалу. Зарос, как дикобраз. Она девочка, и аккуратная, ей нужно…
После этих слов я окончательно возненавидел Верку. Я не мог видеть ее тонких, прилежно поджатых губок и карих раскосых глаз, не мог слушать ее точные, спокойные ответы, ее смех на переменках…
Особенно меня поражала ее аккуратность. Даже в осеннюю грязь приходила она в чистых ботинках, на ее пальцах и лице никогда не было чернильных клякс, тетради ее ставились в пример другим, ее косички с бантиками всегда были тщательно уложены, ни прядка, ни один даже волосок не выбивались на ее лоб, чистый и умный. Ее внимательность на уроках была выше моего понимания.
Нет, нужны были срочные меры!
Недолго думая я выдрал из тетради лист, сунул мизинец в непроливайку и вывел огромными фиолетовыми буквами: «Я дурочка». На переменке сбегал в канцелярию, мазнул обратную сторону листа клеем и незаметно приклеил лист на спину Верке.
Успех был полный. Ни о чем не подозревая, ходила она по школьным коридорам, и вслед катился смех. Верка ничего не понимала, краснела, металась из угла в угол, как затравленный волчонок, пока лист не отвалился от ее спины — клей в канцелярии оказался неважным.
На следующий день Верка носила по коридорам огромное объявление «Ищу мужа!», и хохот всей школы громыхал за ней по пятам. Верка припустилась назад и укрылась в классе, где Петя и сорвал с ее спины лист.
Верка глянула на лист, и глаза ее наполнились слезами. Сморгнув их, села за свою парту, отвернулась к стенке, и мне было видно, как вздрагивает ее спина.
Я торжествовал: получила по заслугам!
Но кто-то выдал меня. В классе нашелся предатель. Меня отчитал классный руководитель и пообещал рассказать обо всем отцу. Но это было еще не все.
На большой переменке ко мне подошел Петя, этот раб и слюнтяй, подошел — маленький, бледный, с серьезными глазами — и, заикаясь, сказал:
— Вввы-вызываю тебя на дуэль.
Я далее опешил: он и дуэль — это просто не вязалось. Ни с кем еще он не дрался и драться не собирался!
— Проваливай! — сказал я. — Что с тобой связываться? Вначале стрелять научись.
И здесь случилось непостижимое. Все ребята, как сговорившись, заорали:
— Нет, ты не должен отказываться! Это против закона!
Я даже отступил к стене. Я ничего не понимал. Ну что я сделал им плохого? Только проучил эту самую Верку, и здорово проучил. То все были за меня и смеялись, а то вдруг переметнулись на сторону Петьки. И среди них был даже Женька Пшонный… Вот она какая, оказывается, жизнь!
«Ну что ж, драться так драться», — твердо решил я и поклялся посильнее влепить в его лоб пулю. Пусть знает, как иметь со мной дело. И всем им отомщу!..
Тут же были выбраны секунданты, отмерены десять огромных шагов в проходе между партами. Всеми приготовлениями распоряжался сам Пшонный. Он провел мелом на полу две черты и приказал закрыть на стул дверь, чтоб не вошел дежурный по этажу учитель.
— Уважаемые дуэлянты, — обратился к нам, как требовали правила, Женька, — в последний раз предлагаю вам помириться, пойти на мировую и подать друг другу руку, ты виноват перед Верой, извинись, и все будет…
— Нет! — закричал Петя. — Никаких извинений — будем стреляться!
— А я и не собираюсь извиняться! — отрезал я. — Принимаю вызов.
Я был уверен, что Петя доживает свои последние минуты на этой земле, и твердо, сквозь зубы произнес:
— Прощайся с жизнью, презренный!
Нам были выданы очки-консервы и по одной пуле Женькиного производства: они должны быть одинаковыми. Потом Пшонный оглядел наши «пистолеты» — надетые на пальцы резинки — и важно сказал:
— Противники, на линию огня!
Мы стали возле начертанных мелом линий, и Пшонный проверил, чтоб ботинки ни одного из нас не переступили их.
— Начинайте! — деловито сказал Пшонный.
Мы стали целиться.
Большие квадратные очки, туго сжатые на затылке ремешками, больно врезались в лоб и щеки. Все, кто был в классе, выстроились у стен. Я хладнокровно целился в розоватый Петькин лоб. Вдруг кто-то задергал дверью, и стул, одной ножкой продетый в дверную ручку, запрыгал.
Я, сжав губы, оттянул насколько мог назад резинку — удар должен быть точным! — и готов был уже разжать пальцы с пулей, как вдруг… нет, в это нельзя было поверить… в мою грудь ударила пуля.
— Падай! — заорали ребята. — Падай, ты убит!
Я продолжал целиться, но кто-то схватил мой «пистолет», меня схватили, приподняли и силой уложили на пол — таков был ритуал.
Потом я встал, сорвал с лица очки-консервы, сдернул с пальцев резинку и ушел в коридор. Я не мог никого видеть. Они предали меня и были рады моей гибели. И как это он попал? Но что я мог поделать? По принятому нами же закону отныне я на неделю лишался права участвовать в дуэлях и должен был подчиниться этому.
Я был убит на дуэли и, как понял это позже, был убит по заслугам.
Федька с улицы Челюскинцев
Мы валялись на песке и молчали.
Язык отдыхал от хохота и болтовни. Жгло солнце. Только что я выскочил из воды, отлично выкатался в песке и теперь лежал, как рыба на сковородке, посыпанная мукой.
Леньке этого показалось мало, и он, встав на четвереньки, ладонями стал грести ко мне песок. Уже не видно ног, уже над грудью желтела маленькая насыпь…
Ленька работал старательно, капли пота падали с кончика носа.
— Плоты! — вдруг завопил Гаврик, и все повскакали с песка.
Один я не мог вскочить: жаль было портить Ленькину работу.
Осторожно повернул я голову вправо и увидел вдалеке, на изгибе Двины, длинный плот.
Ах эти плоты! Нет без них ни одной большой белорусской реки и, конечно, Двины! Просто нельзя представить нашу реку без них. Несутся они по быстрине, и по концам их, у огромных кормовых весел, стоят рулевые и, направляя движение плота, упираясь ногами в бревна, гребут. Особенно опасно проходить под мостами: напорешься на башмак опоры — и каюк. Много раз видел я, как на подходе к мосту вылезают из шалашей женщины в пестрых платочках, молча глядят вперед, иные даже крестятся.
А мы как полоумные, мы бегаем по берегу и вопим:
— Бери левей, гануля, на бык попадешь!
«Ганок» — по-белорусски плот. И мы волнуемся и спорим — пройдет или нет? Ведь управлять-то длиннющим, шатким плотом не просто; однажды, говорят, не справились плотовщики с течением, стукнулся плот о бык, и по бревнышку разметало его по реке, едва спаслись люди…
— Плывем? — нервничал Гаврик.
— Успеется, — сказал я. — Ленька, работай.
Он пригреб ко мне новые горы песка и сыпал его сверху. Вначале песок щекотал, потом студил, потом давил.
Гаврик еще пуще занервничал.
— А как опоздаем? Ну, ребята! Что ж вы как неживые?
— Плыви, — сказал я лениво, — тебе пора. Пока доплывешь до середины, плот подойдет сюда.
Гаврик недовольно заворчал.
Ленька продолжал трудиться. Меня уже не было: одна голова торчала из песка, и проходившие мимо показывали пальцем и смеялись.
Мне было приятно: не так жарко.
Теперь даже голову не мог я повернуть в сторону плота и тихо спрашивал у Леньки, близко ль он.
— С полкилометра. — Ленька привстал, любуясь своей работой.
— Пора? — спросил я.
— Вперед! — крикнул Ленька.
Я сделал резкое движение, вскочил, и тяжкий панцирь песка, ломаясь и шурша, свалился. Точно с цепи сорвавшись, помчались мы по берегу. Мы летели, перепрыгивая лужицы, бревна и валуны, чью-то одежду, канаты и обломки лодки. Легкие следы ног оставались на песке. Мы ворвались в воду, добежали до плеч и бросились вплавь.
Течение понесло вниз, но мы, отфыркиваясь, плыли к плоту. Плыли наперегонки. Я — на бочку (так я плавал быстрей всего), Вовка — брассом, а стремительный Ленька шел кролем.
Он быстро оторвался от группы, вырвался вперед и первым коснулся рукой бревна.
Я еще подгребал к плоту, а Ленька уже сидел на бревнах и загорал.
Не мы первые захватили плот: мальчишек пять уже сидели на нем и высокомерно поглядывали на нас.
Сильно устав, я наконец дотронулся до бревна, и какой-то курносый пацан в штопаных трусах протянул мне руку.
Я сделал вид, что не замечаю ее. Кинул ладони на бревно, подтянулся, и живот протащился по шероховатой поверхности. Выбрался. Живот саднило: несколько царапин кровоточило на нем.
Многие мальчишки еще плыли к плоту.
Сзади всех был Гаврик. Он пыхтел, как пароход, плыл позорнейшими гребками — так мы не плавали уже лет пять.
— Спасательная команда, сюда! — подал клич Ленька, и мы впятером с превеликим трудом втащили на плот обмякшего Гаврика.
Он учащенно дышал и сразу лег на бревно.
— Выдохся? — спросил Ленька.
— Не. — А лицо у Гаврика было бледное-бледное, с синеватым оттенком.
Мальчишка в штопаных трусах подсел ко мне, коснулся плеча своим горячим плечом — видно, издали плыл — и сказал:
— Не пускайте его с собой. Сюда «освод» не заглядывает.
Мальчишка имел в виду спасательные лодки, дежурившие у пляжа.
— Верно, — сказал я. — А ты откуда плывешь?
— Оттуда… — Мальчишка махнул вверх по течению. — Я с улицы Челюскинцев. А ты?
— Я с Советской. Четвертый коммунальный. Знаешь?
— Это большущий такой, в виде буквы «пэ»?
— Вот-вот. — Я назвал квартиру.
— А я в доме семнадцать, квартира шесть.
— Понятно. Тебя как звать-то?
— Федькой… А тебя?
Я сказал.
— Гляди, гляди, куда они гребут! — вдруг закричал Федька, вскакивая, и его лицо, курносое, пестрое от веснушек, побледнело. — Разобьемся!
Пока мы разговаривали, плот подплывал к мосту; непрочно связанный, он изогнулся и летел прямо на бык.
Ребята как лягушки попрыгали в воду. Даже Гаврик, не успевший отдышаться, как мешок с картошкой свалился в воду, подняв столб брызг.
И я хотел кинуться, но, увидев, что Федька бежит к переднему плотовщику и вопит: «Левей держи, левей!» — не прыгнул. Я присел, изготовившись, на крайнем бревне.
Мост стремительно надвигался. Я уже видел швы меж камнями грозных быков.
Федька добежал до плотовщика. Он что-то кричал, размахивал руками. Потом схватился за рулевую тесину и стал вместе с мужчиной грести. Спина его мучительно изогнулась, позвонки вспухли, ноги уперлись в бревна, волосы растрепало ветром.
Надо броситься к нему. Помочь. Надо! Что-то огромное и дикое надвигалось на нас, что-то темное и страшное стискивало живот и сердце. И я не мог стронуться с места.
В двух метрах от быка пронесся плот, и сразу стало тем но, вверху что-то грохотало, гудело, и тут же нас снова окатило слепящее солнце — мы вылетели из-под моста и понеслись дальше.
Федька отпустил рулевую тесину и подбежал ко мне. Он улыбался и похлопывал себя по животу и, не сказав ни слова, с разгону бросился в воду, врезался головой и саженками поплыл к берегу.
Я кинулся следом.
…С полчаса шли мы по берегу, туда, где лежала моя одежда. Мне было неловко. Я видел худые Федькины лопатки, узкие плечи, линию позвоночника — хоть все позвонки пересчитывай — и молчал. А потом спросил, чтоб не молчать: