Вызов на дуэль - Мошковский Анатолий Иванович 5 стр.


— Искупаемся, а?

Вначале я даже не поверил своим ушам и недоверчиво посмотрел на него. Но тут же затараторил:

— Конечно… Сейчас же!

Я боялся, что он раздумает.

Отец захватил полотенце, и я захлопнул дверь. Он был раза в два выше меня, и мне очень нравилось это. Он был строг, серьезен, и это я тоже любил. Я был рад, что строгим и серьезным людям тоже иногда вдруг хочется влезть в воду и поплавать. У подъезда я встретил Леньку. Он у меня ни о чем не спрашивал, но я сказал ему:

— А я иду купаться… С отцом.

— Ну и хорошо, — ответил Ленька.

И это все, что мог я услышать от него!

Мы спустились к Двине. Я еще на ходу стал раздеваться, стащил рубашку с майкой и, когда мы пришли к воде, был в одних трусах. Пока отец, присев на камень, расшнуровывал один ботинок, я уже был в воде, пока он расшнуровывал другой — я уже плыл по глубокому месту.

Вода приятно студила тело, плескалась у затылка, ласкала спину и ноги.

К тому времени, когда отец снял ботинки и носки и аккуратно сложил на песок брюки и рубаху, верхнюю и нижнюю, я успел сплавать на середину реки и вернуться к берегу. Нащупав ногами каменистое дно, я проплыл еще немного, стал по грудь в воде и принялся поджидать отца.

Отец входил в воду, хромая на камнях, взмахивая руками и морщась. Это было понятно: полвека, наверное, не бегал босиком и ступни привыкли к носкам и ботинкам. Кожа у отца была светлая — на конференциях и собраниях не загорают и ходят туда в строгих плотных костюмах. Только лицо его дружило с солнцем, и на нем лежал загар.

Вода показалась отцу холодной, потому что он неуверенно вошел в реку по колено и остановился.

— Плыви, па! — крикнул я. — Водичка кипяченая, это вначале кажется, что холодно!

Отец вошел по пояс в воду, и все тело его обметало гусиной кожей.

— Тише ты, не брызгай! — сказал он, растирая руки и грудь водой.

— Да ты быстро окунись — и дело с концом.

Впервые заметил я, что тело у отца не слишком мускулистое. Что ж, и это понятно: заниматься гимнастикой и ходить на речку некогда, дров колоть не нужно — у нас паровое отопление. А от того, что целыми днями держишь ручку, листаешь книги и читаешь студентам лекции, — от этого мускулы не образуются.

Чтоб отец поскорее бросился в воду, я нырнул, достал со дна черный камень и горсть песку, всплыл и показал ему. Не подействовало. И, только растерев все тело водой, отец быстро погрузился и выскочил.

— Догоняй меня! — крикнул я и бросился вплавь, дурашливо размахивая руками и брызгаясь.

Отец не погнался за мной. Он зашел в воду поглубже, продолжая обтирать плечи и грудь. Потом закрыл глаза и окунулся с головой. С него сильно лило. Отжал с волос воду и посмотрел на меня.

— Ну поплыли же! — с отчаянием крикнул я и, не оглядываясь, ринулся на глубину.

Мне хотелось похвастать своим умением, блеснуть ловкостью. Стараясь не мотать головой, я саженками отмахивал реку. Я следил, чтоб ладони касались воды с особым щегольским прихлопом, и временами это получалось. Вот у брата это выходило здорово!

Я плыл саженками, потом вдруг переворачивался и плыл на спинке, вымахивая руки назад: вначале сразу обе, потом попеременно одну за другой.

Затем я нырял, насколько хватало воздуха в груди, шарил под водой руками и потом, уже на последнем выдохе, выскакивал и поглядывал на отца.

Нет, он не бросился мне вслед. Он стоял на прежнем месте, окунался и растирал тело. Мне стало грустно. Я вдруг понял — и эта мысль ошеломила меня — отец не может плавать. Это не вмещалось в голове — быть взрослым человеком, прочитать тысячи книг, жать крепкую руку прославленному генералу Брусилову — и не уметь плавать?!

Я знал, что в местах, где отец провел детство, не было реки. Но ведь позже отец жил и возле больших рек.

Я вернулся к нему. Отец шел одеваться. Шел по острым камешкам мелководья, хромая и взмахивая руками. Выйдя на берег, стал тщательно вытираться.

Я вышел вслед.

Отец протянул полотенце. Я не взял. Попрыгал на одной ноге, вытряхивая из уха воду, отжал волосы и, присев за камень, выкрутил трусы. Оделся и стал ждать. Отец зашнуровал ботинки, расчесал волосы, и мы пошли в гору.

Он не мог подольше остаться у Двины, потому что к нему должен был зайти товарищ по пединституту.

Мы шли, и он рассказывал, как, окончив учительскую семинарию в Полоцке, впервые приехал на работу в деревню, как с телеги сгрузили его сундучок с книгами и какими глазами смотрели на нового учителя мужики и мальчишки…

Я слушал не отрываясь. Отец рассказывал очень интересно. У него была большая жизнь и всегда — уйма работы. Одного только не мог я понять: как же он не научился плавать!

Ведь это так просто и так необходимо!..

Парус

В конце урока учитель сказал:

— К следующему разу выучите стихотворение Лермонтова «Парус», — и захлопнул классный журнал.

Прозвенел звонок. Был последний урок, мы радостно застучали крышками парт и стали заталкивать в портфели и ранцы учебники, тетради, ручки. Потом сломя голову, обгоняя друг друга, помчались по коридору, по широкой лестнице вниз и через просторный вестибюль — на улицу, во двор, в солнце, в ветер, в шум листвы.

Так надоело сидеть в классе и дрожать при виде раскрытого журнала! Там в алфавитном порядке написаны наши фамилии, и по ним сверху вниз грозно движется учительский палец — кого бы вызвать? Как это не просто — каждый день выучивать заданное на дом! Всегда что-то не успеешь, увлечешься чем-нибудь — все на свете забудешь…

Я шел домой, размахивая портфелем; скорей бы поесть — и на Двину.

В лицо дул ветер, приятно холодил кожу, свистел в ушах, раскачивал во дворе белье на веревке.

Вспомнив о стихотворении, я чуть замедлил шаг. Стало не по себе. Даже солнце чуть померкло. Уж очень не любил я учить наизусть стихи. Даже хорошие. Память у меня была неважная, был я страшно рассеян, неусидчив, нетерпелив и, главное, вечно чем-то занят. Я знал, что Лермонтов — замечательный поэт, что пишет он очень интересно и звучно; его стихотворение о парусе я читал — и оно мне понравилось. Увидев как-то в библиотеке книгу, названную по первой строке этого стихотворения, я сразу же взял ее и не ошибся…

Но как не хотелось зубрить даже это стихотворение!

Три дня не заглядывал я в хрестоматию. Но необходимость выучить его отравляла мое существование. На четвертый день я раскрыл хрестоматию и отыскал стихотворение. Оно не называлось «Парус», как утверждал учитель. Оно вообще никак не называлось. В том месте, где пишется название, стояли три звездочки. Оно было маленькое — всего три куплета, и, значит, его можно будет довольно просто запомнить.

Я тут же прочитал его.

И снова оно поразило меня своей красотой и напевностью, непонятной тоской и тревогой. Я еще раз прочитал его и задумался. Нет, это было какое-то удивительное, какое-то невероятное стихотворение… Такое маленькое, а как много в нем сказано, и как сказано!

Я опять прочитал его, вникая в смысл каждой строки, каждого восклицательного и вопросительного знака.

Он маячил передо мной, этот парус, в тумане далекого моря. Я ни разу не видел моря, да и паруса, пожалуй, не видел. Простыню, натянутую на палках над нашей байдаркой, вряд ли назовешь настоящим парусом. Я сидел у подоконника с раскрытой хрестоматией, смотрел поверх красных крыш и деревьев, смотрел и видел огромное синее море, солнечную дымку над ним и парус…

Снизу, с тротуара, громко куковал кто-то из моих приятелей; на улице возчик с надсадом понукал ломовую лошадь с мохнатыми ногами — она вдруг отказалась везти подводу с бочками; из кухни доносились запахи щей…

Но мне было не до них.

Я видел море и парус.

Это был замечательный парус — гордый, непреклонный и немного странный, парус, который не искал счастья и не бежал от него. Но особенно поразили своей пронзительной силой четыре последних строки. В них было все, может, весь смысл жизни. Он, этот парус, знает цену всему, он мудр и мужествен. Все у него, казалось бы, есть, все, что нужно для счастья: и светлые струи моря, и золотой луч солнца… Мчись себе по морю, красиво отражаясь в воде, вдыхай ветер, радуйся свету. Но нет, мало ему этого. «А он, мятежный, просит бури, как будто в бурях есть покой!»

Я прямо-таки вздрогнул, впервые по-настоящему поняв эти строки.

Еще тогда, сто лет назад, все понимал Лермонтов, и великая истина его паруса вдруг по-новому коснулась меня своей строгой и чистой правдой.

Пусть тебе хорошо, пусть тебе тепло и сытно — ты не должен нежиться в тепле, погрязать в сытости и лени. Мир корчится в муках и горе, мир еще несправедлив, беспощаден, жесток, и нет тебе в нем покоя и счастья, пока не станет он добр и честен.

Дерись, воюй, отстаивай.

Мне было три года, когда во льдах Севера разбился дирижабль «Италия», на котором Нобиле с товарищами хотел долететь до полюса. Года через четыре я не выпускал из рук книжку «Красин» во льдах». В ней рассказывалось, как наш могучий ледокол пробивался сквозь тяжелые льды, чтоб спасти потерпевших крушение. И сейчас вижу ее обложку: тонкие трубы, черный дым, рвущийся из них, белые поля в трещинах и торосах, и мощный нос ледокола, который крошит эти льды.

Вспыхнула в Испании война, и со всех концов земли поехали туда добровольцы, чтоб помочь республиканцам отстоять свою свободу, разбить фашистского генерала Франко и его войска…

Нет в этом мире покоя.

Ни там, ни здесь.

В вечную мерзлоту Заполярья вбивались сваи первых портов; возводилась Магнитка; монтировались домны Кузбасса; прокладывались сквозь пески рельсы Турксиба; пилились пихты и ели, чтоб построить Комсомольск; на Днепре выросла гигантская плотина…

В нашем городе, верно, тоже творились великие дела, и ткачихи в красных платочках и рабочие-металлисты с твердыми жилистыми руками как хозяева входили в цеха своих заводов и фабрик.

Покоя нет. Трещат границы, рвутся в Барселоне бомбы, пылают абиссинские хижины, немецкие парашютисты накрывают с неба Крит…

Вздрагивает земной шар от взрывов, пахнет в воздухе порохом и строительной пылью, и нет покоя. И надо идти навстречу ветру, навстречу пурге и опасностям, навстречу бурям.

…Я оторвал глаза от неба, от крыш и деревьев, за которыми плескалось море. Я вдруг вспомнил, что это стихотворение надо выучить наизусть. Я закрыл его ладонью и стал произносить вслух.

И прочитал без запинки. Такого еще не бывало.

…С нетерпением ждал я урока литературы, и когда дождался, очень хотелось, чтоб меня спросили. Я следил за пальцем учителя, сползавшим по странице классного журнала. Когда палец достиг середины страницы, где была буква, с которой начиналась моя фамилия, я замер.

Я застыл в ожидании. Пусть только вызовет — я прочту это стихотворение не заикаясь, твердо и четко. И никому не нужно будет подсказывать…

Меня не вызвали.

Много с тех пор прошло по земле событий, радостных и горьких. Но до сих пор помню я наизусть это стихотворение. Оно никогда не устареет. Оно не может устареть. Парус будет звать людей вперед.

И всегда будет сам впереди.

Мальчик, живший напротив

Мы жили на четвертом этаже, из нашего окна было видно далеко, как с маяка, и я любил смотреть из него.

Вдали высился Успенский собор, древний и мощный, в ржавых куполах, с поблекшими крестами.

Чуть поближе вскидывал в небо верхушки тополей и кленов сад имени Ленина. Оттуда по вечерам наплывала танцевальная музыка, то мечтательная, то боевая и быстрая.

Через дорогу от нас находилась воинская часть, огражденная, как и полагается воинской части, глухим забором с колючей проволокой вверху. Попасть туда можно было через проходную, где всегда — днем и ночью — стоял часовой с винтовкой. По широкому двору сновали люди в военной форме, входили и выходили из каменных помещений, ездили грузовые машины…

Справа от забора белел одноэтажный дом, тоже огражденный забором, но без колючей проволоки, и у ворот его не стоял часовой. В этом доме, как утверждали мальчишки, жил не то командир пехотного полка, не то даже дивизии — комдив. Туда часто заходили военные с различными знаками отличия в петлицах, и я не знал, кто из них жил в нем постоянно.

Зато я точно знал, что у хозяина дома есть двое ребят: мальчишка и девчонка. Из своего окна я почти ежедневно видел их во дворе. Они были брат и сестра, всегда ходили вместе, любили качаться в гамаке, привязанном к деревцам: покачивались и читали. Все время они были с книгами и, наверное, здорово много знали.

Мальчик иногда лежал на траве и, подперев руками голову, тоже читал. Что он там читает? Может, такое, что не оторвешься?.. Взять бы у него на день книгу.

Но я не был с ним знаком.

Помню, однажды он так впился в книгу, что мать не могла дозваться его обедать. «Сережа, Сережа!» — звала она, а он отвечал: «Сейчас!» — а сам все лежал и читал. Мать снова крикнула, он ответил, что через секунду явится, а сам все лежал.

Этим он понравился мне. Взрослым все кажется, что у ребят не может быть ничего важного и в любое время их можно оторвать от своих дел.

Мать у него была строгая, и мне казалось, жилось мальчику не слишком весело. Как-то раз он снял рубаху и стал загорать на траве, но тут из дому вышла мать и что-то резко сказала ему. Он встал на колени, начал натягивать рубаху и ушел с солнца в тень, под невысокий тополь. Издали я не мог отчетливо разглядеть его лица, но оно казалось мне бледным. Наверно, он был болен. Может, поэтому ему не разрешают загорать?

О том, что он не здоров, можно было догадаться по его походке — степенной, небыстрой, по угловатым узеньким плечикам и бледности лица. Сестра была куда здоровее его. Она любила прыгать через скакалку, играть у стенки в мячик. Она громко смеялась, даже лазила на деревья в их дворе. А мальчик стоял и снизу смотрел на нее.

Я почему-то был уверен, что он хороший мальчик.

Мне было жаль их, особенно его. У них такой двор — зеленый, большой и почти в центре города, а им, наверно, скучно в нем. Очень редко я видел в этом дворе других мальчишек или девчонок. Мать ли запрещала, ребята ли не решались заходить?

Мы с ними жили рядом, в сорока шагах, а я не знал их. Как меня подмывало иногда зайти в калитку и вытащить их куда-нибудь на Двину — искупаться или порыбачить, на Лучесу или еще куда-нибудь. Несколько раз я приближался к калитке.

Но дотронуться до нее не решался. Во-первых, странно самому идти к ним, во-вторых, боялся их матери и, уж конечно, отца — крупного командира. И все равно мать не пустила бы ребят. Что-то более надежное, чем колючая проволока на заборе и часовой у входа, охраняло их в этом уютном дворе.

Скоро у мальчика появилась собака, маленькая остроухая немецкая овчарка, и ребята постоянно возились с ней. Овчарка радостно взлаивала, носилась по двору, и ребята визжали от смеха. Видно, их мать поняла, что детям скучно, и решила поразвлечь их. И все ж я не понимал, почему она держит их взаперти, будто в городе нет ничего интересного…

Когда мальчик учил пса ходить на задних лапах, мать открывала окно и отчитывала его: видно, все время наблюдала за ними.

И скоро собака исчезла с их двора. Мальчик по-прежнему читал свои книжки, но все чаще откладывал их в сторонку, смотрел в небо и о чем-то думал. И мне становилось жаль его.

Как-то я столкнулся с ним нос в нос. Я бежал у их дома с альбомом под мышкой — в альбоме были марки-«двойники» для обмена. Открылась их калитка, и мальчик, которого я так хорошо знал издали, выскочил на тротуар. За ним вышла мать в черном шелковом платье: лицо у нее было миловидное, но суровое, а мальчик был какой-то землисто-бледный, тощенький, с огромными грустными глазами.

Я застыл. Мать пронзила меня своими твердыми глазами, и я постарался скорее уйти от этих ворот. Если б мальчик был один, я, может, первый заговорил бы с ним, показал ему марки — а вдруг и он собирал их? Но его мать…

Я долго не видел их. Иногда к их дому подъезжала легковая машина, из нее выходили люди. Потом они снова садились в эту машину и куда-то уезжали, иногда с мальчиком. Я ни разу не катался на легковой машине и все-таки не завидовал мальчику.

Назад Дальше