— Иван Иванович! — сказал я. — Извините, пожалуйста, я, кажется, спутал и вспоминаю теперь: это мне сказал не Дулькейт, а заведующий снабжением Тарасов.
— Тарасов! — обрадовался Долгаль. — Ну это совсем другое дело, Тарасов это может сказать.
Так мы перешли Малиновый ключ и мало-помалу поднялись на песчаный хребет. Тут на песке было множество следов, и вид открывался нам с высоты тигрова или барсова глаза, когда эти звери залягут в камнях и смотрят то в ту, то в другую сторону. За перевалом в направлении к мысу Орлиное гнездо были темные синие тучи, земля же была вся желтая, как песок, и на ней, на желтом, кое-где, как густо пролитая кровь, стелющиеся кустики азалии с покрасневшими от осени листьями. Вдали белые волны разбивались о черные скалы. Какое-то «Томящееся сердце» — такое название камня: будто бы камень этот от напора волн шевелится и потому назван сердцем. Задорный мыс Орлиное гнездо убран весь ажурно-фигурными погребальными соснами. А желтое — это не песок, это пожелтевший горный камыш, если же наклониться и рассмотреть, то у самой земли есть низкая зеленая травка, и вот из-за этой травки на вечер олени выходят на открытое пастбище. Их переход из кустов бухты Теляковского к открытым пастбищам бухты Астафьева ко времени нашего прихода был в полной силе. На пастбище против Орлиного гнезда стоял неподвижно, как монумент, рогач.
— Чего он стоит?
— Где-нибудь есть оленуха.
— А вот те восемь рогачей, почему они вместе и нет возле них оленух?
— Какие-нибудь неудачники, а вот глядите на средний увал, видите?
— Кажется, камни.
— Кажется, камни, да, а это оленухи, штук сто. Ну, так вот и те восемь рогачей с ними как-то связаны. Глядите, вон тот отдельный, видите?
— K нему подходит оленуха из распадка, вон другая, третья…
— Их там много в распадке, это все одно стадо, они все в связи.
На увале даже простым глазом были видны прямые и косые тропы, с косых троп на центральную сходились олени, и было через это понятно, что все олени были в связи и все огромное стадо в сотни голов, разбросанное в падях и распадках, в общем движется медленно куда-то дальше в направлении бухты Астафьева. Отдельные группы в этой массе формировались и распадались.
— А где же гаремы? — спросил я. — Вы слышали о них?
— Слыхал, только это один разговор, а настоящих гаремов нет никаких, просто кучка оленух, и одна из них охочая, и вот из-за нее и весь гарем, потому что не сразу она дается, а как далась, вот и кончился гарем.
— Но почему же если не только охочая, но любая оленуха задумает удалиться из стада, рогач ее возвращает?
— Олени держатся стадом, зачем неохочей оленухе отбиваться от стада? А может быть, хочет убежать та самая, за которой ухаживает рогач и только выдумали, что он всех держит. Да и как сказать, разве к ним в душу-то залезешь? Мало ли по какой причине он держит оленух в кучке. Но только это верно, гаремов постоянных нет, а когда рогач достигнет своей оленухи, то зачем ему гарем? Достигнет своей, понюхает воздух, уверится, что в этой оленухе для него больше нет ничего, и сразу снимается с якоря.
Верно ли?
Вон из кучки, очень похожей на гарем, вырвалась оленуха, и рогач за нею летит. Они прибежали к распадку, где высокая трава и деревья. Он ее настигает, но в последний момент она ложится на землю в траву, а он поднимает нос вверх, рога закладывает на спину и ревет.
Мне вспомнилось, еще о рогачах говорили, будто они собираются большими стадами возле сетки на другом конце парка, и, стремясь выйти в тайгу, выбивают возле нее тропу. Таежный следопыт легко отвечает на этот трудный вопрос:
— Потому так, что в тайге рогачи после гона непременно уходят в более глухие, отдаленные кедровники. Олень-рогач — все равно, что цыган. Оленуха-другое дело, она местная и за ним не идет. Рогач это постоянно, как гон кончился, идет в кедровник. И если сетка на пути, то вот они все и собираются возле сетки.
Быстро темнело. Дул холодный, пронзительный ветер. На фоне красной зари виднелись черные силуэты камней россыпи, разные были фигуры и среди них, казалось, тоже были олени: рогач, оленуха, другая оленуха, саек…
17/X
Ночью был шторм, норд-вест. Утро ясное. Егерь доложил, что на той стороне парка с воли пришли два дикие рогача и стоят у сетки. Так вот сама жизнь указывает способы обновления крови. И так ясно, что парк нужно сделать в самом обильном оленями месте, например в Судзухе, и устроить так, чтобы дикие олени могли проникать к парковым оленухам.
Ходил фотографировать Малиновый ключ, чрезвычайно типичный для южно-приморской тайги. Я его несколько раз уже пробовал снять, и все мне это не удается. Горный ключ бежит, не обращая никакого внимания на ветер. И вот почему мне все не удается верно снять его: цветовое впечатление так сильно, что не хватает спокойствия прочитать картину только по свету и тени. Ветер обрывает хваченные морозом красные листья винограда, обнажает черные теперь, сладкие после мороза ягоды винограда. Особенно красивые розовые тона дает мелколиственный клен. И вообще я замечаю, красного в здешнем осеннем лесу гораздо больше, чем у нас в средней России, где желтое сильно преобладает над красным.
В полдень на коне Поцелуе с заведующим совхоза я отправился на другой конец Нового парка, за восемнадцать верст. Заву, между прочим, было дело там: уволить егеря П.
— По какой причине увольняется егерь? — спросил я.
Администратор помолчал и сказал:
— Белый чехословак.
После того я довольно долго ждал продолжения. Седло съехало. Повозился с седлом. Пустил в галоп, догнал. Поравнялся, и тут наконец-то зав продолжал разговор о чехословаке:
— Со времени интервенции их тут двое осталось: конечно, примазались. Одного утащил осьминог.
— Спрут?
— Очень просто. Вышли они купаться в камнях. Вот спрут обхватил одного и утащил в море. А другой остался.
Больше мы ничего не говорили о чехословаке. Эта поездка дала мне представление о Новом парке, так что я мог себе представить схему распределения оленей в обоих парках в настоящее время. Оленухи теперь держались в Старом парке, а в Новом — от 2-й Сенокосной пади и до Рисовой. Кроме того, они занимали 3-й юго-восточный склон от бухты Астафьева до Высокого мыса. Рогачи держатся более в Новом парке по западному склону и в пади Белинского по реке Улунчу и до Высокого мыса.
В Рисовой мы узнали, что Долгаль только что вышел ставить нового егеря-красноармейца на место П. Они пошли туда по сетке, мы же доехали до реки Улунчу и Сенокосной долиной, часто спугивая фазанов, доехали до сторожки: тут уже был Долгаль с красноармейцем.
На обратном пути зав уступил свою лошадь старику Долгалю, и мы отправились с ним. По словам Долгаля, Гамовский парк весь продувается северными ветрами, и оленям хорошо можно укрыться только в Старом парке в падях Голубой, Запретной и Барсовой. Действительно, парк в районе реки Улунчу был покрыт низким дубняком, широкие листья коротко были завернуты в желто-серые трубочки. Эта зимняя картина пастбища совсем изменилась, когда мы приехали обратно к Астафьевскому ручью, тут многие дубки были еще совсем зеленые, другие с листьями, краснеющими лишь по краям. Выбрав один из листьев молодого дуба, из самых крупных, я измерил его и теперь изумляюсь размерам листа молодого маньчжурского дуба гораздо больше, чем там, лист был пятьдесят на двадцать шесть сантиметров. В то время как мы выезжали из сторожки, шторм был такой сильный, что мы колебались, ехать ли нам через хребет или кругом. Мы поехали прямо, и когда поднялись, на хребте было совершенно тихо. Долгаль сказал, как принято, на китайский лад:
— Ветер кончал.
Чтобы так вдруг, у нас никогда не бывает.
18/X
— Вот ведь как ухаживает! Как он ищет, как рыщет! Вот бежит, вот догнал и взять бы… нет! стал: как будто по-человечески, сробел, пожалел. Но нет, не верьте оленю: под предлогом дружбы каждый рогач желает исключительно одного, чтобы удовлетворить свой неуемный аппетит.
Так говорит Долгаль, показывая мне из-за камня на оленей. Там проходят они по горному пастбищу возле Орлиного гнезда. Движутся они медленно, на местах хорошего корма задерживаются, где нет ничего — идут ходко своими собственными тропами. У них вся жизнь на ходу, и еда, и любовь, и также игра. Глядя на идущих оленей, невольно вспоминаешь кочевку киргизов с зимнего пастбища на летнее пастбище: тоже с игрой. Вот один из рогачей направился к оленухе, она его заметила и отошла, он упорно за ней, она в рысь и нырнула в кучу оленух, спряталась между ними. Напрасно! Он знает, какая она, и врезается в маленькое стадо. Теперь выбегает она и надеется на свои ноги, мчится и он, рогатый и тяжелый, черный, бежит как будто тяжело, а между тем расстояние между ними все больше и больше сокращается. Они прибежали к тому месту, где овраг-распадок начинается ямкой, заросшей горным камышом, у этого основания распадка стоит единственное дерево, раскидистая погребальная сосна. Пусть ледяной ветер свистит, тайфун и мороз стеклит заводи, все равно: свет 42-й параллели и тут у порога суровой зимы остается таким же высоким и светлым, как в Ницце, в Крыму, и погребальная сосна от этого света на желтую траву бросает на весь день переходящую, как часовая стрелка, резкую тень. Сюда, в эту ямку распадка, в горный камыш, под тень погребальной сосны, бросилась оленуха, и он перед лежащей остановился как вкопанный. Тогда сила энергии бега и гона со всем своим содержанием неуемного желания, распаленного близкой возможностью, вдруг обрывается. Рогач закидывает свои рога на спину, поднимает вверх голову, и оборванная энергия пола трансформируется в звук: олень ревет. В этом реве мой слух ясно улавливает лирическую нотку, она находится на перевале оленьего высокого свиста в низкий рев, тут где-то есть нотка, в общем дающая реву пятнистого оленя окраску не то обиды, не то жалобы, отличающей очень резко рев пятнистого оленя от грозного, почти тигрового рева изюбра. Есть что-то сибирское, кедрово-свежее и сильно-грубое во всем существе красивого изюбра. Но пятнистый олень — редчайший остаток далекого субтропического прошлого края — собирает в свой тип изящество, грацию.
Олень ревет, оленуха лежит в камыше. Олень наклонился к земле, от нечего делать пробует пощипать траву, но есть не хочется. Он просто стоит и дожидается, то повернется к морю, то к тайге, то глядит вслед проходящим стадам… И вот ему-то не видно за двумя сопками, а нам с большой высоты хорошо видно, что там далеко против линии общего движения оленей на пастбище идет не спеша один громадный рогач, мы видим, как он почему-то осторожно спускается с горы вниз, и догадываемся, что поднимается теперь по невидимому нами склону. Вот и правда: показались рога из-за сопки, голова рогатая, грудь и весь он черный, большой, широкий и важный. Мы опять не можем, рассматривая в бинокль, понять, что такое задерживает его ход, что он рассматривает. Второй раз мы видим, как он спускается, и потом скоро вырастают рога из-за ближайшей к нам сопки; теперь становится все совершенно понятным, — рогач потому так медленно шествует, что постоянно наклоняется к земле и проверяет след: он идет по следу охочей оленухи и, может быть, давно уже идет. Но вот как раз по этой гриве только что прошло целое стадо, и рогач потерял след. Кто знает, быть может, желанный след оставила та самая оленуха, которая лежит, не смея встать, осажденная неуемным рогачом? Рогач, пришедший сюда, потерял нижний след, высоко поднял голову, втянул в себя ветер и, сообразив направление, двинулся вперед. Он спустился в неглубокую лощинку и поднялся. Взбирается вверх как раз в направлении той единственной сосны, бросающей резкую тень на горное желтое пастбище. Первый рогач из-за сопки ничего не мог учуять, он просто глазел и случайно пришлось, что глазел именно в сторону дерева, и вдруг оттуда вырастают рога, да еще какие! Появляется голова…
Иван Иванович шепчет мне из-за камня:
— Сейчас увидите, первый рогач снимется с якоря.
И он угадал: первый рогач, как только увидел голову, повернулся и стал в сторонку, большой рогач стал на его место. Но ему показалось, что тот слишком близко стоял. Желая подальше отодвинуть соперника, сильный рогач только повернул голову в его сторону, выкинул язык набок, прохрапел, и тот сразу отошел немного подальше. Егерю это понятно. Он служил одно время при домашнем питомнике и выходил пойманного им олененка. Вырос добрый олень Мишка, такой ручной, что принимал от людей даже папироску и вроде как бы покуривал. Постоянно играл он с людьми и в шутку боролся с ними, все больше и больше понимая, что люди сами по себе существа очень слабые. Забрав это себе в голову, Мишка однажды решил попробовать свою силу и своими шишками так поддал, что егерь отлетел к сетке и растянулся на земле бесчувственным. Мишке же очень понравилось пускать по воздуху егеря.
— Смотрю, — рассказывает егерь, — этот самый Мишка стоит возле меня, голову нагнул, глаза кровью налились и собирается дать мне. Ну тут из всех сил схватил я его одной рукой за шишку, другой за ногу, налег со всей мочи и грохнул его. С тех пор он знает меня хорошо, всех бьет, а как я вошел, подумать об этом не смеет.
Так точно и вот этот рогач, просто увидев рога и выражение силы, без боя отходит, а пришлый большой становится на дежурство возле оленухи, которая, наверно, но всем признакам вот-вот решится отдаться оленьей короткой страсти. Какая важность, какое величие, а между тем самый большой рыскун спешит прямо по воздуху, не обращая никакого внимания на следы, и вот снова из-за сопки под деревом новые вырастают рога. Что бы тут было? Нам не удалось наблюдать. С другой стороны из кустов вышло новое звено оленьего стада Старого парка, штук семьдесят оленух и среди них штук пятнадцать рогачей разного возраста и сайков. Они как раз в тот момент появились, когда оба рогача-соперника смерили друг друга глазами. Все смешалось в этом новом стаде, кутерьма началась, беготня и возня. Вернее же всего, горный переменчивый ветер-сквозняк дунул нашим человеческим запахом на оленей, и они бросились бежать. На пустом месте под деревом, на оленьей тропе откуда ни возьмись полная оленья семья: впереди саек, прошлогодний олень, за ним мать-оленуха и за ней олененок. Они как будто проснулись или выскочили из-под земли, не понимая, в чем дело. Долго стояли. Но ветер-сквозняк, вероятно, еще раз перелетел от нас к ним, старая оленуха повернула голову в нашу сторону, поняла и толкнула сайка сначала ногами: «Продолжай, иди не спеша по тропе». А саек со всей важностью старого оленя смотрел совсем в другую сторону. Она еще раз его толкнула: «Да ну же, дурак, иди, не загораживай!» Он изумленно повернул голову в другую сторону, но тут она так его укусила в спину, что шерсть полетела по ветру…
В дальнейшем я перестал записывать правильно события гона оленей и больше занимался охотой с фотокамерой. Во мне сильнейшее впечатление оставил случай, когда одна охочая оленуха убежала за пределы парка и привела с собой из дикой тайги двух рогачей. И еще мне рассказывали, что один рогач из домашнего питомника во время срезки пантов убежал и, когда начался гон и у него окостенели рога, явился в питомник хозяином положения. Но говорили мне, что могучий олень забьет и одними шишками более слабого рогача. А то один бился по очереди с восемью и последнего даже в море загнал.
ГОЛУБЫЕ ПЕСЦЫ
Три ночи в Посьете
Чтобы попасть на остров Фуругельма, лежащий уже в Японском море, надо на пароходе поехать в Посьет и оттуда всего только несколько часов на катере: Фуругельм виден из Посьета. Катер, однако, и то в счастливых случаях, ходит только два раза в неделю. Я ухитрился так приехать в Посьет, что пришлось сидеть тут трое суток в ожидании катера. Посьета бухта — самая близкая к корейской границе. Я был занят звероводством и спешил к голубым песцам на Фуругельме! В путешествиях с определенной целью исследования развивается огромная энергия. Малейшее промедление — и начинает мучить «совесть». К этому еще прибавилось, что пароход сейчас же ушел, так что ночью надо было в незнакомом месте искать ночлега. Все в один голос направляли меня в Дальрыбу, и я, поблуждав некоторое время, нашел человека, который указал мне рукой вниз на огонь и сказал: «Здесь Дальрыба!» По лесенке я спустился вниз, и оказалось, что это вовсе не Дальрыба, а частная квартира. Тут меня приветливо встретила еще не старая жена бухгалтера, и, будь сам хозяин дома, я, может быть, решился бы даже просить у них ночлега. Но бухгалтер уехал во Владивосток, и по указанию его жены я направился кругом этого дома в Дальрыбу. Такое совпадение бывает очень редко, но бывает: личность какой-нибудь профессии принимает форму самого предмета; так вот случилось, что человек Дальрыбы был невероятно, до ощущения сырости водяной, похож на окуня. И даже то, что один из его окуневых, с красными оторочками, глаз чисто по-человечески прищуривался, намекая на возможность какой-то сделки с совестью, чего никогда не бывает у физических рыб, вот именно этот-то глаз и делал Дальрыбу до невероятности похожим на окуня. Посмотрев мой документ, Дальрыба указал на один из канцелярских столов и, прибавив огня в своей копчушке, продолжал что-то писать.